— Значит, все это время, — Берен опустил голову, — я был для тебя как развернутый свиток?
— Большей частью — да, — сказала она. — Но я не смотрела на страницы. Я знаю не больше, чем ты сам хотел мне сказать.
— Я ничего не хотел сказать.
— Если бы ты и вправду не хотел, нежелание не дало бы мне прочесть твоих чувств.
— Вот как? И что же я чувствую?
— Боль, — коротко ответила Лютиэн. — Ты носишь ее в себе все время. Позволь мне освободить тебя.
Какое-то время он думал, потом сказал:
— Нет. Не сейчас…
— Почему?
— Долгое время я… не чувствовал боли… Потому что был… мертвым, — в руках его хрустнула, ломаясь, сухая веточка. — Так было нужно, потому что… мертвец неуязвим. Я так думал. Я привык быть мертвым. Мне не нужно было бояться за свою жизнь, думать о том, что я буду есть завтра, не схватят ли меня… Что бы ни случилось — я могу перестать двигаться, говорить, сражаться, но мертвее, чем я есть, уже не стану… Это и в самом деле страшно, госпожа Соловушка, но быть живым было еще страшнее… Но вот — случилось что-то, и я понял, что обманывал себя. Что я — живой, что я должен чувствовать боль, иначе я… Я стану хуже волколака. Мертвые должны лежать в земле, а живые должны ходить по земле и чувствовать боль. Если ты возьмешь ее у меня — я боюсь, что опять не буду знать, живой я или мертвый.
Лютиэн после краткого раздумья сказала:
— В твоих рассуждениях есть изъян. Боль не существует сама по себе, она — лишь знамение того, что с нашими феа и роа что-то не так. Тот, кто не чувствует боли, или мертв — или здоров. Мертвый не чувствует боли потому что лишился самой способности ее чувствовать, здоровый — потому что с ним все хорошо, и феа и роа цельны. Здоровый отличается от мертвого тем, что способен чувствовать боль, а от больного — тем, что способен чувствовать радость. Не бойся — способность чувствовать боль не будет у тебя отнята…
Берен молчал, и нежелание его теперь было крепче щита. Теперь Лютиэн полагалась только на свой рассудок.
— Ты думаешь, что, избавившись от страданий, предашь тех, кто страдал до конца?
Берен покачал головой и невесело улыбнулся.
— Ты не сможешь избавить меня от этого, госпожа Соловушка. Если моя феа и страдает — то лишь потому, что много помнит. А свою память я не отдам. В ней и так неплохая дырка, и мне не легче от того, что она там есть. Я даже не могу решить, хочу я узнать то, что скрыто — или нет.
— Как велик срок, охваченный забвением?
Берен нахмурился, вытащил заколку из волос и склонился над углями, ковыряя прутиком в золе.
— Я помню себя четко — до того дня, когда подался к Минас— Моркрист — было это на третий день хитуи. Я помню кое-что из своего там… пребывания. Помню, как убил часового… Но вот что я там делал и главное — зачем туда шел — из головы вон…
— А дальше? Когда ты начинаешь себя помнить снова?
— Деревушка, названия которой я не помню… Не спрашивай, какой день. Наверное, середина хитуи — когда я встал на ноги, выпал первый снег, а валялся в горячке я никак не меньше двух недель. Бабка, которая меня выходила, была наполовину безумна, я — нем (хорошую же мы составляли пару!), читать она не умела, а спросить я не мог. Прошло три недели, когда бабка наконец проговорилась, что сегодня — Солнцестояние. Так я и узнал о дне своего выздоровления… С этого дня я помню себя ясно.
— А прежде?
— Прежде? — Берен посмотрел себе под ноги. — Урывками. И… всякое такое, чему сейчас, в трезвом уме, верить трудно…
— Например?
— Например — что я превращался в медведя.
Лютиэн от изумления не сразу нашлась, что сказать. А чем поблескивали глаза Берена? Вызовом? Насмешкой?
