Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повторение пройденного

ModernLib.Net / Баруздин Сергей / Повторение пройденного - Чтение (стр. 6)
Автор: Баруздин Сергей
Жанр:

 

 


      Каждое утро люди двигались на работу и каждый вечер возвращались с работы. Возвращались, чтоб, опустив маскировочные шторы в своей комнате, скудно поужинать, потом выйти на очередное ночное дежурство или отправиться ночевать в метро, если в семье есть малые дети. Двигались трамваи, автобусы и троллейбусы. Под землей бежали переполненные поезда метро. На перекрестках мигали светофоры и стояли милиционеры. По улицам и переулкам ходили военные патрули. В магазинах отоваривали карточки. Трудно было попасть в немногие действующие театры и кино: там в буфетах продавали бутерброды по коммерческим ценам. Бутерброды с сыром и любительской, настоящей любительской колбасой!
      Мать снова работала. Теперь работала в солидном наркомате: там нерегулярно, но довольно часто выдавали без карточек суфле. Говорили, что так называемое молочное суфле - это эрзац на сахарине и с точки зрения здравого смысла продукт бесполезный. Но меня это мало трогало. Я любил суфле хотя бы за то, что оно начисто отбивало аппетит. После ежедневного крапивного супа и ложки пшеничной каши, которую я проглатывал в типографской столовой, суфле мне казалось роскошью.
      Сегодня мать сказала по телефону, что суфле есть, и добавила:
      - Если хочешь, встречай меня.
      К семи вечера я был на углу площади Ногина и улицы Разина. Я ждал у подъезда наркомата. До окончания рабочего дня оставалось не более трех минут. Репродуктор на соседнем доме только объявил: "...третий сигнал дается в девятнадцать часов по московскому времени".
      Передо мной лежала площадь - темная, вечерняя, слабо мерцающая голубым светом автомобильных и автобусных фар. Снега в Москве еще не было. Иногда выпадал вместе с дождем и сразу таял. А сейчас стояла прохладная, но сухая погода. Вдоль голого Ильинского сквера вверх и вниз ползли переполненные трамваи.
      Мать вышла из подъезда как раз в ту минуту, когда по радио прозвучал третий, последний сигнал "проверки времени". И в ту же минуту страшной силы удар потряс землю. Столб дыма, огня и пыли взметнулся от Ильинского сквера, раздались отчаянные крики, полетели стекла и оконные рамы. Два трамвайных состава, спускавшихся к площади Ногина, перевернуло взрывной волной и бросило в сквер.
      Трудно было сообразить, что случилось: бомбардировка или просто взрыв. Мы побежали по улице Разина в сторону Красной площади.
      - Скорей, скорей домой! - говорила мать.
      - Тогда надо обратно. Зачем сюда?
      Мать остановилась:
      - Да, да, обратно...
      Площадь Ногина бурлила людьми. Слева вдоль сквера уже не пропускали. Справа мы с трудом пробежали метров двести...
      На мостовой кровь, кровь и люди, люди! Убитые, растерзанные, раненые, живые.
      - Папусенька! Папусенька! Пойдем, папусенька! Страшно! Ой, как страшно, папусенька! - кричал обезумевший мальчишка в пионерском галстуке, выбившемся из-под пальто. Он поправлял галстук и пытался поднять своего отца, но сил не хватало. Отец лежал на тротуаре с перерезанной осколком шеей.
      Грузная старуха тащила на руках раненную в ногу девочку лет шести видимо, внучку.
      - А зоомагазин! Как же черепаха, бабушка? Ты же обещала! - билась на руках внучка.
      Кричали все - дети, взрослые, мужчины, женщины. Кричали раненые и живые.
      - Я не могу, не могу, пойдем назад, - шептала мать и тащила меня куда-то за рукав.
      Мы побежали назад и еле пробились через цепь красноармейцев. Сквер уже окончательно оцепили. Пропускали только санитарные машины и пожарных. А санитарные машины все подъезжали и подъезжали, и выли, и вой их сливался с криками.
      - Пойдем через Солянку, - продолжала тянуть меня мать.
