Красиво. И день хороший. Ночь же она провела у компьютера, одиноко бродя по странным, экзотическим сайтам, да бесцельной болтовне в странных же чатах. Это было притягательно, хотя и только и в первое время. Не зная того, Анна была совершенно согласна с проживающим двумя этажами ниже Александром Ткачевым – стоящих людей в сети почти нет.
Впрочем, ночной этот серфинг отвлекал от гнетущих мыслей, а значит, имел положительный эффект.
В конце концов, что такое ее жизнь, как не вечные прятки от закутанной в серую шаль старухи депрессии.
Утром весна поняла, что зашла слишком далеко и из облаков снова пошел снег. Начатая картина стояла под кружащим снегом окном и вызывала непреодолимое желание поработать.
Ну и хорошо – Анна взяла кисти, краски – она будет рисовать-рисовать-рисовать. Сегодня день рисования – хороший день.
Буквально через две минут хороший день преподнес ей неприятный сюрприз. Картина – теперь на нее падал серый, притушенный снегом свет и она выглядела по иному.
Анна нахмурилась, всматриваясь в свое навеянное весной творение. Два дома – кусочек неба сверху. Вроде все как было, вот только…
– Вот кривые руки, – молвила художница недовольно – мои кривые руки.
Тут она, конечно, лгала, руки у нее были вполне себе прямыми и довольно изящными, но нарисовали и вправду нечто странное.
Картину перекосило. Не очень явно, но вместе с тем заметно – очаровавшая Анну вчера симметрия на полотно не передалась. Один из домов был чуть-чуть больше своего близнеца, и это сразу ломало ощущение зеркала, а значит весь дух полотна.
– Ну, почему так всегда получается? – спросила Анна у самой себя, – Дальтоничка.
Квадрат правильно нарисовать не смогла…
Хорошо, что не успела как следует начать красить. Все поправимо.
На кухне ее ожидала мать. Смотрела масляно и выжидательно. Анна сразу поняла, что та в очередной раз решила сменить гнев на милость, и вместо кнута попробовать сладкий пряник:
– Садись, чай готов, – сказала мать, – потом с Дзеном погуляешь?
– Я не могу, – хмуро молвила Анна, – мне рисовать надо.
– Новое что?
Анна уставилась на родительницу – опять замыслила что, или все-таки проблеск сознания?
– Новое…
– Анна, – произнесла мать, – а ты не пробовала рисовать что ни будь такое… поближе к реальности?
– Рисую, что рисуется. Пейзажи мне не интересны, а для портретов… может быть, не хватает мастерства?
Мать, помолчав, сказала:
– Я ж не просто так говорю… мне просто тут встретился Николай Петрович, ты его знаешь… Он увидел, как ты стоишь, рисуешь и предложил… в общем, он сказал, что может твои картины пристроить!
Вот это да! Анна оторвалась от еды и посмотрела на маму во все глаза. Вот уж откуда не ожидала поддержки!
– Ты это серьезно?
– Серьезно.
Все-таки хороший день. Может быть, даже очень хороший.
– Вообще-то у меня есть кое-что… – медленно сказала художница, – которое ближе к реальности…
– Ну вот и хорошо, – сказала мать, поднимаясь, – а Николай Петрович обещал заглянуть к концу недели. Покажешь ему свою картину.
Анна кивнула. После завтрака взяла Дзена и в смятенных чувствах отправилась на прогулку. С неба шел снег и засыпал давешний конверт – бумага вся просырела, но почерк не расплылся – чернила были въедливые.
Так никто и не поднял.
Дзен шагал впереди, аккуратно ставя огненно рыжие лапы в снег, диковинный фиолетовый язык на миг возникал в пасти, глаза были непроницаемые. Анна размышляла.
– "Что же это" – думала она, – «конец войне? Конец придиркам? Разве такое бывает? Раз – и переменилось все. А если и вправду картину пристроят? Ее купят, за нее заплатят деньги? И это будут ЕЕ деньги. Честно ею заработанные! А за этой могут пойти и другие, и дальше!»
Перед Анной на миг распахнулись и замаячили самые, что ни на есть радостные перспективы, что зачастую распахиваются перед каждым человеком творческим, потому как наделены они, как правило, не только талантом, но и непомерными амбициями. Фантазия скромной художницы Анны разыгралась, и мерещились ей уже персональные выставки, презентации, разговоры в элитных кругах, вспышки фотоаппаратов, фанаты и, может быть, поклонники.
