Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семья Резо - Масло в огонь

ModernLib.Net / Проза / Базен Эрве / Масло в огонь - Чтение (стр. 3)
Автор: Базен Эрве
Жанр: Проза
Серия: Семья Резо

 

 


— А как же мы туда попадем-то? — осведомился Бессон. — В обход небось не пройдешь.

— А вы идите полями. Да не забудьте клещи! Если наткнетесь на проволоку, режьте ее.

Неужели он так и не взглянет на меня, на мосье Ома, на Раленга, так ничего нам и не поручит? Считая ненужным определять свою собственную роль, отец кидается вперед.

— Отходите в глубину сада, — не оборачиваясь, добавляет он.

— А ты-то куда? — кричит Раленг.

— Проверить, нет ли кого внутри!

— Стой, папа! Ты с ума сошел!

Я готова уже броситься за ним. Но мосье Ом удерживает меня за руку. Папа устремляется в самое пекло, однако не переходит линии огня. Его глаз безошибочно уловил то, чего не увидели другие: низкое окно жилого дома, выходящее наружу, не плюется языками пламени. Добежав до крайней точки, где еще можно стоять без риска свариться заживо, отец падает, ползком добирается до подножия стены и, пользуясь ее защитой, подбирается к окну. Поднявшись на ноги, он хватается за опорную перекладину, подтягивается и тремя ударами ноги пролагает себе путь внутрь.

— Ясно! — говорит Бессон, глядя ему вслед.

— Нашелся умник! — замечает Раленг. — Он же ничего не увидит. Даже если внутри нет огня, там полным-полно дыма, и без маски он должен будет вылезти, чтобы глотнуть воздуха.

И действительно, папа почти сразу появляется, отрицательно махая руками. Выпрыгивая, он неудачно приземляется и катится. Однако почти тотчас вскакивает и стрелою несется в обход, в самое пекло. На бегу рука его снова поднимается, на сей раз в повелительном жесте, который Раленг понимает верно.

— Двинулись! — говорит он.

И мотопомпа приходит в движение.

* * *

Через двадцать метров она заваливается в канаву. Но Бессон и Вантье целой и невредимой вытаскивают ее оттуда. А пока мы тащим ее по лужайке, к нам присоединяется Трош, успевший отогнать машину в безопасное место.

— Вообще-то говоря, — замечает он, — мы можем и проскочить, если пойдем в обход. Вон Войлочная-то Голова преспокойно прошел там.

— Твоя правда, рыжий, — отзывается Раленг, — только он, представь себе, ходит не на бензине.

Мотопомпа трогается снова, катит по сочной траве. Но, к несчастью, в соответствии с требованиями системы пастбищ, именуемой «ротационная» — которую мосье Ом в качестве землевладельца считал весьма рациональной, а в качестве мэра показывал своим избирателям-крестьянам как образец «типичных практических действий джентльмена-фермера, следующего современным методам ведения сельского хозяйства», — семейству Удар пришлось поделить свои луга на громадное множество мелких, примыкающих друг к другу выгонов. Мы вынуждены были пять раз останавливаться, чтобы перерезать металлические колючки, туго натянутые между каштановыми кольями, которые при прикосновении щипцов поют, как струны контрабаса. Один кусок проволоки, отскочив, разорвал мне юбку, другой — сорвал шляпу с мосье Ома. Наконец, выбравшись с последнего пастбища, мы выходим на тропинку, огибающую сад. Я говорю — «мы»… Меня, понятно, особенно в расчет брать нечего.

— Сюда! Скорее, — раздается голос папы, который намного нас опередил.

Он уже не один. Его окружает небольшая группа стенающих людей.

— А, вот и Мары, — с облегчением возвещает Раленг.