      Вдогонку нам завыла радиосирена, и голос диктора сообщил:
      "Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!"
      Радио еще продолжало оповещать о воздушной тревоге, когда мы подбегали к дому. Впрочем, бежали не одни мы - на улицах и в нашем переулке было довольно много людей, спешащих, наперекор воздушной тревоге, по домам. Необычной силы взрыв и с опозданием объявленная тревога подгоняли - все словно утратили спокойствие и дисциплинированность, которые выработали прежде.
      - А где бидон? - вдруг спросила мать.
      - Не знаю...
      Она махнула рукой:
      - Бог с ним! Какой ужас!
      Возле наших ворот стояла "скорая помощь". Я увидел ее еще издали и невольно ускорил шаг.
      Что случилось?
      Люди в белых халатах только что вкатили в машину носилки и захлопнули дверцы:
      - Поехали.
      - Что случилось?
      - Да что там, - безнадежно махнул рукой управдом, стоявший на тротуаре с другими жильцами дома. - Надо же такой глупости случиться! Без тревоги! Вдруг!
      - А увезли-то кого? Кого? - переспросил я, так и не поняв, что же произошло.
      - Скворцова хлопнуло, дружка твоего, Бориса, - сказал управдом.
      - Борю? Как - хлопнуло?
      - На крыше песок проверял... А тут как раз... Смахнуло взрывной волной... Пока подбежали, а он уже...
      Мы с матерью поднялись в квартиру. В коридоре - хаос. Обвалившаяся штукатурка. В кухне выбитые рамы и стекла на полу. Еле-еле открыли дверь своей комнаты - в ней тоже все перевернуто. Гуляет ветер. Выбитая, без стекол, рама повисла на одном шпингалете.
      - Вы о Николае Степаныче уже знаете? - Старушка, соседка по квартире, заглянула в нашу дверь и как-то растерянно развела руками. - Или не знаете?
      - А что?
      - Беда с ним. Ох, беда!
      Я побежал в комнату Николая Степановича и не сразу понял, что там случилось.
      - Шкафом его и придавило. Надо же, шкафом, - пояснила соседка.
      Николай Степанович уже не дышал. Старик погиб, задавленный книжным шкафом. В этом шкафу лежали и те книги, которые я собирался продать по просьбе Николая Степановича, но так и не продал.
      Шкаф никак не поддавался. Наконец, не помню как, я приподнял его, вытащил Николая Степановича. Рядом с ним лежала тетрадка. Тетрадка с его стихами. Бисерный почерк. Его почерк. Я взглянул мельком, увидел свое имя, фамилию. Пробежал глазами стихи, которых не знал прежде:
      Скоро, милый, лес проснется,
      Весь проснется
      Скоро.
      Каждый листик встрепенется,
      Встрепенется
      Скоро.
      И, весенней полон жажды,
      В Веснину его простора
      Убегу я скоро.
      Это - мне? Никогда Николай Степанович не читал мне этих стихов. Может, они - последние?.. Последние!
      Боря Скворцов... Николай Степанович... И там, в сквере... Сколько же смертей сразу!
      В эти минуты я не знал еще об одной смерти. В здании ЦК, куда попала немецкая торпеда, погиб Александр Николаевич Афиногенов - драматург, веселый, умный человек, которого я видел у Николая Степановича.
      Все это случилось в один вечер - 29 октября 1941 года, через шесть дней после похорон отца...
      Три дня мы разгружали баржи в Северном речном порту. Зима уже настала, и надо было торопиться. Вот-вот мороз прихватит водохранилище и канал, а баржи должны успеть уйти на зимний судоремонт.
      Нас было немного - человек сорок, присланных с разных предприятий и учреждений, а баржи две - огромных, забитых до отказа мешками и тюками. Металлических, скользких и люто холодных барж!
      Когда меня и еще двух молодых ребят отправляли из типографии на это дело, многие нам завидовали:
      - Там хоть отъедитесь. Небось овощи или продукты какие разгружать.
      У нас сводило желудки. Есть действительно хотелось ужасно.
      Но отъедаться в Северном порту было нечем. Мы разгружали мешки с солью и тюки с суровьем для текстильной фабрики.