— Если тебе не трудно — расскажи об этом подробнее, пожалуйста, — попросила она наконец. — Я впервые сталкиваюсь с тем, кто умеет превращаться в зверя.
Берен сломал свою «заколку» пополам и бросил ее в угли.
— Есть поверье, — сказал он. — Что мужчина из рода Беора может превратиться в медведя. Оно идет из тех времен, когда наш народ переходил через горы, которые гномы зовут Мглистыми. За проход по своим землям живущий там человек, хозяин этой земли, потребовал себе на год в жены нашу предводительницу, прапрабабку Беора Старого. Она была мудра и прекрасна ликом, а ему нужен был наследник… Гномы не хотели нас пропускать, а с севера были орки… Ради блага племени Имданк согласилась. Тот человек умел оборачиваться медведем. Близнецы, которых родила Имданк, тоже имели это свойство… Одного тот человек оставил себе и сделал своим наследником. Что с ним было дальше — никто из нас не знает. Второго Имданк привела в племя. Он был прадедом Беора Старого, звали его Финбьорн, Полумедведь. С годами и поколениями это умение терялось. Дальний потомок Имданк, такой, как я, — неизвестно, может ли сделаться медведем… — Берен перевел дыхание и продолжил. — Орки тоже знали это поверье… Мне нравилось их дурачить… Ночами я надевал плащ из медвежьей шкуры и латницу, к которой приварил стальные когти… Утром они находили одного или двоих — с разорванным горлом, вскрытым животом, клочьями медвежьей шерсти в пальцах… Половину того, что ты сделать не можешь, делает за тебя страх…
Лютиэн почувствовала холодок между лопаток.
— Они убивали людей — женщин, детишек… сбрасывали трупы в колодец, и кричали, издеваясь: «Покажи свою силу, Беоринг, превратись в медведя!» Ну, и… похоже, они получили, чего хотели. Я превратился в медведя, выворотил из земли коновязь — веревки разорвать так и не смог — и кого-то из них, кажется, убил… Потом снова стал человеком — и свалился под тяжестью бревна…
Берен умолк.
— Ты был в такой ярости, что плохо помнил себя и твои силы утроились, — предположила Лютиэн. — Я не думаю, что ты и в самом деле в кого-то превратился.
— А я не знаю… Да и неважно это, потому что никому не помогло. Я считал это хорошей выдумкой… А они выместили весь свой страх на этой деревне.
— И на тебе, — тихо сказала Лютиэн.
— Но я-то жив… Это второе, чему я дивлюсь, и что неясно в моей памяти: после… всего меня связали и швырнули в сарай для стрижки овец. И… как я оттуда выбрался? Знаешь, чего я боюсь больше всего? Что меня отпустили по приказу Саурона. Что облава на меня была хитростью — заставить меня уйти. Что у меня отнята память о том, как я дал согласие служить Врагу. Или кого-то ему выдал… Или что-то еще.
— Берен, — голос Лютиэн был предельно серьезен. — Король Тингол опасается того же самого и прислал меня сюда, чтобы разрешить эти сомнения. Из твоих слов я понимаю, что ты в этом будешь мне союзником.
— Госпожа Соловушка, — горячо сказал Берен. — Я так благодарен тебе, что буду тебе союзником даже если ты решишь намазать меня на хлеб и съесть с маслом.
— Если мне не хватит этого зайца, я подумаю над твоим предложением, — сказала Лютиэн, с трудом удерживая улыбку.
…Берен разделал зайца несколькими взмахами ножа и лучшие части протянул Лютиэн на плоском деревянном блюде. Шкурку он натянул на самодельную распорку.
— Что ты собираешься делать с ней? — спросила Тинувиэль. Берен пожал плечами.
— Парень заберет… — видимо, он говорил об эльфе, сторожившем неподалеку. — Мне не жалеют еды и питья — надо же чем-то отдаривать. В прошлый раз я оставил ему пучок гусиных перьев — он взял. Может, возьмет и шкуру, сошьет детям рукавички.
Лютиэн засмеялась. У детей «парня» были свои внуки.
— Ты не обижаешься на то, что тебя стерегут? — спросила она.