Все семейство Удар (их называют «Мары», так как у папаши Марсиаля, супруга матушки Мари, трое детей: Маргарита, Марина и Марсель)… И в самом деле, все семейство Удар собралось тут; они стоят, подавленные, потрясенные и словно парализованные отчаянием. Укрывшись, когда пошел дождь, в сарае, где хранился инвентарь, они только что вышли оттуда и теперь, обмякнув, тупо смотрят на огонь, пожирающий их добро. Несмотря на жар совсем близкого огромного костра, женщины, одетые наспех, кое-как, ежатся в легких клетчатых блузках и нервно вздрагивают. Вот уже два часа они подсчитывают убытки. Мать все вспоминает свои простыни, вязаные покрывала — «таких уж никогда не будет». А сын простить себе не может, что не сумел вывести из огня «джип». Маргарита и Марина, растрепанные, дрожащие, прижавшись друг к другу, горюют о бедной пропавшей собачке. «Фрики, Фрики», — время от времени пронзительно кличут они ее. Узнав меня, они точно так же окликают меня: «Селина! Селина!»

Но я не стану подходить к ним. Я всегда сторонюсь женщин, особенно не могу слышать их причитаний. Мне понятней поведение отца семейства, который стоит в своих вельветовых брюках, сцепив на груди руки, напрягшийся так, что вздулись мускулы.

— Еще чего вспомнила — простыни! — ворчит он. — Да плевать я хотел на твои простыни! А уж собачонка-то… Сейчас только до собачонки! Мы все потеряли — вот так-то! — И, повернувшись к огню, он с безумным видом начинает словно раззадоривать его: — Ну, что же ты! А свинарник-то… Его только и осталось тебе сожрать. Чего же ты ждешь-то? — Вдруг он видит Раленга, который, протянув ему руку, намеревается выразить соболезнования. — А, вот и ты! — холодно встречает его папаша Удар. — Еще и медаль нацепил! Да-а, устрою я им рекламу, нашим пожарникам из Сен-Ле! Тут все с полуночи полыхает, сволочь ты этакая… Все ухнуло. Все. Все потерял по вашей милости.

— Мы же с другого пожара едем, — жалобно бормочет Раленг.

— Надо спасать свинарник, — говорит папа. — Разматывайте, ребята, разматывайте.

Раленг вскидывает голову. Огонь неистовствует в той стороне, как и всюду, но он действительно не добрался еще до свинарника — углового строения, крыша которого не соединяется с другими постройками, да и сам свинарник примыкает только к наружной стене фермы. Внезапно ветер, переменив направление, начинает относить огонь в ту сторону. Свиньи, должно быть, уже задохнулись, так как в свинарнике тихо.

А мосье Ом по-прежнему с восторгом глядит по сторонам. Пламя пляшет в его застывшем сиреневатом глазу, тогда как другой глаз, голубой, все время движется, наблюдая за пожаром.

— Они, видите ли, хотят спасти нам свинарник! Мы с вами скотины и построек теряем на десять миллионов, зато три саманных[2] свинарника они нам спасут!.. И твоя компания вычтет их из общего счета, так, что ли, Бертран? Надо же, чтобы остался хоть обломок стены, иначе о чем они станут спорить…

Папа, не раз уже слышавший в подобных случаях такое, пожимает плечами.

— Разматывайте, — повторяет он, вооружившись брандспойтом. — Давайте, бегом… Юрбэн! Покажи ребятам, где тут у вас пруд. И пусть мне бросят металлическую сетку в самое глубокое место, туда, где нет, по возможности, тины.

— Бегу, — говорит Раленг, желая набить себе цену, а может, просто чтобы убежать от фермера.

Мотовило отпускает шланг. Серая полотняная змея ползет в темноте, гасящей на медных соединителях желтые блики — такие же, как на касках. Топча то, что было грядками репы, папа продвигается метр за метром, зажав брандспойт в левой руке, а петлю шланга — в правой. Однако никаких иллюзий у него быть не может. Ведь всем нам знаком этот приглушенный гул, так не похожий на яростное потрескиванье в начале пожара. Со всех сторон несется этот могучий нескончаемый гул, напоминающий рев пропеллера, рокот прибоя, типичный для больших пожаров, достигших как бы зрелости и имеющих еще солидный запас питания. Языки пламени одолевают наконец дым и, окрепнув, набрав жару, становятся почти прозрачными у основания. Реже взметываясь вверх, они расползаются все дальше вширь. И, все больше отдаваясь на волю ветра, движутся вместе с ним, продлевая нескончаемый свой полет шлейфом золотых лохмотьев, взметывая снопы искр, пригибаясь иногда прямо к низкой крыше свинарника. Папа постукивает от нетерпения ногой. А воды так и нет. Наконец сзади до нас доносятся разноголосые, невнятные ругательства. И почти тотчас появляется бегущий, прижав локти к телу, Трош.

— Пусто там! Пусто! — кричит он.

— Что? — оборачивается папа, не отступая ни на шаг. И в ту минуту, когда Трош подбегает к нему, порыв ветра, сильнее прежнего, низко пригибает столб пламени, и оба кидаются на землю, уткнувшись носом в репу. Новая причуда ветра — и они уже могут подняться. Оба отступают, и мы подходим к ним, затем подходит Раленг.

— Пусто, — в свою очередь заключает капитан.

— Затвор шлюза поднят, — объясняет Трош. — И воды нет ни капли. Рыба вся на суше.

— Ох, карпы мои! Карпы! — заикаясь, бормочет подошедший к нам фермер.

— Молодец! Обо всем подумал, — замечает мосье Ом. — На сей раз исход дела предрешен: нам тут больше делать нечего.

— Ох, карпы мои! — повторяет фермер тем же тоном, каким его жена причитала: «Ох, простыни мои!»

— Плевать нам на твоих карпов, — обрывает его Раленг. — Нас, представь себе, интересовала вода, которой вокруг всегда было полно.

Все затихли. Плечи опускаются, бесполезные руки болтаются без дела. А сержант Колю задумчиво поглаживает войлочный затылок.

— Надо же все-таки что-то предпринять, — еле слышно шепчет он. Потом выпрямляется, скрещивает руки. — Люсьен, — приказывает он, — махни-ка назад. Бери машину и дуй в Сен-Ле. Предупреди Каре. Скажи, чтобы он позвонил в Анжер и попросил в префектуре большую цистерну. И еще скажи, что я все жду людей, но что-то никто не появляется. — Он меряет взглядом Раленга, который, теребя на груди медаль, выпученными глазами смотрит на него; он меряет взглядом мосье Ома, который, улыбаясь, глядит в огонь. — Нет воды, — сухо продолжает он, — зато есть земля… Берем лопаты.

* * *

Чернозем с грядок, влажный и рыхлый, перекочевывает на крышу свинарника, затем туда же — только более сложным путем — переправляется земля, взятая с куртины. Но бросать землю приходится слишком высоко, не видя цели, не имея возможности правильно распределить защитный слой. А ветер все ниже прибивает пламя, резко и методично, сгустками швыряет его, обращая людей в бегство.

— Ты же спишь на ходу! Убирайся немедленно в сарай! — каждые пять минут рявкает на меня папа, или мосье Ом, или даже Люсьен Трош.

Они упорны, но не настолько, как я. И не настолько, как огонь, который, погнушавшись крышей, принялся прямо за двери свинарников, за перекладины, за контрфорсы. И происходит неизбежное: подточенная снизу, перегруженная землей крыша оседает, обрушивается по другую сторону стены. На сей раз остается лишь признать поражение и отступить к сараю для инвентаря, где решено ждать подкрепления. Но сарай, построенный из досок, промазанных каменноугольной смолой, не выстоит против атак огня, который избрал в конце концов именно это направление для прицельных очередей головешками. Сарай все равно загорится. Он уже горит.

Он горит, и теперь крах полный — что будет дальше, уже не имеет никакого значения. Несколько добровольцев, слишком поздно отправленные Рюо, приедут к нам и вынуждены будут сесть среди зрителей, ибо ничего другого им не останется. Какое значение имеет то, что машина одного из них, увязнув в глине, перегораживает дорогу, не давая проехать мотопомпе и обслуживающей ее команде из Леру, бесполезным, потому что воду-то они все равно не привезут! И какое имеет значение то, что жандармский мотоцикл с коляской, подъехавший чуть позже, постигнет та же участь! А когда к четырем часам утра прибудет наконец цистерна из префектуры, когда ей удастся (передавив своими восемью спаренными колесами всю свеклу на поле) выбраться из пробки и подъехать к ферме, ей останется лишь для очистки совести исполнить роль поливальной машины. А Марсиалю Удар — подсчитать убытки! Баланс что надо! Полгектара тлеющих углей, с которых порывы ветра взметывают тучи пепла — свидетельство увядания огня, — догорают. То тут, то там еще лениво ползут красноватые струйки, вспыхивают желтые язычки, ложась пляшущими пятнами на лица спасателей, никогда так мало не заслуживавших своего звания и теперь, испив чашу стыда до дна, сидевших кружком на земле. А я, грязная, растрепанная, в полном изнеможении, заснула, положив голову на колени мосье Ому. И только папа все еще на ногах — он без устали бродит вокруг выгоревшей фермы, гася ударом каблука случайные головешки, которые отскочили в траву, преследуя даже безвинных светлячков.

V

Пока заливали водой пепел, а жандармы делали опись, Бессон, которому велено было сразу же вернуться в «Аржильер», отвез меня домой одну на «панарде» и, напевая, как ни в чем не бывало, вечную свою «Солеварницу», преспокойно высадил у калитки и уехал. А я чувствовала себя совсем не в своей тарелке из-за грязной юбки и чулок; я боялась, что скажет мама, которая вообще-то многое мне спускала и давно привыкла к моим побегам, зная, что ничего предосудительного за ними не стоит. Она уже не раз ворчала, когда я задерживалась до полуночи, гуляя с мосье Омом. Но на сей раз часы показывали четыре утра, я не была дома почти всю ночь, да к тому же — отягчающее обстоятельство — вместе с папой. Но, к величайшему моему изумлению, двери, которые я не заперла уходя, так незапертыми и остались. Я ворвалась в спальню, подбежала к кровати — она была по-прежнему накрыта белым-кружевным покрывалом. Все ясно. Матушка еще не вернулась. Вот повезло! Значит, я успею умыться, спрятать чулки, привести в порядок юбку. Мама, конечно же, узнает, что я ездила на пожар, но, вернувшись первой, я могу схитрить и сказать, что вернулась раньше. Однако настроение у меня тут же изменилось, я помрачнела. Обошлось без ссоры — очень хорошо! Однако мадемуазель Колю, едва избежав ожидаемых нравоучений, почувствовала, что вполне готова попотчевать ими мадам Колю. Почему это она так задержалась на свадьбе? В ее-то годы! И вообще, почему это она принимает приглашения на все свадьбы? Разумеется, я знала: зовут ее прежде всего из-за редкого дара готовить торты и пироги и еще потому, что в наших краях не так много певиц с приятным голосом, которым к тому же хорошо знаком репертуар каждого семейства. Но я знала также, что приглашают ее еще и как прекрасную партнершу, которой любая фигура, любое движение по плечу, — короче говоря, чтобы парням не скучно было: в наших краях это не считается зазорным, но все же не вполне приличествует званию «матери семейства». Ах нет, мне вовсе не нравится, когда молодые парни, которым впору ухаживать за девушками моего возраста, бросают мимоходом: «Привет, Ева!», встретив маму на улице. Эта Ева сильно вредила мадам Колю. В ней говорила именно Ева, когда, приглаживая мне волосы, мама шептала: «Моя Селиночка совсем еще маленькая, а все хочет казаться взрослой!» И только дочернее уважение и нежность мешали мне ответить: «А ты все хочешь казаться девочкой!» И я не осмеливалась повторять даже про себя хлесткие, точные слова, сказанные бабусей Торфу, которая любила употреблять местные речения, одной неосторожной молодухе: «Окольцевалась — кончено: мужняя жена! Кончено, ласточка моя, отхороводилась». Я угрюмо раздевалась, сдирая с себя куртку, потом свитер, потом чулки. Бедный папка! Что и говорить, маму тоже можно понять. Но разве не ужасно, что приходится искать оправдания для собственной матери? А ей-то самой они нужны? К счастью, я с ног валилась от усталости. И она, прогнав все, закутала меня в ночную рубашку и погрузила в сон.

* * *

Проснулась я в десять. Мама трясла меня за плечо.

— Ну и поспала же ты. Не слыхала даже, как я встала.

Главное, я не слышала, когда она скользнула под одеяло и легла рядом со мной. Хотя на второй подушке и лежала смятая пижама, ибо молодящаяся моя матушка носила пижамы, — ложилась ли она вообще? Я глядела на нее с глухим раздражением. Но ее взгляд был спокоен, голос тоже.

— Пожар был ночью, — говорила она, чистя мою одежду. — Твой отец еще не вернулся. Ох, Селина, это ж надо так отделать юбку! Десять лет тебе, что ли?

Это в ней говорит хозяйственная женщина — возмущение проформы ради. Она не стала настаивать, расспрашивать, где побывали мои чулки, брошенные под кровать. Казалось, она ни о чем не догадывается. Рука ее обвилась вокруг моей шеи, и впервые ее поцелуй был мне тягостен. Слишком пухлые, слишком горячие губы. И отчего на ее лице появилось это выражение кроткой усталости, нежной расслабленности? И почему она так сильно надушена?

— Поворачивайся скорее, Селина. Нам на рынок надо идти. Возьмешь пять кило песку у Канделя для айвового желе. А я куплю остальное. Ну, живо! Кстати, я принесла тебе со свадьбы кучу всякого-всего!

И через пять минут мы под руку вышли на улицу. Стоило только посмотреть, как мы обе зеваем, сразу становилось ясно, что и та, и другая совсем не выспались. Шагали мы молча. Мама — «вся в себе». Я — тоже. Я думала о папе, о мосье Оме. Где они так задержались? В конце улицы Франшиз мама меня оставила.

— Ну, ступай, — сказала она, сунув мне в руку тысячефранковую бумажку.

* * *

Я шла через площадь. На ней было черным-черно от народу, как и должно быть в четверг, в базарный день. Но — этого и следовало ожидать — люди не толклись, как обычно, не раздавалось то тут, то там «идет, по рукам», не слышно было приглушенных ругательств, грубого смеха или криков, зазывающих покупателей. Наоборот, на сей раз толпа была тихой, молчаливой, что в деревне всегда дурной знак, — люди сбивались в тесные группки и, скорбно опустив глаза, сурово разрубая рукой воздух, обсуждали что-то вполголоса. Ну прямо как во время выборов. Да и не просто выборов! Только выборы в законодательные органы способны вызывать такое волнение, будить дремлющую злобу, придавать лицам такое выражение, удерживая людей на площади, побуждая их без конца толковать и перетолковывать. Протискиваясь между группами, я только и слышала что о пожаре. И в каких выражениях!

— Если только схватим этого негодяя, — говорил землемер своей свояченице, мадам Дагут, — разделаемся с ним без всякой жалости! Прибить его, и все тут!

— Битьисе! Битьисе! — повторял его племянник Жюль — идиот, по прозвищу Простачок Сопелька, у которого под носом всегда висела капля, рот был растянут в улыбке — от уха до уха, — а у ног на веревке скакала отвратительная, глупая собака — полуспаниель, полудворняга, — отзывавшаяся на кличку Ксантиппа.

— Я теперь, только заслышу ночью шум, живо схвачу ружье со стенки, — шепчет чуть дальше один фермер на ухо другому. — И уж, клянусь, я туда не соль всажу! И даже не семерку! А прямо крупную дробь — вот так-то.

И повсюду на площади — возле кафе Каре или кафе Беладу, где собираются мужчины, кооперативной лавки, где собираются женщины, — можно увидеть одинаковое выражение лиц, услышать одни и те же слова.

— Стыд-то какой, мадам… Выходит, у нас и защиты никакой нету… Насос, говорите? Спринцовка это, а не насос… Бертран-то Бертраном, да только что он может сделать?

Подобные высказывания возобладали над мнением кумушек, обычно отличавшихся более острым языком. В углу, всегда занимаемом «булавками», то есть фермершами, торгующими с лотков или прямо из корзины, уже не удавалось задержать покупательниц. Старинную песню на два голоса, которую надо орать во все горло, чтобы тебя услышали, пели шепотом, ее и в двух шагах не было слышно. Я едва различала: «Свеколка, свеколка!.. Артишок, артишочек!.. Целая дюжина почти задаром!.. Такое нынче время, красоточка моя: яйцо дорожает, кура дешевеет…» Мария-с-Бойни (в наших краях фермершу знают чаще всего по названию фермы), самая голосистая — за три версты слышно, — молчала вмертвую и задумавшись или со страху резала кусками, словно торт, здоровенную мясистую тыкву с косточками, повисавшими на тягучих волокнах. А в трех шагах от нее Мадлена, кухарка из замка, зажав индюка под мышкой, покачивала головой с забранными в пучок волосами, стоя против служанки кюре, польки, фамилию которой никто не мог произнести, а потому все звали ее просто Варшава (что вполне сходило за имя, не многим более странное, чем у предыдущей служанки, которую звали Октава).

— Хозяин, — говорила Мадлена, — никогда не теряет голову! А нынче ночью как стал уходить, так и говорит хозяйке: «В этом году на арендной плате особенно не разживешься! Зато, если так будет продолжаться, мы скоро все свои фермы обновим».

Тут я, проходя мимо, слегка толкнула ее, и Мадлена, оборвав на полуслове очередной комментарий, на мгновение смолкла, а затем прошептала:

— Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка Войлочная Голова.

Нос у меня сморщился. Я — Колю, Колю… Нет Селины Войлочная Голова, есть Селина Колю, дочка Евы и Бертрана Колю, ненавидящая отцовское прозвище. Сдержавшись, чтобы не нагрубить в ответ, я пошла быстрее, начиная не на шутку беспокоиться. Почему старуха сказала: «Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка?..» Может, за это время с папой что-нибудь случилось? Я быстро купила сахар у Канделя и, волоча полную сумку, пошла искать маму. Мы забыли условиться о встрече. Где она? Покупает сало у Кокро или зашла к Рюшу за жавелевой водой? Я выбрала Рюша, но там никого не оказалось. И как раз в ту минуту, когда я выходила оттуда, на площади появился кортеж, состоящий из грузовичка пожарников, малолитражки, «симка-8» и «панарда». Толпа всколыхнулась, гул голосов возрос, и все хлынули к машинам, не обращая внимания на сельского регулировщика, который не слишком определенно управлял движением.

— Вот они! — раздались голоса.

— А ну, расступись! Расступись!

Отчаявшись пробиться, я обогнула площадь и решила ждать перед бакалеей Раленга.

— Селина! — крикнула мама, с кем-то болтавшая возле лавки. Ну, конечно, с Жюльеной. С незаменимой Жюльеной Трош, маминой «сестрой по причастию», соседкой и доверенным лицом. Упакованные в одинаковые блузки из синего в белый горох сатина, с одинаково причесанными, вернее, взбитыми на манер шлема Жанны д'Арк волосами, они стояли, одинаково привалившись к лотку с овощами; корзины, которые они держали в руках, зады, повернутые к площади, и даже характеры их тоже ничем не различались. Насупленные брови не предвещали ничего хорошего, четыре черных зрачка простреливали толпу, которая расступилась наконец, пропуская странную группу, состоявшую из мосье Ома, помощника мэра, бригадира Ламорна, двух штатских — обладателей желтых портфелей и острой, как бритва, складки на брюках, отличающей представителей правосудия, и полудюжины неузнаваемых безымянных людей, похожих и на угольщиков, и на ассенизаторов, покрытых с ног до головы, включая и лицо, настоящим панцирем из грязи и пепла. Все шли молча, кроме мосье Ома, не менее грязного, чем остальные, но все равно выпячивавшего грудь, на которой красовалась большая розетка ордена «За заслуги в сельском хозяйстве», и старавшегося придать лицу выражение, какое приличествовало бы случаю.

— Должно быть, вы очень устали, господа, — заботливо говорил он. — Вы ведь даже не завтракали… Я не простил бы себе, если бы задерживал вас дольше. И дамы наверняка заждались…

Мама и Жюльена сделали шаг вперед. Мужчины уже расходились, едва волоча от усталости ноги. Я увидела, как уходит с площади Дагут, шатаясь, точно пьяный. Один только Раленг, вновь обретя вдали от опасности уверенность и начальственный тон, сотрясал воздух.

— Выспитесь как следует, ребята. Но чтобы к вечеру явиться в мэрию. Там будет следователь мосье ЖиатШебе.

И, сложив руки на животе, бакалейщик прошел к себе между двумя рядами клиентов. Только тут я увидела подошедшего папу, который как всегда, когда дело было сделано, замолкал и стушевывался.

— А, явился-таки! — встретила его мама. Я бросилась к нему. — Не прикасайся к отцу, выпачкаешься, — оттолкнула она меня локтем.

Люсьена Троша, который шел следом за папой, встретили не лучше.

— Хорош — нечего сказать, — проронила Жюльена. Друзья разочарованно переглянулись, пожали плечами и, не говоря ни слова, пошли рядом с женами.

— Ты что, не можешь что-нибудь у меня взять? — снова обратилась к нему мама.

Папа взял корзину — мою. Потом решил взять и мамину тоже.

* * *

Троши и мы жили на улице Анжевин, то есть в нижней части поселка — в двух почти одинаковых домах, которые стояли друг против друга под номерами 6 и 7. Но Жюльену на первом же повороте прихватила свекровь. И мама продолжала путь одна, стараясь идти не менее чем на два метра впереди мужа. Со времен войны, точнее, с тех пор, как папу изувечило, на людях она никогда не ходила рядом с ним. Она всегда шла на два-три метра впереди, и, если папа вдруг пытался нагнать ее, она прижималась к стене дома, а меня держала за руку так далеко от себя, что папе не оставалось места на узком деревянном тротуаре и он был вынужден сойти на проезжую часть. Разгадав года три или четыре назад ее хитрость, я перестала участвовать в этом маневре. Папа же по-прежнему оставался на своем месте.

— Ева!

Вздрогнув, мама на мгновение замедлила шаг, потом пошла с прежней скоростью. Если папа хотел что-то ей сказать, он дожидался, пока мы придем домой, — так было заведено. А поскольку в тех случаях, когда диалог между ними не ограничивался десятью фразами, разражался скандал, — так было и спокойней.

— Ева!

Мама ускорила шаг. Разговаривать на улице — да никогда в жизни. В случае необходимости она снисходительно роняла через плечо несколько слов, не приостанавливаясь, часто даже не поворачивая головы.

— Ева!

— Ну, что?

На сей раз мама, вне себя от злости, остановилась как вкопанная. Папина рука легла ей на плечо. Папина рука! Она с отвращением смотрела на эту грязную руку.

— Ева, когда ты вернулась вчера домой?

— Какое твое дело?

Родители никогда не задавали друг другу вопросов о своем времяпрепровождении. Они жили бок о бок, ничего не обсуждая, наблюдая друг за другом, как кот за чижиком, сквозь прутья клетки домашних обязанностей. Я с удивлением смотрела на папу: под войлочным шлемом, под маской грязи, его лицо было холодным и равнодушным. Голубые глаза (не того цвета, что здоровый глаз у крестного, а небесно-голубые) не выражали ничего, застыв между воспаленными, неморгающими веками. Но маме хотелось быть гадкой.

— Фу, до чего же воняет! — прошептала она, поджав губы и раздув ноздри. Не скрывая отвращения, она высвободила плечо, на котором все еще лежала тяжелая грязная рука, и отступила. Я оскорбилась до глубины души, а папа и бровью не повел; с плеча жены рука его скользнула на плечо дочери, которая нагнула голову и провела по этой руке губами.

— Я бы не спрашивал, — снова заговорил он бесцветным, лишенным выражения голосом, — но смотря по тому, когда ты вернулась, твои показания могут как-то помочь следствию. Ты ведь работала вчера вечером у Годианов, а они живут в двух шагах от Бине.

— Только этим мне и было заниматься!

Мама быстрым шагом пошла дальше, и на этот раз я не винила ее, но и не оправдывала. Зачем затевать разговор? Пусть себя пощадят, да и меня тоже! Метров пятьдесят я шла, чувствуя себя одинокой среди них, меня раздирали сомнения, сочувствие и к одному, и к другому. Ох, как же трудно работать на двух хозяев в стране под названием «нежность»! Мало-помалу я приблизилась к маме, потому что в данную минуту обиженной стороной казалась мне она. Когда же, в самом деле, она вернулась домой? Я понятия об этом не имела. И мне было совершенно безразлично. Все ведь знали, что она, накинув на праздничное платье халат, сначала выполняла работу кухарки, готовя весь десерт — от слоеных пирогов до мороженого; все знали, что потом она входила в большую комнату и пела: «Возвращаясь из Крана» (местный вариант «Возвращаясь из Сюрена»), «Настала полночь, христиане», «Модница», «Куда спешите, крошка?» и танцевала новомодные танцы, вытеснившие «фиалочку» и кадриль. Она ничуть не сомневалась, что встретит на пожаре папу, и потому наверняка не ходила туда, где могла к тому же выпачкать платье; когда же наконец аккордеон из приличия умолк, она, должно быть, бросилась вместе с самыми юными, с самыми неугомонными, вместе с мерзким коротышкой Ипполитом, братом невесты, вместе с Клодом Ашролем, ее кузеном, вдогонку за новобрачными, которых согласно обычаю надо вытащить на люди и которых после долгих поисков и блужданий, прерываемых смущенными смешками, хриплым пением и перешептываниями, в конце концов находят… То, что мама получала от этого удовольствие, приводило меня в ярость. Но это было так, и папы совершенно не касалось. Мимоходом я бросила взгляд на витрину аптеки, где отражалась матушкина фигура: стройная женщина с безупречными ногами и грудью, вполне способная без всякого ущерба для себя терпеть мое существование, которое напоминало ей, что шестнадцать (мой возраст) плюс семнадцать (возраст Евы Торфу, когда она выходила замуж) плюс один (приличествующий срок) составляют тридцать четыре. «Когда счет годам равняет счет зубам… начинаешь их терять, а с ними и много кой-чего другого!» — говаривала бабуся Торфу. Ха-ха! У мамы ни один зуб не тронут был даже кариесом.

— Ой, если бы ты только видел, что мама принесла! — из лучших побуждений брякнула я, обернувшись к папе и стремясь нарушить молчание. — Целую корзину с верхом. Самое маленькое на неделю хватит.

Мама вздрогнула, и я спохватилась… Что же это я такое сказала? Целую корзину с верхом… Сказала просто так, обычный оборот речи, — ведь и пирожные, и торт, и запеченный кроличий паштет, и другие остатки лакомств — все было на столе. Голова моя, голова садовая!

Почему я всегда попадаю впросак, так что тайна тотчас вылезает наружу… Моя фраза смутила маму, равно как и упоминание о корзине. Значит, и в самом деле она вернулась с корзиной в руках. Но не упоминание же о корзине было ей неприятно. А где была у нее другая рука? Я безжалостно пыталась проследить ход ее мыслей, как форель пытается пробиться сквозь плотину в верховьях реки. «Целую корзину… Что это значит? Селина ведь спала, когда я вернулась. Спала или делала вид, что спит? Заметила она что-нибудь? Нет, не могла она меня застигнуть, если только не подкараулила в кухне, но зачем бы ей устраивать засаду? Она лежала в постели. В нашей постели. То есть была в комнате, откуда, даже проснувшись, она ничего не могла видеть, поскольку эта комната выходит на улицу. Она может свидетельствовать только, что час был неурочный. Да и потом!.. Кнопка будильника была прижата. Но удивительно все же, что она сказала про целую корзину, тогда как я, придя, все выложила на стол, а корзину спрятала в шкаф». Она и правда спрятала корзину в шкаф, где хранятся метлы. Я видела ее там, на обычном месте, — когда брала свою кошелку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15