      Работали с восьми утра до восьми вечера и спали тут же в порту: кто в дирекции, кто в медпункте, кто в редакции многотиражки.
      Мне, казалось, повезло больше всех - меня определили спать в шкиперской каюте одной из двух барж с красивым именем "Альбион". Что это значит - "Альбион", я не знал. Не знал и сам шкипер - замкнутый старичок, проживший всю жизнь бобылем на баржах.
      В каюте было тепло и сухо. После многочасовой работы на ветру да на морозе - блаженство.
      Утром и днем нас кормили в портовой столовке. Кормили супом из мороженой капусты и ложкой каши или пюре из картофеля, тоже мороженого.
      Вечером мы чаевничали со шкипером.
      Сидор Кузьмич доставал для себя ломоть хлеба, отрезал кусок сала, открывал банку варенья и разливал из котелка кипяток - на двоих:
      - Угощайся!
      И мы угощались. Я хлебал пустой кипяток, в лучшем случае дожевывал с ним оставшийся от своей дневной пайки хлеб. Шкипер смачно поглощал хлеб с салом, а потом с вареньем.
      - На ночь-то много вредно, - замечал он при этом.
      И верно, более основательно Сидор Кузьмич при мне не ел. Обед он готовил и съедал днем, когда мы работали.
      За три вечера я уже привык ко всему, спокойно выносил вечернюю пытку и даже не сердился на Сидора Кузьмича. Тем более что по-своему он был прав: свое он ест сам, и я довольствуюсь своим. Хватит того, что он дает мне кипяток и ночлег. Огорчало другое.
      Я пытался уговорить шкипера обменять сало и крупу на мои почти новые кожаные полуботинки и отцовский полушерстяной шарф. Шкипер не соглашался.
      - А у меня нет ничего. Чего у меня есть? Только что себе.
      Что было у шкипера, я видел: и сало было, и крупа нескольких сортов, и ящик с горохом килограммов на восемь - десять под койкой.
      - Так я вам вещи даю, хорошие, - пытался убедить я Сидора Кузьмича. А прошу совсем немного. Ну сала кусочек да кило крупы или вон гороха. За ботинки или за шарф - за что хотите.
      Вещи я захватил специально, пообещав матери, что обязательно выменяю на них продуктов. Ведь все же я буду работать в порту, а тут должны найтись желающие.
      Но шкипер жался.
      Сегодня был последний вечер моей корабельной жизни. Еще ночь, завтра с утра часа на три работы - и можно домой.
      - Ну так как, Сидор Кузьмич? - опять спросил я, когда мы напились чаю, а хозяин еще и поел.
      Шкипер вроде подобрел:
      - Ну покажи-ка, что там у тебя?
      И полуботинки и шарф он видел и вчера и позавчера, но сейчас я опять протянул их Сидору Кузьмичу:
      - Смотрите, ведь правда хорошие.
      Сидор Кузьмич пощупал шарф и даже посмотрел его на свет коптилки, взвесил на руке один ботинок, словно его интересовало не столько качество, сколько вес, и когда я был уже окончательно убежден, что дело выйдет, вдруг изрек:
      - Нет, не пойдет. Продуктов не дам. Деньгами хочешь?
      Планы мои рушились. Видно, придется завтра по пути домой заехать на Центральный рынок и купить что-нибудь на вырученные деньги.
      - А сколько вы дадите?
      - Полторы сотняги, - прикидывал шкипер. - Да уж так и быть - две.
      Не соглашаться? Я представил себе, как вернусь домой в нашу комнату, где уже давно стоит железная печурка с отводной трубой в окно, растоплю ее и, пока мать на работе, приготовлю что-нибудь вкусное: например, наварю каши из пшеницы, если удастся раздобыть пшеницу на рынке, или картошки, а лучше - кормовой свеклы, ведь она в два раза дешевле картошки, и, значит, ее можно наменять или купить, если я просто продам полуботинки и шарф, в два раза больше.
      Я стал прикидывать: килограмм картошки стоит сейчас на рынке сто рублей - сто двадцать, а килограмм свеклы - пятьдесят. Значит...