Берен покачал головой.
— О тебе было предсказание, — Лютиэн сказала это неожиданно даже для себя самой. — Судьба Дориата сплетена с твоей.
— Вот так даже? — Берен не донес свой кусок до рта. — И что за предсказание, если это не тайна?
— Если смертный из дома Беора пересечет завесу Мелиан, в Белерианде произойдут великие изменения и, может быть, падет Дориат. Государь Тингол в затруднении — ведь первая часть уже сбылась…
— Тогда на вашем месте я бы вышвырнул меня отсюда, и поскорее.
— Ты не понял, — Лютиэн запила свой кусок мяса вином, передала флягу Берену и продолжила: — Не говорится, что ты послужишь гибели Дориата тем, что будешь здесь находиться. Не говорится и о том, что ты станешь непосредственной причиной. Понимаешь, король вынужден выбирать не просто между двух зол. Он вынужден выбирать между двух зол с завязанными глазами. Берен, прошу тебя, перестань подкладывать мне лучшие куски: на моем блюде уже больше, чем я могу съесть.
Берен внял ее просьбе и какое-то время полностью сосредоточился на заячьем плече. Но потом, бросив кость в золу и выпив вина, он возобновил разговор:
— Я рад услышать, что не обязан своими руками уничтожать Дориат. Но если все так, как ты говоришь, госпожа — получается, что будущее уже предопределено и выбирать свой путь мы не можем, а двигаемся как талая вода по проложенному руслу. Незавидная участь. В этом духе рассуждают последователи Темного, которые бахвалятся тем, что хотят избавить всех от Предопределенности. Они, похоже, и впрямь к этому стремятся, но знают только один способ: перебить всех, до кого руки дойдут.
— Те, кто говорят, что будущее предопределено и неизменно, ошибаются, к какой бы стороне они ни принадлежали. Ведь многие провидцы видят не один возможный путь, а несколько — откуда взяться какой-то Предопределенности?
— И какие же несколько путей открыты передо мной? Извини, госпожа Соловушка, что я все время завожу речь о себе: кто про что, а босой про сапоги.
— Давай сначала узнаем, что ты носишь в своей памяти. Возможно, это поможет прояснить положение.
— А если… — ему трудно было подбирать слова. — Если окажется, что я…
— Нет такого колдовства, которое не могла бы преодолеть добрая воля, — перебила его Лютиэн.
— Хорошо, если так, — больше не говоря ни слова, они убрали остатки трапезы, вымыли в ручье руки — и завершили свой «пир знакомства» двумя яблоками из котомки Лютиэн.
— Когда мы начнем? — спросил Берен.
— Сейчас, если ты не против.
— А много времени это займет?
— Я надеюсь управиться за несколько дней.
Берен запустил пальцы в волосы и растрепал их — впрочем, они и так были растрепаны.
— И как же ты будешь это делать?
— Я это уже делаю. Мы говорим с тобой, и я все больше узнаю о тебе. Но этого недостаточно. Необходимо осанвэ. Необходимо, чтобы ты открыл мне свой разум, свою память. Добровольно.
Берен на миг зажмурился, подняв лицо к солнцу.
— А если я не дам согласия? — спросил он.
— Мне будет намного труднее помочь тебе. Это все равно что перевязывать рану поверх одежды.
— А ты бы согласилась раздеться перед незнакомым мужчиной?
— Будь я ранена и нуждайся в перевязке — да. А человеческие приличия запрещают это? Неужели вы готовы умирать, чтобы не нарушать их?
— Нет, — Берен решительно выставил перед собой ладонь. — Но… Если бы ты была… хоть это и невозможно представить… нечиста и безобразна… настолько… что, может быть, предпочла бы умереть?
— Берен, мне не совсем понятен смысл твоего вопроса.