Из сладких грез ее вывел Дзен – резко дернув поводок. Анна очнулась и оказалось, что она стоит как раз на том месте, где рисовала вчера картину. Отсюда симметричность двора была видна очень отчетливо.
Чтобы картину купили, она должна быть хорошей – решила Анна, а значит теперь надо работать, работать и еще раз работать. Не для себя – для других, чтобы приняли, чтобы оценили. Что бы Николай Петрович – облеченный связями знакомый матери, нашел показанное полотно достойным.
– Мы будем работать Дзен, – сказала Анна и сквозь снегопад поспешила домой, – будем работать над собой.
Дзен волокся позади на своем поводке, и недоумевал из-за такого скорого завершения выгула. А возможно он просто знал, к чему зачастую приводит фанатичное самоуглубленное творчество!
Весь следующий день она рисовала – исправляла, выравнивала, перерисовывала, а под конец стала слой за слоем класть сероватые мазки краски. Дошло до того, что стояла с линейкой и измеряла углы и расстояния, дабы достигнуть стопроцентной симметрии. А потом стала лихорадочно придавать дому и его зеркальному близнецу глубину и цвет.
Картина шла. Получалась, и симметричность вновь возвращалась на нее.
Где-то к вечеру мать заглянула к ней в комнату, и некоторое время смотрела, как ее сумасшедшее чадо рисует. По комнате разбросаны кисти, куски дешевого холста, а на огненной шерсти Дзена просматривается пятно цвета небесной синевы. Ничего так и не сказав, мать ушла, а Анна так ничего и не заметила.
Оторвалась от увлекательного занятия только вечером, когда ранние зимние сумерки напомнили о существовании электрического света. Анна отошла на метр, оглядела картину издали – именно так их и надо оценивать.
Она сумела – симметрия восторжествовала и была тождественна с идеалом всех симметрий – видом рельсовых путей из кабины локомотива. Дома были одинаковыми, угрюмые, в серых красках, что еще больше подчеркивал небесный лоскут над плоскими крышами. И все хотелось найти то место, где кончается прозрачный зимний воздух, и начинается амальгированное стекло.
– Вот так, – сказала Анна, – теперь правильно.
Из окна полотно подсвечивала луна – стареющая, тощает с каждым днем, а ведь девять дней назад была такая огромная, полная, висела низко над крышами! Картина в ее лучах приобрела вид загадочный и древний.
Она была далека от завершенности, но главное художница сумела – суть была ухвачена, зафиксирована и упрятана под несколько слоев мощно пахнущей масляной краски.
– И назвать «Зеркало весны!» – произнесла Анна, – Туманно и напыщенно.
Довольная, как всякий обильно самовыразившийся человек творческий, она остаток дня провела в мелких, приятных делах и мечтах. Не известно как рисовать, а вот мечтать у нее получалось лучше всего.
Мнился ей белый-белый зал, яркие галогеновые софиты, скрипучий паркет, собственные картины на светлых стенах, а между софитами и паркетом пожилые эстеты с одобрительными усмешками и восхищенная молодежь. А в стороне она – Анна, скромно и не бросаясь в глаза, но вот только увидев ее, глаза посетителей распахиваются, сияют восторгом – вот же она, автор, здесь, гениально, великолепно, вы молодое дарование, у вас все будет.
И предложение купить картину за многозначную сумму от солидного, представительного мужчины в дорогом костюме.
Мечты были не новые, но как заклинившая пленка возникали в честолюбивом сознании двадцатилетней девушки Анны снова, снова и снова.
Весь вечер она наигрывала на старом материном пианино мелодии из масштабных заокеанских мелодрам.
Белый свет моргнул – ночь прошла.
Анна открыла глаза и посмотрела на картину – та, стояла совсем рядом с постелью – видимо сама художница поставила ее так, что б было видно. Когда, правда, не помнила.
Серая краска на грубом холсте, синее небо сверху. Два дома и один…
Секунду художница наблюдала свое гениальное творение, свой отделанный позолотой билет в светлое будущее, а потом грязно выругалась. Мать, услышь это, несомненно, была бы шокирована, но Анна в тот миг и не вспоминала о матери.
