— Спасибо, капитан. Всего доброго. Впредь мы будем филигранно скрупулезны.
— И не надо умничать. Лучше Волчаре… Волкову спасибо скажите.
Адашев-Гурский рассовал по карманам бумажник, ключи и прочее, вышел в промозглое ноябрьское петербургское утро, которое все еще оставалось, по сути, ночью, и неожиданно для самого себя произнес вслух:
— Воздух свободы пьянил. «Что за дурак это сказал? — подумал он. — И зачем эта чушь живет у меня в мозгах?»
— Здорово! — приветствовал его Петр Волков. — Вшей не нахватал?
Это был крепкий мужик, роста чуть выше среднего, русые волосы коротко подстрижены, а в глубине серых глаз искрилось нечто такое, от чего молоденькие девушки рефлекторно краснели, а женщины искушенные старались перехватить этот его взгляд еще раз.
Он стоял в распахнутой куртке, глубоко засунув руки в карманы брюк, сжимая зубами фильтр горящей сигареты, и хищно улыбался. Лазарский держался поодаль.
— Дай-ка на минутку… — глядя на Михаила, сказал Волкову Гурский.
Волков хмыкнул и приподнял левую руку, обнажив под курткой плечевую кобуру. Александр вынул из нее «Макарова», скинул предохранитель, взвел курок, подошел к Лазарскому и, приставив ствол к самому его носу, как это делают плохие парни в американских боевиках, тихо произнес:
— Ты немедленно ложишься в больницу. Повтори.
— Я не могу немедленно, Саша.
— Причину назови.
— Я не завтракал.
— О Господи, — простонал Гурский, придержав большим пальцем курок пистолета, мягко снял его с боевого взвода, затем аккуратно поставил предохранитель на место и вернул волыну Волкову. — Петр, ну для чего люди живут на свете, а?
— Так это кто как… — Тот засунул «макаров» в кобуру, пошел к машине и обронил, не оборачиваясь: — Может быть, мы когда-нибудь все-таки поедем домой? Лазарский молча смотрел на Гурского. Александр пожал плечами и полез за сигаретой. Пачка была пуста. Он скомкал ее и выбросил.
— Ну и чего ты стоишь, как дурак? Поехали завтракать. Пенделок несчастный.
Волков завел машину, Гурский сел справа от него, а Лазарский расположился на заднем сиденьи.
— Слушай, он тебя Волчарой назвал, — сказал Гурский Петру. — Вы что, знакомы?
— Одну землю вместе пасли. Операми. Но это еще когда было… Документы, по нынешним временам, носить с собой надо, Саша. Он, тебя по компьютеру-то пробил с моих слов, но бабки все равно взял. Вон, Лазарик заплатил.
— А что же, он мне говорит, что за ложный вызов, мол, платить бы надо. Мы и заплатили…
— Так это он тебе обозначил. А деньги взял от меня. Еще хорошо, что этот сказал, дескать, выпивали, подрались. С кем не бывает?
— Со мной.
— А вот эту правду свою ты бы в «Крестах» братве рассказывал, если б мы сейчас вот здесь мою неправду не втерли. Человеку надо суть дела излагать так, чтобы ему доступно было. Аккуратнее надо с правдой, скрупулезнее. Могут не понять.
Волков развернулся и покатил, разбрызгивая широкими колесами ноябрьское дорожное «сало».
— А куда мы, собственно, едем? — взглянул за окно Гурский.
— Ну не в Бруклин же. Из нас троих я здесь ближе всех живу. Я, правда, гостей не ждал, но… короче, дело у меня в двенадцать недалеко от дома, надо бы хоть немного поспать. Встреча с клиентом. Чушь какая-то, по-моему. Но Дед попросил. Короче, приезжаем, досыпаем, все остальное потом.
— Завтрак с меня, — раздался голос с заднего сиденья.
— Мне, пожалуйста, лобстера с белым вином, — сказал Волков, не оборачиваясь.
— А мне касуле в горшочке, бургундское, непременно урожая тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, и чтобы в глиняном кувшине. Люблю кухню юга Франции.
— А не тяжеловато будет для завтрака? — засомневался Лазарский.