      - Чего молчишь? - переспросил Сидор Кузьмич. - А то ведь как хочешь!
      - Я согласен...
      - Ну и ладно. Давай спать. А завтра...
      Наутро чуть свет я ушел на разгрузку. Сидор Кузьмич еще спал. "Пусть спит, забегу потом", - решил я.
      С баржами мы покончили только к двенадцати часам. Я не пошел в столовку, а вернулся на "Альбион" и спустился в шкиперскую каюту.
      - Сидор Кузьмич, мы все разгрузили. Вот я и пришел, чтоб...
      - Ну?
      - Так деньги... Деньги вы мне должны...
      - Не разыгрывай! - ухмыльнулся шкипер. - Деньги я тебе, как договорились вчера, так и отдал.
      - Как - отдали?
      - Ты что ж это, второй раз хочешь с меня содрать, шкура! - закричал Сидор Кузьмич. - Так я в таком случае милицейского покличу сейчас. Эвон чего захотел!
      ...Я шел пешком в сторону Москвы. Ветер, резкий, порывистый ветер, нес по плохо очищенному асфальту снег. Я шел вдоль сугробов, по обочине шоссе, подставляя лицо ветру и снегу, и ни о чем не думал. Уже позади осталось село Никольское, и мост окружной железной дороги, и завод Войкова, и троллейбусный парк, и развилка, и метро "Сокол". Сколько я шел - час, два, три? Десять, пятнадцать километров?
      Москва лежала в сугробах. Снег на крышах, на мостовых, на тротуарах. Его почти не убирали теперь, его лишь приминали шины колес и гусеницы танков, ноги немногих москвичей да сапоги солдат, уходивших на фронт. Дела на фронте шли хорошо. Немцев здорово саданули под Москвой. Все Подмосковье было усеяно разбитой вражеской техникой, трупами немцев.
      По Ленинградскому шоссе и дальше по улице Горького шли войска. Они пробирались по узким проездам мимо ежей и надолб, баррикад и зенитных установок. Город лежал в холодном зимнем тумане - огромный, словно замерший. И смотрел прикрытыми глазами зашторенных и просто забитых фанерой окон. И мигал еле заметными синими щелями автомобильных фар. И дышал паром редких прохожих, которые двигались по улицам как тени мрачные, сутулые, почти не похожие на людей.
      Домой я пришел, когда уже почти стемнело. Не раздеваясь, сел около холодной печки.
      Вернулась со службы мать, сама растопила печь и принялась что-то готовить на скорую руку.
      - Уж не заболел ли ты?
      Может, я и в самом деле заболел?
      - Нет, - сказал я. - Просто немного устал.
      Про продукты и вещи она не спросила. И то хорошо.
      Несколько ночей подряд я кричал во сне.
      - Что случилось? - недоумевала мать. - Может, тебя какие-нибудь бандиты, воры напугали? Кричишь почему-то о жуликах, вскакиваешь, мечешься и, прости меня, - она покраснела, - непристойно ругаешься...
      ГОД 1942-й
      Во Владимирские казармы, которые находились где-то между Колхозной площадью и Каланчовкой, мы попали глубокой ноябрьской ночью и сразу же растворились в разношерстной и разновозрастной компании штатских призывников, чем-то очень напоминавшей мне героев картины "Путевка в жизнь". Я видел эту картину до войны, в кинотеатре Повторного фильма.
      Тем более удивительно, что уже наутро какие-то мудрые люди в форме отобрали из этой черно-серой массы команду в сто пятьдесят стриженых юных голов, да еще, как выяснилось, с "высшим" - семи-девятиклассным образованием, вывели ее во двор и сказали:
      - Ста-но-вись!
      Мы не были еще обмундированы. В кармане моей штатской телогрейки, купленной накануне призыва по промтоварной рабочей карточке, лежало письмо, которое мне надо было бросить в почтовый ящик. Угольничек с адресом полевой почты я написал только что - ночью, в этих казармах, на нарах, и для меня все это имело величайший смысл. Письмо состояло из нескольких фраз: "Я теперь тоже в армии. Скоро сообщу тебе номер своей полевой почты... Домой больше писать не надо".