— Я боюсь оскорбить тебя, госпожа Соловушка. Даже против моей воли. А в моей голове хватает такого, что может тебя оскорбить. Мне страшно подумать о том, что ты можешь открыть во мне…
— Берен, — Лютиэн смотрела прямо ему в глаза, и он не отводил взгляда. — Уже за время нашего разговора я узнала достаточно такого, что меня потрясло. Я узнала, что обман и убийство могут нравиться тебе. Что ты боишься быть отверженным из-за своих душевных ран — а значит, в твоем народе такое не считается чем-то из ряда вон выходящим. Лекарь, который при виде гноящейся раны бежит от больного — скверный лекарь. Я надеюсь, что мне хватит милосердия.
— А если… — Берен на миг сжал горло рукой, — милосердие — это как раз то, чего я… боюсь?
— Как можно его бояться?
Берен промолчал.
— Ты дашь согласие на соприкосновение разумов? — спросила Лютиэн.
— Не знаю. Дай мне подумать.
— Сколько времени тебе нужно?
— Не знаю. Есть другие способы?
— Есть. Я могу погрузить тебя в некое подобие сна — и ты заново переживешь в этих грезах то, что стерлось из твоей памяти. Я могу дать тебе напиток, благодаря которому ты выйдешь за свои пределы. Но я ничего не могу сделать без твоего согласия. И все эти способы сопряжены с той опасностью от которой ты бежишь: открыть передо мной свое существо.
Берен вздохнул.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, если ты дашь мне слово… В том, что все мои тайны останутся твоими тайнами.
— Я клянусь тебе, что ни одна из твоих тайн не покинет моих уст, — сказала Лютиэн.
Он снова скрывал свои чувства за avad, но взгляд у него был очень странным. Он смотрел так, словно прощался с ней.
Солнце клонилось к вечеру. Они разговаривали долго.
— Госпожа Соловушка, где ты живешь? — забеспокоился Берен. — Сколько времени нужно идти до твоего жилища?
— Если выйти сейчас, — сказала Лютиэн, — можно добраться к полуночи. Но я не собиралась возвращаться сегодня. Я намеревалась провести эти несколько дней у тебя.
— Здесь — везде твой дом, — учтиво ответил Берен. Лютиэн показалось, что он чем-то смущен, и вечером эта загадка разрешилась.
Когда стемнело, Берен пригласил ее под полог дома, сам же вытащил травяную постель наружу. Ему, как видно, захотелось поспать на свежем воздухе, и Лютиэн посчитала своим долгом предупредить его:
— Сегодня ночью может быть дождь.
— Ничего, госпожа Соловушка, — коротко ответил он.
Она провесила в дереве гамак, забралась в сетку и пожелала Берену спокойной ночи. Он долго ворочался на своей постели, а когда все же заснул, то сон его был действительно тяжелым.
Лютиэн выбралась из гамака, вытащила из котомки то, что приготовила нарочно для такого случая: резной деревянный гребень с длинными зубцами. Осторожно отодвинула полог и спустилась к человеку, спящему у подножия дерева.
Его дыхание было неровным, короткие выдохи временами звучали почти как стоны. Спал он лицом вниз, и это было ей на руку. Лютиэн осторожно, стараясь не разбудить человека, провела гребнем по его волосам — от макушки вниз, к затылку, и дальше — вдоль спины. Волосы Берена были темными, почти черными — но в них проблескивали серебристые пряди. Гребня они не слушались, но Лютиэн не волновала красота прически — гребень служил совсем другому. Резал его Ильверин, а заклятье накладывала она сама — когда-то давно, для одного маленького мальчика из племени данас, чудом выжившего после нападения орков на селение. Мальчика тоже мучили ночные кошмары, и тогда Лютиэн попросила вырезать гребень из самого доброго дерева — можжевельника. Мальчик вырос и стал мужчиной, гребень долго лежал без дела. Еще предки Берена не заселили Дортонионское нагорье, а жили в шатрах на землях Амрода и Амроса, когда Лютиэн отложила этот гребень и надолго забыла о нем.
Напряжение, не отпускавшее тело Берена и во сне, исчезло — он дышал теперь как обычный спящий, плечи расслабились. Лютиэн вернулась в гамак, оставив гребень в его волосах. Она знала, что он спокойно проспит теперь если не до утра, то до начала грозы — а гроза уже собиралась; воздух сделался тяжелым, а небо плотно обложили тучи, сквозь которые полная луна и не проглядывала.