— Не переживай, — успокоил Петр. — Что рашэн — гут, дойче капут.
Глава 7
Анемичное осеннее петербургское утро, кое-как собравшись с силами, заявило наконец о себе, когда, вздремнув и приведя себя в порядок, вся компания собралась на кухне волковской квартиры.
Лазарский сидел на табурете, уставясь пустым взглядом в пространство, и вздрагивал всем телом при каждом ударе собственного сердца. Странные и необъяснимые с точки зрения обыденного сознания ощущения возникают иной раз с похмелья у человека пьющего: у кого-то мозги мурашками покрываются, у кого-то зубы в жару мерзнут.
— Ну? Ты как? — спросил Гурский Михаила.
— Саша… — тот приоткрыл рот, глубоко вдохнул и шумно выдохнул, повинуясь неудержимому желанию «проветрить губы». — Ты же умный человек.
— Ясно.
— Ну что… — сказал Волков. — У меня сейчас встреча по делу. Это у Сытного рынка, здесь рядом, там такой ресторанчик — «Тбилиси», мне там клиентка встречу назначила. Поехали?
— Завтрак с меня, — оживился Михаил. — А там хаш дают?
— Петь, — сказал Гурский Волкову, — а потом этого в клинику закинем?
— Может, проще пристрелить?
— У него родители старенькие, сын родился от американской жены. Ведь заменяют высшую меру пожизненной каторгой? Вот пусть он ее в Бруклине и отбывает.
— А ты, Адашев, садист. Я всегда замечал.
— Да посмотри на него, разве он достоин легкой смерти? Пусть помучается.
— Встали и поехали.
В этот час маленький ресторанчик был совершенно пуст, лишь за одним столиком сидел пожилой небритый азербайджанец и ел из глубокой тарелки что-то жидкое и дымящееся.
Они заняли столик в углу зала, и Лазарский нетерпеливым жестом подозвал молоденькую официантку.
— Девушка, у вас хаш есть?
— Нет, извините.
— А что же вы утром подаете? Лобстеров?
— Чанахи, пожалуйста, чахохбили, сациви, хинкали, толма. И бастурма, и шашлык, конечно.
— Утром?
— Ну…
— Где у вас кухня? Можно? Ребята, вы заказывайте, я сейчас.
— Погоди, — остановил его Гурский. — Девушка, вы лучше меня на кухню проводите, а этому дайте пока сто граммов водки и сырое яйцо. Он у нас желудочник. Петь, когда твоя клиентка подойдет, ты решай свои вопросы, а я пока микстуру для больного сделаю, ладно? Да! Мне закажите два яйца всмяточку и чаю с лимоном.
Официантка показала Александру, как пройти на кухню, и пошла к бару осуществлять заказ для «желудочника».
— На кухне сидел молоденький белобрысый парень в белом фартуке и читал журнал.
— Гамарджоба, бичо, — сказал Гурский. Парень поднял голову:
— Все в зале.
— Мадлопт, генацвале. — Гурский подошел к блестящему столу, на котором рядами стояли глиняные горшочки.
— Вам что, товарищ? — Парень оторвался от журнала.
— А вот чанахи у тебя где?
— Все в зале.
— Да что ты заладил, иди-ка сюда. Вот давай-ка лучше мы с тобой… это чанахи? Ага. Давай мы все из горшочка вынем, а оставим только бульончик.
— Вы от Нодара Шалвовича?
— Да я практически ото всех. Вот давай мы это все выложим, а потом… где у тебя зелень?
— Вон там.
— Ага… Давай я бульоном займусь, а ты пока зелень… как ее измельчить?
— Я нарежу.
— Нет, надо почти в пюре. Но только чтобы сок сохранился.
— Ну, вон процессор.
— Вот, давай-ка.
— А чего давать? Тут петрушка, укроп, кинза и эта… сиреневая.
— А вот все вместе. А это процедить бы.
— Сейчас… — парень достал из шкафа блестящий сетчатый дуршлаг и подал его Гурскому вместе с чистым горшочком.
— Держи, — попросил Александр.