      Когда прозвучала первая команда, я сунул руку в карман. Как здорово, что я написал это письмо! Все правильно!
      Словно в подтверждение моих мыслей, лихой лейтенант выкрикнул подряд еще две команды:
      - Под-рав-няйсь! По од-но-му рас-счи-тайсь!
      Мы с таким усердием выполняли эти команды, что лейтенант как-то сразу скис и произнес уже менее официально:
      - А теперь, ребята, постройтесь-ка справа по четверо, в затылок. Вот так, так, хорошо, - добавлял он по ходу нашего сложного построения. Только в затылочек надо, в затылочек, а не в лицо...
      Не сразу, но наконец все уразумели, что к чему.
      - Н-н-ап-р-ра-в-во! Ша-гом арш! - бодро выкрикнул он.
      Колонна дружно побрела к воротам, а затем по переулкам.
      На улице довольно холодно. Ботинки наши вразнобой скрипели по заснеженному асфальту, спотыкаясь о бугры и колдобины. Все уже привыкли к тому, что сейчас не до уборки улиц. Прошлой военной зимой снега в Москве было куда больше, чем теперь.
      Шагая вместе со всеми, я смотрел по сторонам в поисках почтового ящика. Смотрел и отмечал в уме: вот справа ящик, вот дальше, слева, еще один, потом еще слева и опять справа. Но выйти из строя было нельзя. Я утешал себя мыслью, что опущу письмо чуть позже. Ведь не может же быть, чтобы мы не остановились.
      - Вот хочу спросить вас, - прозвучал рядом со мной удивительно вежливый голос.
      Я невольно посмотрел на соседа слева. На общем фоне нашего пестрого построения он выглядел довольно забавно: приличная шуба, меховая шапка, тупоносые коричневые штиблеты. И лицо очкастое, нежное, почти детское, с наивным, несколько растерянным выражением.
      - Хочу спросить, где я вас мог видеть? Что-то очень знакомое. Вы не занимались случайно в Доме пионеров?
      Я-то не занимался! Ну конечно, занимался, и не один год. Со дня открытия! Только когда это было - до войны. Вот уже сколько времени я не ходил в Дом пионеров. Товарищей некоторых встречал, а в Доме не был.
      - А знаете, я позавчера еще был. Знал, что в армию, ну, не выдержал пошел, - сказал мой сосед несколько виноватым тоном. - Я тоже с открытия занимаюсь там, с тридцать шестого года. Только в студии художественного слова. Вы, конечно, знаете, что там есть такая студия? Тоже на третьем этаже...
      Я слушал своего соседа, и от его слов веяло чем-то бесконечно далеким, детским.
      Курский вокзал. Он такой же, как все, - людный, бестолковый, гудящий, как растревоженный улей. Но сейчас он еще и другой, как и все вокзалы. Здесь люди ждут и прощаются - возможно, навсегда. Да, не все, кто уезжает, возвращаются. И многим из тех, кто возвращается, неизвестно, что ждет их завтра.
      - По ва-го-нам! - подгоняла команда.
      Мы уже в теплушках. И нас никто не провожал. Хорошо!
      Нас было сто пятьдесят. Сто пятьдесят московских мальчишек, которые уже давным-давно жаждали подвигов и рвались в бой, чтобы сокрушить ненавистного врага. Того самого, которого мы ненавидели с детства. Мы готовы были к этому с первых книжек о революции, о гражданской войне и о Павлике Морозове. Мы готовы были к этому с заметок "Пионерской правды" о событиях в Абиссинии и Испании. Мы созрели для этого в дни боев на озере Хасан и Халхин-Голе... А потом настал год сорок первый. Сколько же можно ждать!..
      Нас привезли в маленький подмосковный городок, вернее - на окраину его, привели в обычное школьное здание, помыли в бане, проверили, нет ли у нас вшей, потом обмундировали и объявили:
      - Теперь вы курсанты школы АИР. Школы артиллерийской инструментальной разведки. Будете учиться.
      - А сколько учиться? - робко произнес кто-то из нас, и я вдруг увидел, что это был тот самый очкастый мальчишка из студии художественного слова, с которым я говорил по дороге. Задав вопрос, он деловито протирал очки о подол гимнастерки.