Картину перекосило. Выглядело это так, словно полотно разбил немалых размеров флюс, исказив и смазав все перспективы. Левый дом выпятился, искривился, как на известной картине Дали, став чуть ли не в полтора раза крупнее своего дойника. И он играл красками – непередаваемыми оттенками серого в черно-белом телевизоре. Близнец же остался как есть – на фоне вздувшегося напарника скучный и убого-мышиного цвета.
Анна встряхнула головой, потом еще раз, чтобы удостовериться, что ей это не сниться.
Посмотрела на полотно, потом на Кэрролла на стене. Тот взирал утомленно – в картине он не сомневался, а вот в Анне вовсю.
– Что происходит? – спросила та, – что с моими руками?!
Так, подумаем логично – сама картина измениться не могла, так ведь? Значит это Анна вчера, своими руками, доводя до симметрии, тем не менее умудрилась ошибиться в пропорциях.
Правильно было бы спросить – что с моим восприятием?
Но неудачливого автора перекошенного полотна волновало сейчас вовсе не это.
Анна думала о том, что она предъявит к концу недели – не эту же мазню, что на стенах.
А если она не представит что-то удобоваримое, то прости прощай, честолюбивые мечты!
А холст был основательно загублен.
Горькие слезы покатились из глаз художницы и закапали на покрывало, расплываясь бесцветными розами с тысячей лепестков. Потом из горестного, выражение ее лица стало свирепым.
– Аня, ты куда?! – окрикнула мать любимое чадо, когда та пронеслась мимо двери в кухню, волоча за собой мольберт.
Хлопнула дверь.
– Не понимаю, – сказал мать растерянно, и замолчала, подумав вдруг, что ей не понимать уже давно не в первой.
Белой краской по холсту – вот так, убрать эту гадость, искривленные пропорции. Прочьпрочь.
Сверху сыпался вялый позднезимний снежок, падал на холст и смешивался с белой краской. Позади холста падал на дом и не таял, покрывая серые плиты седой изморозью.
На небе свинец – как будто растянули свинцовый лист. И не скажешь, что весна скоро.
Едва дождавшись, пока просохнет, начала рисовать, и делал это со столь зверским выражением лица, что прохожие, ранее косившиеся снисходительно теперь стали посматривать с опаской.
Она рисовала, махала кистью как мечом, вырубая прочь неугодную диспропорцию. Шмякшмяк-шмяк – дом вставал как живой. Как фотография, и странно было видеть, как из этих судорожных, резких и полных угрозы движений происходит созидание.
Кисть вдруг оторвалась и каштановой безобразной копенкой расплылась по свежей краске.
Анна замерла – с удивлением глянула на сломанную ручку кисти и выронила ее в снег.
Почти половина полотна была создана – угрюмое зеркало глядело на нее с холста – ровное, симметричное.
Сколько же прошло времени?
Ответ дало солнце, висящее над крышами и красящее их в нежный персиковый цвет.
Вечер. Четыре часа работала, не меньше.
– Зато картина почти готова, – сказала Анна, и вернулась домой.
Перед сном, она аккуратным автоматическим движением закрыла холст белым, в пятнах краски покрывалом. Так то лучше, чем смотреть. Анна на миг замерла перед покрывалом.
«Зачем ты это сделала» – спросила она сама себя, – «Уж не для того ли, что бы она ни изменилась там без тебя?…»
– Да ну бред какой, – оборвала художница глупые мысли, – это ты ее нарисовала, не так ли?
А закрытый холст стоял в том углу, куда его отодвинули – молчаливый и загадочный в густом полумраке. Глядя на него, Анне вовсе не казалось, что промасленная ткань скрывает ее творение. Она убеждала себя, что это глупо, вот сейчас можно подойти сдернуть ткань и тогда…
Но в тот вечер она так и не решилась обнажить холст, а ночью плохо спала и наутро встала с головной болью.
Следующий день ознаменовал собой окончание выходных, и все утро Анна провела в институте – бледная, с кругами под глазами, она на все вопросы отвечала невпопад, и никак не могла вникнуть в суть лекции.
Вместо этого ей вдруг пришло в голову, как можно закончить картину. Просто полотно вдруг встало перед глазами как наяву и оно было… гениальным! Ослепительным! Внешне простые линии и грани, но это только если смотреть на них не больше секунды. Скромное очарование, серая красота.
– Я смогу… – сказал Анна.
Дома она сразу двинулась в свою комнату и остановилась перед завешенным мольбертом.