— Ну, куда ж вы…
— Что «куда»? Ну что «куда»? У тебя руки или… Дай-ка фартук.
— И что теперь?
— Что теперь… — пробормотал под нос Адашев, обвязываясь фартуком. — Теперь я буду вынужден выпить водки, хоть и не надо бы, но… А тебе не советую, есть трагические примеры неофитов. Практику необходимо иметь, генетическую, лет хотя бы двести. Принеси-ка капельку, а? Грамм триста. Сам не пей, не надо.
Поваренок ушел к буфету, а Адашев-Гур-ский взял горшочек с процеженным бульоном и осторожно поставил его на краешек большой ресторанной плиты. Затем загрузил процессор зеленью и нажал на кнопку. Процессор взвыл.
Вернулся белобрысый паренек, неся графинчик с водкой.
— Там в зале спрашивают, вы долго?
— Нет уже. У тебя яйца есть? Ну… в смысле, два куриных яйца мне нужны. И стакан.
— Вот, пожалуйста.
— Гурский взял в одну руку стакан, в другую графинчик с водкой, приподнял на уровень глаз и аккуратно перелил из графина в стакан половину содержимого.
— Ну, с Богом… — он выпил водку из стакана и, сморщившись, спросил сдавленным хриплым голосом:
— А лимоны есть?
— Вон там.
— Хорошо. Теперь смотри: когда вот здесь, в горшочке, разогреется — закипать не должно ни в коем случае, — вот отсюда, из процессора, всю эту кашу выложи, пожалуйста, в горшок, перемешай и накрой, чтобы запарилось, только с огня сними, естественно. Я пойду сигаретку выкурю.
— А яйца вам зачем?
— Так ведь… А! Ты в этом смысле. Это потом, когда разогреется, две дырочки сделать надо, здесь и здесь и… короче говоря, я сейчас вернусь.
Гурский вышел в зал и увидел, что Лазарский сидит за столом один, а Петр о чем-то беседует за столиком в отдалении с весьма привлекательной брюнеткой.
Александр подошел к столу Лазарского.
— Ну, чего?
— Сашка, я сейчас сдохну.
— Сотку принесли?
— Да она мне… Ну куда ты ушел? Давай сядем уже, ведь дело к обмороку. Ведь холодеют уже пальцы рук и ног.
— Все, минута. Дай-ка сигарету. — Гурский присел к столу и закурил.
— Нельзя курить на кухне, — кивнул он на сигарету. — Курить на кухне, плевать за борт и ступать на татами без поклона. Не тужи, еще хуже будет. Это пока еще что…
— Нельзя писать в компот и стрелять в белых лебедей.
— Маму парить еще, — вернулся к столу Волков, — тоже не надо.
— Ладно, умники. — Гурский погасил сигарету в пепельнице, встал и ушел к плите.
— И как тут у нас?
— Да вон, уж закипает почти.
— Давай яйцо. Вот, а теперь видишь, вот так, чтобы только белок. Вот… А лимоны? Да снимай ты его с плиты, кипит же!
— А вы-то? — пробурчал парень. — И вообще…
— Извини, дружок, просто друг у меня больной, понимаешь… ему питаться необходимо по определенной методе. Давай быстренько всю зелень сюда вываливай, а я пока лимоны выдавлю. Это выжималка?
— Да. Сколько лимонов?
— Ну, сколько у нас тут бульона… Штуки три, я думаю.
Поваренок всыпал в горшочек пюре из зелени, слил туда же оставшийся сок, перемешал и, накрыв крышкой, оставил настаиваться.
— А что с вашим другом?
— Да у него, видишь ли, от рождения отсутствует в организме такая фишка, которая влияет на метаболизм. И вот это ее отсутствие обуславливает его патологическую зависимость от определенных химических веществ, которые он употребляет в комплексе пищевого рациона. Перорально. То есть непосредственно через рот. Понятно?
— Опасная болезнь?
— Абсолютно смертельная. Чревата безумием. Но не заразная.
— Тут в горшочке вроде настоялось уже.
— Ага. А теперь мы весь этот сок лимонный — туда.
— Не многовато?
— В самый раз. И маслинок. Есть?
— Есть.