      - Сколько потребуется! - сказали нам.
      Мы не знали, что такое школа АИР. Не знали, что такое артиллерийская инструментальная разведка. Мы, прошедшие, как нам казалось, сто наук и тысячу надоевших школьных дней, оказалось, и не ведали самых простых, примитивных истин. Например, той, что пушка может точно поражать цель лишь с позиции, которая имеет точные координаты. Не говоря уже о том, что, прежде чем эти цели должны быть поражены, их надо засечь... И что для определения координат артиллерийских позиций, для засечки вражеских целей есть целая наука, целая служба, которой мы ныне предаемся как будущие деятели артиллерийской инструментальной разведки, то бишь мозговых сосудов бога войны!..
      В этот день я бросил в почтовый ящик письмо, так и не опущенное в Москве. И хорошо, что бросил. На следующий день я уже не сделал бы этого и, наверно, переписал бы письмо. На следующий день нам сообщили наш точный почтовый адрес. Адрес был ужасный - предательски гражданский: Ногинск, Московской области, почтовый ящик...
      Рядом со школой стоял лес. Настоящий, сосновый. Тихо, как провода, гудели высокие деревья. Белки, перелетая с ветки на ветку, стряхивали на землю снег. Толстые снегири - красивые, румяные, словно от мороза, прыгали по насту, лениво отдыхая после каждого прыжка. И осматривались по сторонам, и чистили перышки, и неохотно взлетали в воздух, завидев нас.
      Мы ходили в этот лес ежедневно. За спинами карабины, теодолиты, стереотрубы, буссоли, противогазы. На ремне полные подсумки. На ногах лыжи.
      В общем, не прогулка, хотя в лесу и хорошо.
      Нас было сто пятьдесят курсантов в одинаковой военной форме. Сто пятьдесят гимнастерок, штанов и шинелей. Сто пятьдесят серых зимних шапок-ушанок из искусственного меха. Триста ботинок, обмоток и рукавиц. У нас было пять учебных классов, десять спален, сто пятьдесят коек. И сто пятьдесят характеров.
      - Что за народ! - удивлялся начальник школы капитан Катонин, бывший некогда преподавателем консерватории. - Все творческие индивидуальности!
      И в самом деле мы были индивидуальностями. Одни из нас любили почитать на сон грядущий, и утром, в шесть часов, их с трудом поднимали с коек. Другие дремали на занятиях, потому что, видите ли, всегда поступали так прежде на скучных уроках. Третьи... Впрочем, были среди нас всякие: и книжники, и лунатики, и маменькины сынки, и чистюли, и крикуны, и скромники, и вегетарианцы, и чудаки, и любители "справедливости", а в общем - хорошие парни!
      Первый удар по индивидуальностям был нанесен Уставом внутренней службы, который мы познавали изо дня в день теоретически и практически. По крайней мере, гауптвахта наша, или, говоря проще - "губа", не пустовала, а наряды вне очереди сыпались как из рога изобилия.
      Второй удар, и не менее существенный, - солдатской кухней, которая начисто стирала все вкусы, будила аппетиты и ежедневно манила нас счастливой возможностью отправиться в наряд именно к суповым котлам и в столовую вместо дежурства у поста No 1, поста No 2 и поста No 3.
      Наконец, третий удар последовал не сразу и со стороны, откуда его меньше всего ждали, - со стороны здравого смысла. Оказалось, что здравым смыслом, в общем-то, обладают почти все индивидуальности. Со временем индивидуальности стали понимать, что иметь замечания хуже, чем их не иметь, а не получать наряды вне очереди лучше, чем их получать, что спорить с командиром глупо и что лучше сидеть на скучных занятиях в классе или прокладывать теодолитный ход в местных лесах, чем загорать на "губе"...
      Поняли, может быть, и более важное. Если ты действительно хочешь на фронт, то наберись терпения, не хнычь, а неси-ка спокойно солдатскую ношу и жди. Что же касается солдатской ноши, то она состояла у нас из карабина, саперной лопатки, противогаза, теодолита, буссоли или стереотрубы последние кому что положено.
      Нас не называли мушкетерами, и все же нас было трое. В списках наши фамилии стояли не по соседству. Но мы рядом шагали в строю, рядом сидели на занятиях и даже спали рядом - ноги в ноги. Поэтому после отбоя и после того, как дежурный по школе вместе со старшиной навещал нашу спальню, осторожно прикрывая за собой дверь, мы перекладывали подушки наоборот голова в голову - и болтали. Впрочем, "болтали" - это мое слово. Володя говорил - "трепались". Саша более мягко - "беседовали".
      Саша был тих и стеснителен, под стать своему внешнему виду. Володя, наоборот, крепкий, ладный, розовощекий, - неуемно весел и уверен в себе.
      - Давайте, давайте, ребятки! Не пропадем! - восклицал он и хлопал нас по плечу.
      "Ребятками" он величал всех, даже командиров, но их, конечно, за глаза.
      - Чего-то сегодня наши ребятки зашевелились, - говорил он, когда командиры направлялись в кабинет начальника школы или на какое-нибудь совещание в город. - Что-то накумекают. Лафа им! Другие на фронте, а эти окопались в тепле. Командуют!
      - Значит, ты сам? И моложе нас на целый год? - говорил Саша, когда я рассказывал, как упрашивал военкома послать меня, ну не в армию, а хотя бы в какую-нибудь военную школу, и ссылался на то, что уже был (был!) на фронте в сорок первом. - Второй раз и сам! А я вот все думаю: мог бы я так?
      - А чего там мог - не мог, - говорил Володя. - И правильно сделал. Лучше, чем в гражданке с пустым брюхом сидеть. И тепло, и сытно, и почет-уважение.
      Теперь я знал о Саше и Володе все. Не только то, что Саша занимался в студии художественного слова Дома пионеров, а Володя увлекался спортом и даже брал призы на легкоатлетических соревнованиях школьников. Знал, что отец у Саши авиационный инженер, а мать умерла несколько лет назад, и что недавно отец вновь женился, и у Саши теперь хорошая мачеха, и скоро будет братишка или сестренка. А у Володи нет братьев и сестер, мать у него не работает, отец - хозяйственник. В общем, я знал много и мало, поскольку биографии наши были небогаты: папа такой-то, мама такая-то, вот и все.
      - Я все хочу спросить тебя... - обычно так начинал Саша разговор со мной или с Володей, и не только с нами. Это было его любимое словосочетание.
      Он спрашивал нас, знаем ли мы Востокова, и Полонского, и Веневитинова, и Давыдова, и Гнедича, и шептал нам их стихи. У Саши была отличная память. А у меня скребли кошки на душе. Знать-то я знал, сколько раз читал с Николаем Степановичем, а вот сейчас и строчки вспомнить не мог.
      Володя признавался чистосердечно:
      - Первый раз слышу! И потом, ребятки, ближе к жизни! Что там сегодня на обед? Вот деловой вопрос. А Гнедич что! Он дворянин? Отсюда - был сыт! Эксплуататорский класс, известно.
      Как-то вечером Саша нам прочитал:
      - "...Ваши глаза сверкают, как очки моего противогаза, и освещают, как ракета во время ночного боя. Ваш нежный голосок можно сравнить с голосом дневального, который произносит приятно звучащие команды: "На обед" и "Отбой". Я надеюсь, что любовь моя полетит по азимуту со скоростью пули образца 1930 года..."
      - Что это?
      - Это солдатский фольклор, - пояснил Саша. - Письмо пехотинца называется. Забавно, правда? Я даже списал его... И знаете, что стыдно: с ошибками списал. Только потом понял...
      - Ошибки чушь! Вот такая литература мне по душе! - воскликнул Володя. - Дай-ка списать!
      Мы все, между прочим, писали с ошибками. Мы, окончившие семь и даже девять классов. Если бы наши учителя видели наши сочинения - конспекты, заметки в стенгазету, письма! Но, к счастью, нынешние наши учителя не проверяли нас на грамотность. Лишь однажды лейтенант Буньков, прочитав мой пространный рапорт-объяснение, сказал:
      - В наше время писали пограмотнее...