Серый дневной свет падал на него из окна, и в этом рассеянном освещении мольберт выглядел буднично и немного уныло, так что одного взгляда на него было достаточно, чтобы устыдиться во всех вечерних страхах.
– "Господи, да чего я боюсь!" – воскликнула художница про себя, – «Собственную картину! Ну-ка, что там у нас?!»
И она резким движением сдернула покров, честно ожидая увидеть свое вчерашнее незаконченное полотно.
И, в ужасе подалась назад, лишь усилием воли задушив панический крик. Покрывало выпало у нее из руки и распласталось на полу. Анна смотрела, смотрела, и не могла поверить. Черный, панический ужас восставал откуда-то из трясин подсознания, стремясь затопить сознание и заставить ее бежать прочь, скорее, как можно дальше.
Она не побежала. Она, в сущности, была куда храбрее, чем думала.
Если вчерашний перекос напоминал небольшой флюс, то сегодняшний процесс зашел куда дальше – так бы могла выглядеть зубная инфекция, если ее запустить недели на две.
Кошмарная, уродливая пародия на дом заняла всю левую сторону картины, нависая над своим двойником, который теперь казался маленьким и съежившимся от страха. Выглядело это так, словно холстина вдруг стала резиновым воздушным шариком, а теперь какой вселенский шутник надувал его изнутри, жутко деформируя рисунок на поверхности.
Дом сиял серыми оттенками, лоснился и поблескивал окнами домов. Он напоминал жирную отъевшуюся крысу, вольготно расположившуюся посреди кучи отбросов – огромную, разжиревшую, довольную жизнью, раскинувшуюся во всей свой неприкрытой отвратности.
Сердце Анны тяжело билось, в голове звенело. Один момент ей казалось, что она сейчас отключится и растянется на полу, подле этого ужасного творения.
Но она удержалось. И в этом Анне помогла мысль о матери – та, не должна это видеть, ни в коем случае. Если, предыдущие картины были просто бессмысленными то эта… эта была еще исполнена какого-то жуткого смысла.
Весь остаток дня художница провела в темном ступоре, не способная рассуждать, думать, захлестываемая каким-то темным атавистическим страхом, когда кругом тьма и не знаешь чего бояться.
И что, пожалуй, пугало ее больше всего – с навязчивым желанием снова взяться за кисть и исправить картину.
– Нет, – сказала она себе, – нет, все, хватит.
– Я больше не буду заниматься рисованием, – сказала она час спустя.
– Все поддается логике, – сказала она еще через час, – отец говорил, что осмыслению и логическому объяснению поддаются даже самые невероятные вещи.
Стрелка часов сделал очередной шестидесятиминутный интервал и Анна понял, что стоит перед картиной и сжимает в руках кисть. Художница тут же отшвырнула от себя орудие созидания, и поспешно отошла от холста.
– Что же происходит?
«Почему бы не перерисовать снова?» – подумалось ей вечером, – «А что, хорошая идея».
Точку во внутренней дискуссии поставила потрепанная книжка в мягкой обложке, которая попалась на глаза ближе к ночи.
«Снохождение: что есть реальность?»
– "А ведь и вправду, что есть реальность?"
– Это реальность? – громко спросила художница Анна у своей комнаты.
И тут, словно в доказательство явилось правильное, удобное, логичное объяснение, чарующее разумное – она рисовала во сне. Ночью вставала и искажала свою картину. Вот так – лунатизм, просто лунатизм.
Нет, ничего хорошо в таких симптомах, безусловно, не было, но по мнения испуганной, дрожащей девушки Ани, это было, по меньшей мере, в десять тысяч раз лучше, чем осознавать, что картина изменилась сама.
Странно, после этой мысли Анна полностью успокоилась, и пообещала завтра же закончить полотно. Руки уже чесались и тянулись к кисточке.
Утром робко подняла край покрывала и тут поспешно вернула его обратно. То еще зрелище скрывалось под ним.
Почему растет дом? Что за выверт сознания заставляет ее рисовать строение таким?
Учеба длилась мучительно, картина стояла в пустой комнате и ждала.
Метроном начал свой отсчет последних дней зимы. Все когда ни будь кончается – но зима этого еще не чувствовала и морозила вовсю. За одну ночь температура упала на десять градусов, снег захрустел, стекла подернулись инеем, а небо приобрело особую прозрачную голубизну, что возникает лишь при сильных морозах.