— Давай. Штук десять. Прямо туда. Гурский взял в руки графинчик с водкой, опять приподнял его на уровень глаз и задумчиво сказал:
— Знаешь, что самое главное в кулинарии и фармацевтике?
— Что?
— Соотношение пропорций. Принеси-ка, пожалуйста, еще граммов сто. Только очень быстро.
Паренек принес большую рюмку водки и подал Гурскому.
— Так, — похвалил Александр, — молодца. А теперь маслинку.
Поваренок подал маслинку.
— Ну вот… — Гурский выпил сто граммов и зажевал маслиной. — А теперь последний штрих — опа! — Он влил остававшуюся в графине водку в горшок.
— Вот теперь все как надо. Спасибо тебе, держи, — он дал парню пятьдесят рублей. — По кассе пусть нам пробьют как чанахи, я там в зале скажу.
— А как называется болезнь?
— Что? А… Да алкоголизм.
Гурский перелил содержимое горшочка в большую пиалу, аккуратно взял ее одной рукой за край и ободок донышка и понес в зал.
— А фартук-то?
— Пардон. Сними с меня, а? Вот тут развяжи, ага, спасибо. Водки у нас там сколько получилось, четыреста? Обозначь бутылку, пусть впишут в счет. Тебе сколько лет-то?
— Шестнадцать, а что?
— Да так. Бывай, станишник.
— Ну наконец-то… — Лазарский сидел за столом вдвоем с Волковым, и в глаза его было больно смотреть. — Саш, ну я не знаю… Мы же завтракать пришли.
— И что ты заказал?
— Ну, я не знаю, я вообще ничего не хочу, Петька вот салаты ест, а ты, я же не знаю, что… яйца всмятку? На самом деле?
— На вот, держи, только аккуратно, горячее.
— Спасибо, конечно, но как же…
— Ты давай это съешь — и в больничку.
— Саша, да я последние два месяца вообще ничего есть не могу. А вот это конкретно — не буду категорически.
— Не имеешь права, — поднял голову от морковного салата Волков. — Старший приказал.
— Да ну вас, — Лазарский осторожно взял в руки пиалу и сделал глоток. Посмотрел на Гурского, сделал еще несколько крупных глотков, подул на питье и недоверчиво спросил:
— Сань, а это чего?..
— Пей давай. А маслинки глотай с косточкой.
— С косточкой не буду.
— Не имеешь права. Старший приказал. — Петр отодвинул от себя салатную тарелку, достал пачку сигарет и закурил. — А где твои яйца-то?
— Да что ж вы все… — Гурский остановил проходящую мимо их столика официантку. — Девушка, где мои яйца?
— Молоденькая девчонка неожиданно вспыхнула.
— Они… Сейчас принесу.
— Сань. — Лазарский держал в одной руке пустую пиалу, а в другой последнюю маслинку. Щеки его порозовели, на лбу выступили бисеринки пота. — А как это делается? Я же живой опять! И не пьяный…
— В течение ближайших пяти лет это тебе не нужно.
— Да я же там на этом разбогатею!.
— Нельзя, Миша. Это старинный секрет семьи Адашевых. Или Гурских. Не помню, мне бабушка говорила. Но именно обладание этим средством и обусловило исключительную способность к выживанию нашего рода. Особенно в эпоху Петра Великого. Кстати о Петре, — Александр обернулся к Волкову, — наши планы?
— Да что планы. Поехали на Васильевский. Лишенца этого в клинику сдадим.
— Почему лишенца? — обиделся Лазарский.
— Ты паспорт наш сдал, когда уезжал?
— Сдал.
— Значит, лишен гражданства. Лишенец и есть.
— Логично, — согласился Михаил, откладывая в сторону пустую сигаретную пачку. — Дай-ка сигареточку, у тебя штанишки в клеточку.
— Держи, — Петр протянул ему открытую пачку. — А потом мне обратно сюда вернуться надо. Клиентка эта здесь рядом живет. Ну?
— Поехали. — Гурский поднялся из-за стола.