Она уснула и проснулась от шума дождя; ливень молотил по листьям, и трава радовалась щедрому подарку небес. Лютиэн открыла глаза и увидела Берена сидящим на пороге: стопы упираются в одну «притолоку», спина — в другую, руки обхватили колени, глаза полуприкрыты. Гребень все еще торчал у него в волосах. Мокрое одеяло лежало у ног, сухое — укрывало голые плечи. Он промок в первые же мгновения ливня. Что за странное упрямство!
Услышав шорох, Берен повернул к ней голову. В позе и прежде было что-то птичье, а быстрое движение усилило это сходство.
— Я кажусь тебе несусветным дураком, госпожа Соловушка? — тихо спросил он.
Лютиэн спустила на пол ноги. Берен отвернулся, чтобы не смущать ее, хотя в темноте вряд ли что-то видел, кроме белого полотна рубашки. Лютиэн вдруг подумала, что ее предложение, в котором не было ничего удивительного для эльфа, могло показаться странным с точки зрения человеческих обычаев. Предположение это подтверждал и обнаженный меч, лежащий на полу и разделяющий крохотное пристанище на две половины.
— Думаю, я поступила не менее глупо с твоей точки зрения, — сказала она, одеваясь. Она не знала, стоит ли ей перешагивать через меч, и потому оставалась на своей половине. — Вызвавшись ночевать с тобой под одной кровлей, я нарушила какой-то человеческий закон? Он покачал головой.
— Зачем ты положил между нами меч? Это что-то значит?
— Это значит, что мы не… не возлежали как муж и жена. Если бы кто-то вошел, увидел бы.
— Он бы и так это увидел, — улыбнулась Лютиэн. — Даже если бы мы лежали рядом, обнявшись ради тепла. Мы же не муж и жена.
Берен вдруг беззвучно засмеялся, и этот смех показался Лютиэн нехорошим.
— Погоди, — сказала она. — Человеческие приличия предписывают вам, оставшись наедине с женщинами, которые вам не жены, устроить все так, чтобы никто не подумал, что вы спали с ними как с женами. Это значит…
— Это значит, — резко сказал он, — что человеческие мужчины способны спать с женщиной прежде, чем она стала им женой, и с женщиной, которая приходится женой другому человеку, и с женщиной, которая никогда не будет женой никому, и с женщиной, которая вообще этого не хочет. Если ты действительно намерена войти в мое сознание, ты узнаешь еще много мерзостей обо мне и о роде людском. Привыкай, госпожа Соловушка.
Он отвернулся, свесив ноги наружу, выпрямил руку, и, дождавшись, пока она намокнет, провел ладонью по лицу.
— Берен, — сказала эльфийка. — Если бы ты был эльфом, я бы сочла такое положение дел неподобающим. Но вы — люди, вы — другие…
Внезапно ее слегка покоробило воспоминание о почти тех же самих словах, сказанных Саэросом.
— Да, — кивнул Берен. — Мы больше походим на зверей. И в этом, и во многом другом.
— В этом вы на них скорее на них походим мы, эльфы, — возразила Лютиэн. — Ведь мы вступаем в брак ради того, чтобы родить детей, как и они. Двое соединяются телом для того, чтобы появился третий. Как же это возможно — соединиться с женщиной, которая тебе не жена, ведь соединившись с нею, ты станешь ее мужем. Иное невозможно, как невозможно войти в воду и не намокнуть. Если вы соединяетесь ради третьего — значит, вы уже муж и жена. А если нет — то ради чего же?
Берен снова засмеялся — все тем же нехорошим смехом.
— Право же, госпожа Соловушка, ты вогнала меня в краску. Порой ты говоришь как мудрая старуха из нашего народа, порой — как дитя, и если бы я не знал что ты невинна, я бы решил, что ты бесстыдна.
— У вас мужчины не говорят об этом с женщинами?
— Нам нет нужды говорить об этом, эти вещи всем известны.
— Но тогда что постыдного в том, чтобы говорить о вещах, которые и так все знают? Так ради чего же вы соединяетесь, если не ради зачатия?
— Ради удовольствия.
Эти слова снова поставили ее в тупик. Удовольствие, радость, счастье — все эти слова она связывала именно с рождением детей от… она не знала, от кого. Она знала, каким ей хотелось бы, чтоб он был — но еще не встретила такого. Если бы Берен был эльфом — он, пожалуй, был бы очень похож на того, кого она ждала. Но он не эльф.
— Я готова вернуть тебе твои слова. Порой ты кажешься мне мудрым, мудрее Даэрона или моего отца, а порой — с тобой труднее говорить, чем с ребенком. Мы, эльфы, не мыслим себе удовольствия отдельно от детей. Разве зачинать ребенка — большая радость, чем вместе баюкать его, учить речи и всему, что нужно?
— Иные из людей считают, что дети — вовсе никакая не радость, а нечто вроде платы или наказания за полученное наслаждение.
— Это неправильно, — решительно сказала Лютиэн. — Как бы мы ни разнились — Единый не мог создать вас такими, чтобы дети не приносили вам радости.
— Я разве говорил, что все мы таковы? Хотя в молодости, когда просыпаются желания, о детях мы думаем меньше всего. Никто поначалу особенно не огорчается, если их первое время нет.
— Ты говоришь так, словно вы не знаете, в какие годы и дни возможно зачатие.
— Все годы зрелости женщины, пока она не станет слишком стара. А свои дни знает не всякая женщина, и не всякий мужчина спрашивает у нее.
— Итак, — попыталась она подвести итог, — вы способны зачинать детей, не вступая в брак и не желая детей; вы ложитесь вместе ради удовольствия, но если все же удается зачать дитя, оно иногда кажется посланным в наказание. Звучит как «сухая вода», но допустим, что это так. Удовольствие, которое вы получаете при этом, не связано с обязательствами вроде брака. Значит, оно мимолетно?
— Мимолетнее, чем опьянение от вина.
— Человеческие дети растут быстрее эльфов, но все же, по вашему счету, довольно долго. Выходит, за мимолетное удовольствие те, кто смотрит на детей, как на наказание, расплачиваются годами кары. Они не знают, что если возлечь, могут получиться дети?
— Прекрасно знают.
— Что же ими движет, если они рискуют годами расплаты ради мгновения радости?
— Похоть. Вожделение.
Сначала Берен сказал человеческое слово, которого Лютиэн не поняла, потом объяснил его эльфийским словом mael, «жажда».
Это слово было ей понятно — именно его произносили, вспоминая об Эоле, пожелавшем голодримской девы, сестры короля Тургона Гондолинского. Однако, Берен, по всей видимости, имел в виду что-то другое, потому что Эол пожелал Аредель именно так как эльф желает женщины, и взял ее в жены, хоть и завоевал ее сердце чарами, против ее воли. А что есть вожделение, которое не имеет целью ни брак, ни детей? Только мгновенное удовольствие? Но разве желание мгновенного удовольствия не может не быть мгновенным?
— Может, — ответил Берен на этот вопрос. — Оно может сжигать двоих… или одного… Годами… Оно может быть таково, что его легко принять за любовь.
— Но если оно может быть таково — почему бы не превратить его в любовь, сочетавшись браком?
— Да хотя бы потому что желанная женщина уже может состоять с кем-то в браке. Или потому что брака с этой женщиной не хочется, а хочется просто утолить свою жажду и расстаться.
Теперь засмеялась Лютиэн. Смеялась она не над Береном, а над собой: может быть то, что казалось эльфам в Берене оттенком безумия, было просто каким-то человеческим признаком? Может быть, людям вообще свойственно терять память и мучиться, неметь и самопроизвольно исцеляться — как свойственно вожделеть женщин, не желая от них детей и выходить замуж не за того мужчину, к которому испытываешь влечение?
— Но такое положение дел не может быть естественным. Оно безумно.
— Конечно, — согласился Берен. — Лучше всего, когда двое любят друг друга, и сочетаются браком, и растят детей, и ни к кому не испытывают вожделения, только друг к другу. Они благословенны и счастливы, а те, кто утоляет свою жажду с чужими женами или свободными девами без намерения заключить брак, у нас считаются преступниками, а женщин, которые жаждут многих мужчин и утоляют эту жажду, у нас презирают. Разумная, неискаженная часть нашей природы стремится к правильному положению дел, когда любовь, брак, желание иметь детей и влечение — одно; а безумная, искаженная призывает разорвать это, сжечь и свою, и чужую жизнь ради мгновенного острого переживания, которое, как бы оно ни было приятно, приходит — и уходит. Поэтому наши правила приличия так длинны и сложны: мы придумываем axan (5) там, где вашей жизнью правит unat.
— Хвала Единому, мы наконец-то заговорили на одном языке, а то я испугалась, что сейчас один из нас лишится рассудка. Итак, ваш axan призывает, оставшись с девой наедине, сделать все так, чтобы никто, завидев вас, не решил, что вы нарушили другой axan. Для этого ты положил между нами меч. Но как бы он защитил нас, если бы ты все-таки вздумал нарушить этот axan?
Берен снова опустил голову.
— Не унижай меня так, госпожа Соловушка. Честь у меня все-таки есть, и я не дикий зверь, неспособный обуздывать свои желания.
— Так ты спал снаружи не из упрямства, — проговорила медленно Лютиэн. — Ты спасался от искушения. А я была глупа, и не поняла… Прости меня, Берен.
— За что? За то, что я осмелился посмотреть на тебя нечистыми глазами — ты у меня просишь прощения?
— Если это в самом деле сродни жажде — то бесчестно держать чашу с водой перед лицом жаждущего и не давать ему напиться.
— Это сродни иной жажде, — проворчал Берен. — Но вам, эльфам, и она не знакома. Я знаю, вы порой напиваетесь допьяна — но никогда не делаетесь пьяницами; вино не застит вам весь белый свет. С нами такое случается. Ну вот, ты знаешь об еще одном человеческом пороке.
— На самом деле это один и тот же порок: вы во власти своих влечений, — мягко сказала Лютиэн. — Однако, что же нам делать с тобой? Пожалуй, когда кончится дождь, я уйду, чтобы не мучить тебя, и пришлю кого-то из мужчин, сведущих в чарах…
Берен снова рассмеялся — на этот раз открыто и почти радостно.
— Нет, госпожа Соловушка, это вовсе не мука! По крайней мере, не теперь, когда я это сказал и… избыл. Останься. Пусть лучше один эльф знает обо мне все самое плохое, чем два эльфа — по половине самого плохого. Чем больше, ты обо мне узнаёшь, тем дальше от меня становишься. Все будет хорошо. Я спокоен — и между нами Дагмор.
— Хорошо, — согласилась Лютиэн, вдруг обидевшись неизвестно на что. — Но я вовсе не стремлюсь знать о тебе самое плохое. Не понимаю, почему ты поспешил мне это сообщить.
— Из страха, госпожа Соловушка. Из страха, что ты обнаружишь это сама и содрогнешься от отвращения.
— Это тоже по-человечески — страх перед стыдом, заставляющий быть бесстыдным?
— Это по-моему, госпожа моя. Не скажу за всех людей, но я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит тот, кого я… почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло.
Лютиэн покачала головой.
— Поистине, передо мной самый жалкий трус Белерианда, — тихо сказала она. — Он так испугался мучений совести, что четыре года один мстил за отца и товарищей. Он так боялся орков, что в одиночку перешел Эред Горгор и Нан-Дунгортэб. Он настолько струсил перед возможностью оказаться орудием врага, что готов был уничтожить себя в моих глазах. Хотела бы я, чтобы отцом моих детей был такой же трус, как ты, Берен, сын Барахира. Вложи в ножны свой меч — мы больше не будем сегодня спать.
Берен без слов выполнил ее просьбу, нашарил на полу свою рубашку и надел ее, отвернувшись.
— Когда я переступила через нож, ты вздрогнул. Я нарушила какой-то ваш обычай? Это чем-то оскорбило тебя?
— Это не в счет, — тихо ответил Берен. — Это ведь был нож, а не меч. Если женщина принимает служение мужчины, она поднимает меч и возвращает его. Если она перешагивает через меч, это значит, что она согласна взять мужчину в мужья. Но ты не знала наших обычаев, и то был не меч, так что это ничего не значит. Совсем ничего.
* * *
Трудность для Лютиэн заключалась в том, что действовать нужно было не так, как она умела, а совершенно наоборот. Эльфы ничего не забывают, и болезни их sannat происходят от того, что они слишком много помнят, и порой снова и снова переживают кошмарную грезу почти наяву, не в силах остановиться. Подобие сна, в которое погружала Лютиэн этих страдальцев, служило тому, чтобы, соприкоснувшись мыслями, дать исцеляемому возможность посмотреть на себя и свой ужас немножко чужими глазами, как сквозь запотевшее стекло, отделить страх от себя, научиться не возвращаться к нему, укрепить волю против влечения к болезненному уголку памяти.
С Береном было ровно наоборот: его память возвращалась к пустому месту, к черному провалу. Лютиэн даже не знала, чем объясняется человеческая забывчивость — неужели их память подобна сосуду, способному вместить лишь ограниченное количество знания? И то, что он так напряженно ищет, просто «перелилось через край»? Но какова закономерность, по которой одни события вытесняются другими? Берен помнил наизусть длинные отрывки из песенных сказаний, множество легенд и былей своего народа, и забыл, что происходило с ним самим. Если забывается ненужное — почему забылось нужное? Если забывается плохое — почему так избирательно, почему не все кошмары были вытеснены из памяти?
Они бродили по полянам и перелескам Даэронова угодья, подолгу беседовали, и чем больше Берен отвечал на вопросы Лютиэн, тем больше у нее появлялось новых вопросов — словно от ветки отходили новые ветки. Она искала опору — то, от чего можно будет оттолкнуться, погрузившись в колдовской сон.
Берен доверял ей, как ребенок. После того раздумья, после утра вопросов и ответов — «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница». Он больше не пытался казаться ни хуже, ни лучше, чем он есть, словно без оглядки бросался в темный овраг, не думая, что его встретит на дне — острые камни, ворох палой листвы, холодная река… И все же — он испытывал ее ответами, как она его — вопросами; но с каждым ответом ей было все легче и легче выдерживать испытание.
Она поняла, почему Финрод, Друг Людей, так мало говорил о них с другими эльфами, почему отмалчивались Галадриэль, Аэгнор и Ангрод — да все, кто знал людей близко. Понаслышке действительно можно было бы подумать, что люди исполнены мерзости и скверны, чтобы избежать этой ошибки, нужно было видеть хотя бы одного лицом к лицу и понять ту странную раздвоенность, которая вызывает одновременно жалость и уважение: так уважают калеку, оставшегося воином, как Маэдрос Феаноринг. Их тело постоянно заявляло свои права на их души, их влечения действительно стремились повелевать ими — и тем больше восхищения вызывали такие люди, как Берен, способные удерживать этих бешеных коней в узде и направлять их туда, куда нужно. Что люди были словно разорваны внутри себя — в том была скорее беда, чем вина. Многие беды происходили от того, что их сознание не могло само в себе разобраться. То, что Берен рассказал об отношениях мужчин и женщин у людей, судя по его же оговоркам, было справедливо для всего: для дружбы и вражды, искусства и труда… Все понятия в глазах Берена были как будто разъяты на составные части, или сплетены из отдельных частей, как канат — из отдельных нитей. Сложность была в том, что люди не всегда могли с ходу разобраться, где какая нить и делали оно, а ждали другого: все равно что выбрать самую яркую веревку и думать, что она будет самой крепкой.