Краски вязли на холоде, кисть деревенела, деревенели и руки, но они, в отличие от остальных части тела вполне радовались тому, что дорвались до любимой работы.
– Любимой? – спросила Анна, но ответа не дождалась, и продолжила свой труд.
Временами ей приходил в голову логичный вопрос: что она делает на улице сейчас, в такую холодрыгу, но она поспешно отметала его – всякая логика сейчас была не к месту.
А вот картина – это было главное. Необходимо ее закончить, и как можно скорее. Кто ее закончит, тот получит счастье и процветание.
Еще одна мерзкая логичная мыслишка болталась на задворках ее сознания, билась в ворота мозговой деятельность – такой маленький зачуханный фактик: картина становилась все реальней.
Разве она так рисовала раньше? Разве не было на ее рисунках грубых мазков, несоответствия цвета, общей корявости, из-за которой она так и не нарисовала ни одного портрета? Была? Анна не помнила – эта картина получалась совсем другой. Больше того, художница стала замечать, что может накладывать мазки как угодно грубо – результат все равно будет идеальным, фотографичным.
– Здравствуйте… – раздалось за спиной.
Анна вздрогнула, обернулась, и тогда стоящий сзади тоже недоуменно попятился – видно выражение лица у нее было еще то.
Впрочем, она тотчас узнала подошедшего – один из собачников, живет в том же доме, что и она. И собака с ним! Большая овчарка – ее звали Альма, а вот имени хозяина Анна припомнить никак не могла.
– Рисуете? – спросил собачник.
– Да, – сказала Анна, – Да, рисую.
– А я и не знал, что художники делают зарисовки с натуры в такой мороз.
– Все зависит от их желания зарисовать.
– Но ведь есть же фотографии и к тому же… – сказал сосед, но его псина оборвала, она подобралась к картине и осторожно понюхала край мольберта. Верхняя губа Альмы задралась, обнажила немалых размеров клыки, она глухо и низко рыкнула. Анна могла поклясться, что в этом рыке слышно крайнее отвращение.
– Ну что, Альма, что? – спросил собачник. Красноцветов его звали – вспомнила, наконец Анна, Алексей Сергеевич.
Красноцветов наклонился над картиной, вгляделся, нахмурился:
– А вот этот дом, он вроде такой же должен быть?
Анна поспешно развернулась к мольберту и узрела результат своих трудов. Всего за последние пол часа дом вырос процентов на десять и успел слегка нависнуть над заснеженным двориком. Отвлеклась, задумалась, перестала сохранять пропорции.
– О, да! – воскликнула художница, и обернулась к Красноцветову с очень милой и любезной улыбкой, – надо же… исказилось… а ведь очень важно сохранять пропорции!
– Да-да, – пробормотал собачник вполголоса, видно Анина милая улыбка вполне походила сейчас на таковую же Альмину, задайся та повторить этот мимический трюк.
– Мне надо закончить картину, – сказала Анна, – и важно сохранить пропорции до конца.
Красноцветов кивнул и поспешно пошел прочь. Анна знала, что он, как и все собачники считает ее слегка полоумной. Ну и пусть! Да что они понимают в искусстве. Вот взять ее нынешнее полотно…
Тут она опомнилась и принялась за работу с новой силой. Следовало все исправить.
Краски, которые по идее, должны были густеть и ложиться на морозе комкали, падали на холст легко и изящно.
К вечеру картина была готова. Полностью. Перед тем, как идти домой она остановилась и тщательно вгляделась в картину. Ровненько-ровненько-ровнехонько. Симметрия. Два дома абсолютно одинаковы. РОВНЫ! И никакого перекоса она не сделала, важно это запомнить.
На обратном пути она увидела давешнее письмо, торчащее наполовину из снега, как диковинный пожелтевший флаг. Так никто и не подобрал. Ну что ж, значит не судьба.
Дома поставила мольберт в угол и привычно накрыла полотном. На кухне мать глянула на Анну как-то странно – новым взглядом, в котором, Анна могла поклясться, была тревога.
Вот уж не ожидала!
– Аня, – спросила мать, – ты себя хорошо чувствуешь?
– Замечательно мам, – произнесла та в ответ, почувствовав вдруг неясное душевное тепло по отношению к своей стареющей родительнице, тоже давно забытое ощущение, – я соблюла симметрию, а это самое главное.
Мать смотрела на нее – и ведь точно, встревожено.