Все вместе они остановились у выхода из зала, чтобы расплатиться. Молоденькая официантка открыла свой блокнотик:
— Значит, так: салатики — два, кофе один, круассанчик, чанахи и бутылка водки. Это у нас… Да! — Она взглянула на Гурского. — А что же мне с вашими яйцами делать?
Он на секунду зажмурился, стиснул зубы, а потом посмотрел ей прямо в глаза и вкрадчиво спросил:
— Есть конкретные предложения?
Волков вынес из ресторана согнувшегося пополам Лазарского, загрузил его в машину и сел за руль. Гурский уселся рядом.
— О-ох! — выдохнул наконец Михаил. — Са… Саня… — задыхался он от смеха. — Ты бы видел, что с ней было…
— Да, Гурский, — сказал Петр, заводя автомобиль, — я же говорил, что ты чудовище. Ну, оговорилась девочка. Да и не оговорилась вовсе.
— Она про яйца спросила, я ей про яйца и ответил.
— С живыми людьми дело имеешь. И не все такие умные, но все равно живые. Она же ребенок еще.
— Вот и капитан мне этот про скрупулезность внушал, и чтобы не умничал.
— Попугай-то?
— В смысле?
— «Попугай» его зовут. Он слово какое-нибудь услышит, подцепит и мусолит потом неделю. Где надо и не надо. Я ему сказал сегодня, не надо, мол, умничать, бери бабки и отдавай человека. Зачем тебе компьютер, моего слова мало?
— Он, Петя, теперь «филигранностью» всех доставать будет. Как я понимаю это дело.
— Почему?
— Да так мне почему-то кажется.
Волковский джип вывернул на Саблинскую, сделал правый поворот на Пушкарскую, потом левый на Ленина (которая теперь Широкая) и выехал на Большой проспект Петроградской стороны, направляясь на Васильевский остров.
Мишка Лазарский отмечал про себя все эти названия знакомых с детства улиц, смотрел на старые дома и очень не хотел в клинику.
— Пацанчики, родненькие, — приговаривал он, — какие же вы хорошие. Не сдавайте меня в больничку, а? Ну давайте еще хоть один денек набулдыкаемся сегодня! Ну ведь как здорово-то, а? Что ж вы как гады последние? Меня на койку, а сами пойдете, жить будете в полной свободе от зависимости. А я?
— Миша, — на секунду обернулся Волков, не отрывая взгляда от скользкой дороги, — вспомни о маме. Мама ждет тебя трезвым. Сынок твой…
— …тянет к тебе за океаном розовые ручки, — подхватил Александр, — лепечет: «Дэди, нье нада дрынк йетот терибл уотка в йетот харибл Раша! Гоу ту ми трезвым! Мне нье нужет ё мани! Я вонт, чтобы от тебя не воняло перегаром! Ай лав ю!»
— Гурский, — сказал Волков, — и все-таки ты чудовище.
— Ребята, — Лазарский расплывался в улыбке, — как я вас люблю.
— Любишь — женись, — пожал плечами Петр.
— Устал — отдохни, — кивнул Гурский.
— Ага… — Мишка поправил шарф. — Умный — покажи свои бабки.
— Это грубо, — сказал Волков.
— И все равно я вас люблю.
— Любишь — женись…
Глава 8
«Понаезжают…» — пробурчал Волков, разворачивая машину возле частной лечебницы на Косой линии Васильевского острова.
Он включил печку, потому что стекла с правой стороны, где сидел Адашев— Гурский, сразу запотели.
— Что?
— Понаезжают, говорю, а потом… Ну не получается из русского человека счастливого американца. Проверено. Ихнее счастье под другие мозги приспособлено.
— Так Мишка же еврей.
— Наш, — назидательно поднял палец Петр. — Русский еврей. Чего, спрашивается, поперся?
— Ну… не столько он, сколько родители.
— Да сам, сам рванул. За бабками, в конечном итоге. А ведь сказано: «Что толку тебе в том, если кучу баксов срубишь, а душе своей повредишь?» И вот — пожалте бриться.
— Так ведь там же сказано, чтобы вкалывать в поте лица своего. А у нас в те времена, потей хоть… перепотей весь, в результате только геморрой.
— Ты не передергивай. Он думал, там все-таки полегче будет. А потеть и у нас можно. Хоть теперь, хоть тогда. У нас даже лучше — прохладнее.
— Слушай, ты вроде не выпивал сегодня. Чего это тебя понесло? Откуда ты знаешь, что он думал? Может, у него на тот момент здесь по жизни — вилы, а там — шанс. Если уж ты у нас такой книжник, то и тебе, между прочим, сказано: «Не суди…» И вообще, мы поворот промахнули, там левого уже не будет.
— Да заброшу я тебя, мы на Первой развернемся.
— Я у тебя трубку оставил вроде бы… — Гурский ощупывал карманы куртки. — Ты про вшей сказал, я и стал себя осматривать, телефон вынул, а мне на него звонить должны.
— Нет, ко мне уже не успеваем, давай я сначала по делу встречусь, а потом заедем. Тебе когда звонить-то будут?
— Да вроде уже и должны. Тут еженедельник один, я им последние месяца два, раз в неделю, достоверные материалы ношу. О реальных случаях контактов с пришельцами.
— И что, платят?
— Слезы. На водку разве что.
— Ладно, перезвонят. А Лазарик тем не менее…
— Слушай, ты сам-то из ментуры в контору эту частную зачем пошел?
— Объясняю, — кивнул Волков. — Во-первых, я сначала просто ушел, в никуда, потому что сил на все это смотреть уже больше не было. Это — раз. А уже потом меня позвали в Бюро, к Деду. Это — два. Да и не такая уж она и частная, как выясняется в последнее время.
— Но все равно, зачем?
— А жрать на что? Что я умею? Тачка эта, труба — это ж все казенное. И вообще… Я без ствола, как без штанов.
— Ну, а у Лазарика — свое. Так что, знаешь… А у тебя разговор там надолго?
— Вряд ли. Там и дела-то вроде нет никакого. Просто отец клиентки этой каким-то образом с Дедом связан был. Что-то там было у них давно, воевали вместе или еще что — не знаю. Вот он меня и попросил, взгляни, мол, что там к чему, а то у дочки, дескать, сомнения, а ментам плевать. Ну, мы с ней сейчас поговорили, она изложила в двух словах, но… Короче, договорились, что я через часок подъеду и уже пообстоятельнее все обсудим.
— А я не помешаю?
— Да ладно…
Джип повернул с Пушкарской улицы направо, проехал по Кронверкской до проспекта и, сделав еще один правый поворот, остановился у квадратных каменных колонн подворотни дома № 45.
Волков и Адашев-Гурский подошли к парадной двери и остановились, обнаружив, что она заперта на кодовый замок.
— Вот ведь, — буркнул Петр.
— Погоди, — Александр внимательно всмотрелся в кнопочки, — эти замки только от тех, кому разглядывать некогда, потому что очень писать хочется. Вот… вот эти замусолены.
— Он нажал, и замок, щелкнув, открылся.
— Прошу, — он пропустил Петра вперед. На лифте они поднялись на третий этаж и остановились возле облупленной, давно не крашенной двери. Волков нажал на кнопку звонка.
Дверь отворилась, и на пороге возникла стройная молодая женщина небольшого роста в голубых джинсах и плотном черном пуловере. Ее густые темно-каштановые волосы были уложены в тугой тяжелый узел на затылке. Это заставляло ее держать чуть надменно приподнятым изящный подбородок, но в широко распахнутых, неожиданно синих глазах никакого высокомерия не было.
— Что же вы так, Ирина Аркадьевна? — укоризненно сказал Волков. — Спросили бы, кому дверь отпираете. А то ведь известны случаи, когда открывают, не спрашивая, и…
— Чего уж теперь. Да вы проходите.
— Знакомьтесь, — Петр сделал жест в сторону друга.
— Александр, — представился Гурский.
— Ирина, — женщина протянула руку. — Проходите вот сюда, в комнату. Кофе будете? Я сейчас.
Гурский с Волковым разделись в передней и, пройдя в комнату, сели на стулья возле придвинутого вплотную к стене квадратного стола.
Все в этой старой петербургской квартире было точно так же, как и в сотнях других, где проживают те, кому довелось в них родиться.