      Он был старше меня на три года.
      Однажды мы с Сашей и Володей несли патрульную службу. Это считалось счастьем, ибо курсанты нашей школы редко посылались в комендантский наряд. Патрульная служба была привилегией зенитчиков и недавно прибывших на переформировку десантников. Говорили, что их порядком потрепали на фронте, и к ним в городе относились с предельным уважением, как и должно относиться к людям, которые хватили не один фунт лиха и остались в живых.
      Мы приветствовали командиров и молча пропускали редко встречавшихся солдат. Я, чтобы блеснуть перед ребятами, а особенно перед Сашей литературной эрудицией, вспоминал, как читал нам Гайдар наизусть "Судьбу барабанщика", как Фраерман рассказывал историю написания "Дикой собаки Динго...". И как Ираклий Андроников, которого мне поручили привезти в Дом пионеров на такси, пародирует разных людей.
      - А я Гайдара только мельком видел, - сказал Саша. - Наверное, он тогда к вам шел. А у нас писатели не бывают почему-то.
      Саша говорил и про Дом пионеров, и про все, что было до войны, в настоящем времени.
      - Ну, а кого же я видел из знаменитостей? - воскликнул Володя. Пожалуй, одного Циолковского. Да, да. Константина Эдуардовича! В газете на портрете. Видите, и я могу стихами. Не хуже вашего Ганевича.
      - Не Ганевича, а Гнедича. Как тебе не стыдно, - возмутился Саша.
      - Ганевича, Гнедича - не все ли равно, ребятки! - согласился Володя. - А вон девочка, смотрите - это вещь!
      Мы шли мимо кинотеатра. Как раз окончился последний сеанс, и толпа зрителей вывалила из ворот.
      И вдруг...
      - Подождите, - шепнул я ребятам и, придерживая ремень карабина, бросился в толпу. Не помню, как я догнал ее и схватил за рукав шинели:
      - Наташа!
      - Да, Наташа. А что? - Девушка с кубиками в голубых петлицах с любопытством посмотрела на меня и отстранила руку.
      Только тут я понял, что это не она. И что вообще все это глупо: хватать солдату, да еще несущему патрульную службу, младшего лейтенанта за рукав, и почему? Потому что издали она оказалась похожей на ту, другую Наташу! Но ведь та Наташа не могла быть здесь. Она на фронте, и не в десантных частях.
      Я покраснел:
      - Простите, я думал...
      Но было уже поздно. Девушка с голубыми петлицами оказалась не одна. Ее сопровождали еще четыре петлицы - капитан и старший лейтенант.
      - Из какой части? - произнес капитан и добавил, почти выкрикнул: - А ну-ка встаньте как положено! Номер части?
      Подоспел Саша, с трудом пролез к нам. Нас уже окружала плотная толпа любопытных.
      - А еще солдат с повязкой. К девушке пристает, - проговорил кто-то.
      - Он патрульный, может! - добавил женский голос. - Патруль хоть кого может задержать, если что не так...
      Все комментировали события как могли.
      Подогреваемые такими разговорами, капитан и старший лейтенант окончательно завелись.
      - А ну-ка марш с нами! - произнес капитан.
      - Пошли, пошли, - добавил старший лейтенант и положил мне на плечо свою огромную руку. - Распустились, молокососы. И откуда только таких понабрали!
      - Может, не надо, Боря? - неуверенно спросила их попутчица. - Ведь вы...
      - Наташенька, - перебил ее капитан, - не вмешивайся.
      - Вы не имеете права! - выскочил вперед Саша. - Не имеете! Мы патруль...
      - Ах и ты еще? - Старший лейтенант снизу вверх взглянул на длинного Сашу. - И ты с нами - марш! Защитник нашелся!..
      Как мы ни противились, пришлось идти. А то еще хуже будет! Попробуй перед такими доказать свою невиновность! Единственно, на что мы решились, - просить, чтобы нас отвели в комендатуру. Туда, откуда мы вышли в наряд. Но это не помогло.
      - А где же Володя? - спросил я по пути у Саши.
      - Сам не могу понять. Был все время рядом. Испугался, удрал?..

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17