Со странным чувством обладательница самой симметричной картины на свете легла спать. Она ощущала усталость, облегчение, но вместе с тем неясную тревогу – как если на приеме у зубного врача вам говорят что поставили пломбу на один зуб, но придется придти еще раз, чтобы обработать другой.
Ночью что-то пробудило ее. Анна замерла в своей постели, глядя в потолок – на бледный квадрат света, падающий из окна. За окном молочный лунный полумесяц шагал по крышам в неблизкое утро. Час был самый глухой, полночный. Зачем же она проснулась?
Ах да… Анна поднялась и, поджимая ноги от нещадно щекочущего их ковра, направилась в угол, к мольберту. Уверенным движением передвинула его к окну, так чтобы луна освещала ткань. Сдернула покрывало и швырнула его в угол.
Открывшееся зрелище по эстетичности могло поспорить с состоящей из червей мясной запеканкой. Оно вызывало омерзение, страх, но вот только ни грана удивления.
С каменным лицом Анна смотрела на свою картину. Дом занял почти всю поверхностью омерзительной перекошенной массой серо-черных оттенков. Он как будто тек, словно состоял из расплавленного гудрона. Уродливые кривые окошки сияли то подслеповатым белесым бельмом, то адским багровым отсветом, какого, Анна была уверенна, никогда не существовало в реальном здании. Но теперь она знала – кошмарное строение вело себя как агрессивная культура бактерий, распространяющаяся и захватывающая все новые и новые пространства.
Поглощающая их. И, что теперь легко можно было заметить невооруженным глазом, слой краски, из которого состоял разбухающий дом, был ощутимо толще, чем на остальных частях картины. Дом расширялся не только вширь. Он уже давно поглотил собой двор, и вплотную подобрался к ассимиляции своего двойника. Да и не двойника даже – бледную тень, потому, что вопрос какой из домов настоящий теперь сомнений не вызывал.
Глядя на картину со страхом, отвращением, переходящем временами в приступы тошноты, Анна, однако, знала что надо делать.
Она аккуратно сняла холст с мольберта и скатала в неровную трубку, попутно замечая, каким тяжелым кажется полотно. Потом, неслышно ступая по ковру, проследовала на кухню – темную, полную серебристых пляшущих теней. Механически положила картину в раковину, с полки сняла коробок спичек. Ощущение ПРАВИЛЬНОСТИ переполняло ее. С негодующим шипением пламя расцветило кухню еще и набором багровых отсветов, что братались с луной и вместе создавали дикую и сюрреалистичную картину.
Анна думала, что полотно гореть не будет, но то бодро занялось, как и должна гореть картина, написанная масляной краской. Яркое пламя взвилось из раковины, лизнуло набор материных декоративных разделочных досок. Едкий чад пошел по кухне, высветились все доселе темные углы – ночные тени в панике спасались бегством. Еще несколько секунд картина пылала, а потом осталась лишь нещадно дымящая горстка пепла. В густом, воняющем жженой пластмассой дыму, Анна довольно улыбнулась. Вот так – почему ей сразу не пришло это в голову?
– Аня что… что здесь происходит?!
Мать стояла в дверях кухни, похожая в своей белой ночной рубашке, на почему-то не убежавшее от огня привидение. Увлекаемый сквозняком сизый дым струился мимо ее ног в коридор, как безразмерный дымчатый кот.
– Теперь все в порядке, – сказала Анна, – можешь идти спать. Я поняла, что надо делать и… – тут ее согнуло в приступе жестокого кашля, и несколько секунд казалось что она вот-вот упадет на пол и отключиться. Но пересилила. Дым резал глаза.
Мать вела ее назад к спальне, из кухни дуло холодным ветром – окна распахнули, чтобы сберечься от угарного дыма, хотя запах горелого никуда не исчез и явно собирался остаться там надолго.
Анна с удивление заметила, что руки у нее подрагивают, да и шла она как-то не очень твердо. На миг в зеркале увидала свое лицо – да, если кто тут и подходит на роль привидения, так только она. Не мудрено, что люди шарахаются.
Через пять минут она уже мирно спала, натянув на себя одеяло и свернувшись калачиком.
Мать под утро звонила кому-то по телефону и долго консультировалась плачущим голосом.
Художница этого, впрочем, не видела – чувство освобождения владело ею.