Она была настоящая.
То есть несла в себе не убитый евроремонтом живой дух семейной жизни поколений, от которых остались излучающие тепло знаковые вещи, приобретенные в разные годы и отражающие, как в зеркале, не только вкусы своих хозяев, но и застывшие приметы минувшего.
Все было с трещинкой, но функционирующее, все в гармонии угасания. На продавленные сиденья кожаных стульев положены вышитые шелковые подушечки, на вытертых креслах — пледы.
— Да у отца и брать-то здесь нечего, — вошла в комнату хозяйка, неся поднос с кофейными чашками и сахарницей. На секунду она оторопела при виде плечевой кобуры на Волкове, но тут же взяла себя в руки и сумела ничем не выдать своего удивления. Поставила поднос на стол.
— Вот разве это… — кивком головы она указала на висящую под потолком небольшую, но как-то по-язычески буйно украшенную люстру. Ниспадающие нити граненого хрусталя искрились неисчислимым количеством полированных плоскостей и переливались всеми цветами радуги. За сплошной завесой сверкающих кристаллов даже лампочек не было видно.
— Ух ты! — вырвалось у Гурского. — А если ее включить?
— Увы, — грустно улыбнулась Ирина, — это папины старческие причуды. Он раньше никогда не любил подобной дикости. А тут… Купил где-то, принес и повесил. Старики как дети. К ней даже электричество не подведено. На это его уже не хватило. По-моему, там и лампочек-то никаких нет.
— Но она вроде… — скептически прищурился Александр.
— Вот именно. Там и хрусталя чуть-чуть, вот здесь, по краю, а все остальное стекляшки. Но очень хорошо сделанные. Такой вот фокус. Она ничего и не стоит. Отцу просто нравилось на нее смотреть.
— А это? — Волков подошел к старенькому компьютеру, который стоял на письменном столе в маленькой соседней комнате, напоминающей кабинет, и был среди других вещей интерьера предметом инородным, как вставной зуб. — Здесь лампочки есть?
— А, это… Это какие-то папины друзья уезжали, давно уже, и вот — подарили. Продать-то его невозможно, а тащить с собой, видимо, лень было. Но он работает, что удивительно. Отец на нем в шахматы играл. И пасьянсы раскладывал. Вам с сахаром?
— Если можно. Так что вас во всей этой истории настораживает, кроме трубки?
— Так вот это, собственно, и настораживает прежде всего. Более того, видите ли… — Ирина присела к столу. — Я не знаю, как вам объяснить, но, по— моему, в последнее время отец ощущал какую-то опасность… Что-то его тревожило. Я об этом так неуверенно говорю, потому что сама ничего толком не знаю. Но…
— Да вы говорите, говорите, вместе разобраться проще будет. Откуда у вас такое ощущение? Были звонки? Угрозы?
— При мне нет. Но я же здесь подолгу не живу. Один раз, правда, был какой— то странный звонок, уже когда я приехала. Папа в магазин ушел, я подошла к телефону, а там — тишина. И только дыхание. А потом трубку повесили. Я отцу рассказала, когда он вернулся, пошутила даже, что его барышни со мной говорить не хотят, но его это не развеселило нисколько, даже наоборот. Он как-то так замкнулся сразу, весь в себя ушел, как спрятался. Очень мне это не понравилось. Я же своего отца знаю, не станет он из-за пустяков в лице меняться. Но расспрашивать тоже бесполезно. Все равно ничего не добьешься, это я тоже знаю. В общем, на том все и кончилось.
— А чем ваш отец занимался? Друзья, знакомые у него какие-нибудь были?
— Какие у пенсионеров занятия? Никаких, в общем-то. Знакомые, как у всех, конечно, были, он перезванивался с кем-то, кто-то к нему заходил, но я их не знаю толком. А вот друзья… Евгений Борисович разве что. Они очень давно знакомы. Работали в свое время вместе. Есть что обсудить.
— А кем работал ваш отец? Он давно на пенсии?
— Давно, ему же уже много лет было, мы с братом поздние дети. А работал он директором комиссионки, вплоть до самой перестройки, как раз году в восемьдесят шестом и ушел. Он вообще всю жизнь в торговле проработал, в основном в комиссионных, и у них там, еще в те времена, советские, кроме тряпок, и картины были, и антиквариата немножко, и еще всякое. И отец очень хорошо в этом разбирался. Просто эксперт был. Самый настоящий. Его очень многие знали и уважали. Антиквариат — дело деликатное, да и живопись тоже. А уж ювелирка — тем более. Ну вот, я говорила, он давно на пенсии, ему же за семьдесят далеко, но к нему все равно обращались. За советом, подлинность определить, оценить, ну и… иногда — помочь продать. Или купить. Он коллекционеров в городе почти всех знал. И его знали. И не только у нас в Питере. Понимаете, одно дело — стоимость, так сказать, номинальная, а другое — рыночная, на сегодняшний день. Он многим помогал, советовал. Его слово многое значило. Ему верили.
Гурский невольно окинул взглядом комнату.
— Да, — опять чуть грустно улыбнулась Ирина, — вы правы. Когда мама умерла, пришлось кое-что продать. Отец ей памятник поставил какой-то жутко дорогой. Потом мы с мужем решили уехать. Папа сначала очень против был, просто категорически, а потом уже… многое продал, чтобы мы там не голодали, пока обустроимся. А когда Виктор женился, продал и все остальное. Виктору квартиру надо было покупать. Он — мой младший брат, сводный, от второй папиной жены. Только отец с ней развелся. Так и жил один. Он вообще человек был очень непростой, а порой и невыносимый — в быту. Он… как бы вам сказать… он же воевал, до Берлина дошел, но очень не любил, ну, внешних проявлений эмоций всяких, пафоса, что ли, и прочего, что из иных людей выплескивается, вы понимаете?
— В общих чертах.
— Ну, вот попросишь его рассказать иной раз, как воевал, а он вспоминает что-нибудь такое… и смешное вроде бы, и странное, и рассказывать не умел совсем. «Пришел к нам в роту, — рассказывает, — один такой — косая сажень, грудь в медалях и сапоги офицерские. И каждую ночь сапоги под голову клал, чтоб не сперли. Я ему: „Сними медали. Блестят на солнце, снайпер зацепит“. А он только рукой машет. И вдруг — дзынь! Прямо между медалей. Вот тут с него сапоги и сняли…»
— Да, — улыбнулся Гурский. — Ёмко.
— Да уж… Никак не привыкнуть, что его нет.
— А он вам про какие-нибудь неприятности свои не рассказывал? — спросил Волков.
— Нет.
— И сами, значит, вы ничего конкретного не замечали.
— Кроме того, что он настороженный какой-то стал, нервный, — ничего. Я же здесь наскоками. Поживу с ним две-три недели и обратно.
— К мужу?
— Нет. Мы, знаете, как-то сразу там разошлись. Так со многими бывает. Люди меняются неузнаваемо. Он комплексовать вдруг стал страшно из-за того, что мы живем на мои деньги, на те, что мне отец переправил. Меня эта глупость его злила очень, я на него орать начала, а он от этого еще больше сник и отдалился, и как— то… все эти тяготы первого времени нас не сплотили, а наоборот. Но сейчас у него все нормально.
— А у вас?
— У меня магазин книжный, там много читают на русском.
— А где это?
— В Хайфе я сейчас живу. Это, в общем, недалеко от Иерусалима, чтоб вам понятно было. Хоть там все недалеко. Дела вроде идут, грех жаловаться. Я поэтому и с отцом долго оставаться не могла себе позволить.
— А как вам отец туда деньги переправил? Поймите меня правильно, вопрос, может, и глупый, и некорректный, но меня интересует — как именно? Есть же много способов. А времена наступили сложные, вот вы сами заметили, что люди меняются до неузнаваемости. Он же вам не пять рублей посылал, и тем самым продемонстрировал материальный достаток. Вдруг кто-то из тех, кто ему тогда услугу оказал, о нем вспомнил и… я не знаю, затеял что-нибудь. Квартира, например, вот эта, — Волков огляделся вокруг, — сама по себе на сегодняшний день немалых денег стоит.