Следующие несколько дней прошли в странном напряженном спокойствии – вроде бы штиль, но почему же казалось, что это затишье в центре бури?
Анна исправно вставала с утра, шла в институт, гуляла с Дзеном, созерцая, как умирает зима.
Не рисовала картин, не мечтала. Голова опустела, стала звонкой и прозрачной под волосами. Анна сама себе казалась странным китайским болванчиком, у которого внутренняя поверхность черепа сделана из гладкого фарфора и по его гладкой поверхности скатываются любые, имеющие наглость возникнуть мысли.
Подсознательно она чего-то ждала. Мать снова начала язвить, видимо признаки помешательство больше не проскакивали в испуганном взгляде ее дочери.
В четверг снег снова потек ледяными ручьями, солнце светило и уже почти грело, а по ночам его сменяла полнеющая луна.
В четверг Анне приснился кошмарный сон. Она, в тонкой ночной рубашке, стоит в своем дворике и созерцает угрюмый туннель, а сверху падает лунный свет. Рубашка у нее была странная – расписанная какими-то дикими извивающимися полосами. Дул ледяной ветер, обезумевшим псом хватал за голые ноги и Анна вся сжималась от ужаса, потому что знала – это не ветер, а выдох гигантских оледенелых легких дома. Дом проснулся, нежился во вселенском софите луны и хотел чтобы его запечатлели. Почему-то именно это связное выражение мыслей, исходящее от угрюмой мешанины серого бетона особенно испугало Анну, так что она закричала и попыталась убежать. Но ноги вязли в обжигающем вязком снегу.
С задушенным воплем она выпала в этот мир. Было восемь утра и розовый рассветный туман стелился за окном, стучал в стекло и ждал когда солнце разгонит его теплеющими лучами.
Мольберт стоял на его фоне как монумент, массивное и полное величия сооружение темным силуэтом на фоне зари – так изображают Кремлевские башни на открытках. И картина, снова и как ни в чем не бывало стоящая на нем, тоже излучала величие. Это были скрижали, полные великих тайн вечности, наподобие Розетского камня.
Анна смотрела на картину, всю разбухшую и выпяченную, потом перевела взгляд на рубашку и та и вправду оказалась раскрашенной извилистыми полосами, как развернувшийся символ бесконечности. Анна провела по одной полосе пальцем и часть линии перешла на него. Пахло знакомо – краска, масляная краска. И все руки в краске, а на полу валяются изломанные останки кисточек.
Художница осторожно сняла картину с мольберта и поставила в угол, после чего отправилась в ванную отмываться. Идя через тихую и пустынную большую комнату, она с ледяным спокойствием осознавала как близка к полному умопомешательству. Нет, это был не стресс, не обычная женская истерия – это было что-то тихое, подспудное и ледяное.
Логически выверенное безумие, если хотите.
– Помнишь, Николай Петрович обещал зайти? – спросила мать днем.
– Ага…
– Так, он завтра может…
– Пусть заходит, – сказала Анна, – я приготовила ему шикарную картину. Очень-очень реалистическую.
– Вот и хорошо, – сказал мать, душевно, – вот и славно.
Николай Петрович пришел в пятницу. За час до его прихода Анна поставила на мольберт одну из своих старых картин, и для эффекта прикрыла покрывалом. Безумие-безумием, а портить себе будущее нельзя – с серьезным лицом подумала она – Анна рисовальщица, логичная до отвращения.
Внутри она чувствовала пустоту, которую все время хотелось заполнить смешком или словом – все равно каким. Ощущение как после наркоза мир яркий и незнакомый. Предметы казались гипертрофированными. Проблемы куда-то исчезли, наверное, испугались света.
Николая Петровича Анна ждала со смешливым нетерпением, с какими ожидают начала циркового представления. Почему так? Объяснить не могла, да и не хотела.
Николай Петрович поднимался по лестнице – уверенно и вальяжно, шагами человека который многого достиг в жизни, и еще много достигнет. В холеных руках с золотым перстнем на пальце он нес светлое будущее Анны.
Вот он позвонил в дверь – один раз, без спешки. И сразу подбежала мать, засуетилась, заговорила-затараторила, рассыпаясь в приветствиях.
И, чуть ли не ведомый ею под руки, Николай Петрович проследовал в комнату Анны – большой и представительным, очень видный, пахнущей дорогим одеколоном. Увидев Анну, он покровительственно улыбнулся и провозгласил ободрительно: