Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повторение пройденного

ModernLib.Net / Баруздин Сергей / Повторение пройденного - Чтение (стр. 10)
Автор: Баруздин Сергей
Жанр:

 

 


      - Ничего, - бормотал я, подчиняясь не столько здравому смыслу, сколько приказу.
      - Ты посмотри на свою шинель и на телогрейку! - говорил Соколов. Снимай, снимай всё, гимнастерку тоже. Ты же ранен, черт тебя возьми!
      Я ранен? Шинель, и телогрейка, и гимнастерка, и нательная рубаха в самом деле были разодраны. Но почему ранен?
      - Приедем в Низины - немедленно в санбат! - сказал Соколов, когда ребята протерли мне спиртом спину (жгло, но я терпел) и забинтовали всего - и спину и грудь.
      И то ли от возбуждения, то ли от необычности происходящего я вдруг выпалил Соколову:
      - Меня в санбат, а сами!
      - Ну знаешь! - только и сказал лейтенант. И даже, кажется, смутился. - У меня ерунда, чуть ухо задело.
      Его как раз тоже перевязывали.
      - И у меня ерунда, товарищ лейтенант, - не веря своим словам, выпалил я. - Ни в какой санбат я не пойду. Не пойду!
      Мы ждали больших событий. И, конечно, были нетерпеливы. Не хватало именно сейчас попасть в медсанбат! К счастью, я избежал этого, несмотря на доводы Бунькова. Избежал потому, что рядом был наш комвзвода лейтенант Соколов. Он, хотя и рычал на меня, сам был в таком же положении. Если мне осколок снаряда прочертил неглубокий шрам на спине, то ему такой же осколок отхватил кусок правого уха.
      И он и я отделались перевязками в своем дивизионе.
      Каждый день мы выходили на работу, а иногда и по два-три раза в день, и каждый вечер разочаровывались, поскольку ничего необычного на нашем участке фронта не происходило. Обычное совершалось ежедневно, и к нему мы уже привыкли, как это ни странно, быстро. Обычное - лазанье по передовой, иногда под немецким обстрелом или бомбежкой, недосыпание, принимавшее хронический характер. Все это, правда, возмещалось другим, чего мы не видели до приезда на фронт: обильной едой, ибо под руками всегда были трофеи, в том числе и живность. Ничейный брошенный скот так и просился в руки. А для некоторых, и для Володи особенно, еще и "фронтовой нормой". Норма же эта была весьма прогрессивной. Перед выходом на задание можно было получить и стакан, то есть двести, или полстакана - в случае, когда вместо водки наш хозвзвод обзаводился чистым спиртом.
      Выходя ежедневно на привязку огневых постов и наблюдательных пунктов артиллерии, определяя координаты пунктов и постов нашего дивизиона, боевой порядок которого менялся за эти декабрьские дни не раз, мы и не предполагали, что участвуем в том, что в той или иной мере будет решать исход войны. Формально это называлось созданием опорной артиллерийской сети. Говоря же профессиональным языком топографов, мы создавали эту сеть на полной топографической основе, по карте, по вертикальным лучам, по воздушной базе и по секундомеру, а полученные нами данные обрабатывались вычислителями аналитическим, графическим и смешанным методами.
      Обо всем этом, возможно, и не стоило говорить, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что за эти дни нам пришлось вспомнить не только все, что мы "проходили" в школе АИР и запасном учебном полку в нудные часы занятий, но и то, чего мы вообще никогда не изучали, как, например, топографическую подготовку по воздушной базе.
      И уж коль скоро было так, то мы действительно верили, что нас ждут исключительные события.
      А все же мы были одинаковые и разные одновременно, даже здесь, на фронте, где все равны перед жизнью и смертью.
      Первым пострадал Саша: ему, как комсоргу, чуть не влепили выговор за нашего Володю. Саша - либерал, когда речь заходит о брате солдате. Но брат солдат не всегда считается с Сашиным либерализмом, хотя в данном случае Саша не просто для него такой же брат солдат, а еще и комсорг.
      Володя отличился - схамил. В одном из домов, где мы ночевали, он пристал к пятнадцатилетней девчонке-польке. Его засекли, как говорится, на месте преступления. И засек именно Саша.
      Саша потребовал, чтобы Володя извинился, но тот забалагурил и пытался свести все к шутке:
      - Да брось ты, Сашок, дурака валять! Уж если бы я хотел, так нашел бы кого потревожить...
      И Саша сник, замолчал.
      А родители девчонки не молчали.
      Наутро, не успели мы проснуться, оказалось, что о ночном происшествии знали комдив и комбат. Буньков сам пришел разбираться. Родители показали на Сашу: мол, он присутствовал.
      - Я говорил ему... - пробурчал Саша.
      А Володя не будь дураком да и скажи:
      - Да при Баринове, при комсорге все было, товарищ старший лейтенант. А что было-то? Ерунда одна.
      Комсомолец Протопопов пострадал частично, ибо пять суток ареста в условиях фронта - штука нереальная.
      Комсорга Сашу Баринова затаскали по начальству. Командир дивизиона решил сразу же показать всем, что он будет каленым железом выжигать порочащие дивизион поступки.
      - Я все хочу спросить тебя, - сказал мне Саша, - как ты теперь относишься к Володьке?
      - Что, ты не знаешь Володю? - Вот и все, что я мог ответить ему.
      В канун нового, 1945 года, тридцать первого декабря, у нас выдался относительно тихий день. Утренняя работа - привязка артиллерийской гаубичной огневой позиции - закончилась рано, и комвзвода послал нас Сашу, Макаку и меня - в соседнюю деревню за продуктами и спиртом. Там находились штаб дивизиона и два наших взвода - хозяйственный и фоторазведки.
      Немцы в этот день вели себя тихо. За время нашего пути туда и обратно была лишь одна бомбежка и то психическая: "юнкерс" сбросил на дорогу дико воющие в воздухе стальные болванки. Дважды выстрелили наобум вражеские минометчики. И всё.
      Зима, как она не хотела приходить в эти края, уже давала о себе знать. Дожди не шли уже три дня, и снежная крупа, сыпавшая на землю, чуть-чуть прикрыла крыши и поля, хвою саженых лесов и обочины дорог. Да и температура держалась на приличном уровне - минус восемь градусов.
      Мы доставили продукты и спирт для батареи, и тут я, учитывая предновогоднее общее доброе настроение, решился:
      - Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к комбату по одному вопросу?
      Я решил действовать, как положено по Уставу. На всякий случай, хотя в условиях фронта, возможно, это было и необязательно.
      Комвзвода лейтенант Соколов не удивился, лишь поинтересовался:
      - Пожалуйста. А по какому вопросу?
      - Мне надо отпроситься на сегодняшний вечер, - сказал я. - Съездить в политотдел. - И я назвал номер артиллерийской дивизии.
      - Конечно, обращайся и скажи: я разрешил, - добавил он. - Вот только... Впрочем, ладно...
      - А что, товарищ лейтенант?
      - Да хотел спросить у тебя. Не знаю, может, это неудобно? - замялся комвзвода. У него был какой-то странный вид сейчас. Ни суровости, ни обычной замкнутости, скорей - смущение.
      Мне всегда нравился Соколов. Неразговорчивый и, на первый взгляд, даже недобрый, он не был сухим армейским службистом. Пожалуй, наоборот, он выглядел слишком штатским на фоне других офицеров, а ежели ему и приходилось прикрикнуть на кого-нибудь, то быстро остывал.
      - О чем, товарищ лейтенант? - переспросил я.
      - У вас это серьезно? С ней? - наконец произнес он.
      Значит, он все знал. Но откуда? Может, тогда, в Лежайске? И Буньков, наверно, знал, если...
      - Ты еще очень молод и горяч, я поэтому спрашиваю, - добавил комвзвода. - Не удивляйся. Ведь в таких делах легко ошибиться, очень легко...
      Я молчал, не зная, что ответить.
      "Да, да, у нас все очень серьезно", - мог сказать я. Но что серьезно? То, что мне хотелось ее видеть? Ее, у которой была совсем другая, незнакомая мне любовь к Геннадию Васильевичу. При чем же здесь я? Говорить об этом? Глупо!
      - Ну не хочешь, не говори, - мягко сказал Соколов. - Ведь это я так...
      - Мы давно с ней дружим, товарищ лейтенант, а так у нас и нет ничего, - признался я. - Новый год сегодня. Хотелось поздравить...
      - Иди! Иди! Конечно! - согласился лейтенант.
      Буньков тоже отпустил меня и даже посоветовал:
      - Выходи на дорогу и голосуй. А то и не попадешь сегодня. Ведь до них километров сто двадцать. Погоди, я записочку тебе черкну к капитану Говорову. Чтоб никто не придрался к тебе. Он в штабе дивизии как раз. Мой старый приятель.
      Все складывалось как нельзя лучше. Несколько часов назад, когда мы ходили за продуктами, я узнал в нашем штабе, где находится политотдел дивизии. А сейчас мне Буньков даже записку пишет.
      Комбат передал записку и напомнил:
      - Карабин с собой возьми. Мало ли что. И возвращайся не позже утра.
      - Да что вы! Я сегодня вернусь! - пообещал я, покраснев.
      - Ну и добро.
      На дороге машины встречались редко. Пока я ждал подходящего грузовика (а подходящей могла быть только машина без офицеров. Машины, в которых ехали офицеры, останавливать неудобно), я заглянул в записку. Что там написал Буньков?
      "Здравствуй, приятель! Как ты там? Посылаю к тебе одного парня и поздравляю с Новым, 1945 годом! Черкни мне! Парня не обижай. Ему надо побывать у вас по личным делам. Твой Максим Буньков", - прочел я на клочке бумаги торопливые карандашные строки и даже, кажется, покраснел. Ведь я ничего не говорил Бунькову. А он...
      Наконец мне удалось остановить полупустую трехтонку с продовольствием. Шофер согласился подвезти меня почти до "хозяйства Семенова", как именовалась дивизия:
      - Мы с ими соседи. Там пешкодралом в два счета домчишь. Дуй в кузов.
      В кузове ехали двое пожилых солдат. Один сопровождал продукты "для начальства, к рождеству", как он сказал, второй возвращался из госпиталя.
      Машина долго тряслась по неровной, разбитой дороге, подскакивая и вихляя на каждом метре, пока не выскочила к какой-то деревушке. Там путь стал поприличнее - видимо, дорогу ровнял грейдер.
      Ранняя луна светила над нами. По дороге теперь то и дело сновали машины. В воздухе висели клочки облаков, а между ними мигали звезды. И летел снежок - малый, мелкий, блестевший в притушенных фарах машин, свете луны и звезд. Шофер прибавил скорость, и на поворотах нас стало заносить колеса скользили по подмерзшим лужам и мокрому снегу. Вокруг стояла тишина. И небо, и луна, и снег, блестевший в ее холодном свете, и поля, еле видимые вокруг, - все это почему-то убаюкивало.
      А я думал о предстоящей встрече и о нашем разговоре. Я представлял себе все до мельчайших подробностей: как спрошу о ней в политотделе, где наверняка есть дежурный, а потом разыщу ее и мы пойдем куда-нибудь, где меньше людей. Я поздравлю ее с Новым годом и скажу, что все равно люблю ее, несмотря ни на что. И что буду любить всегда. А еще - что мне тоже очень жаль капитана Смирнова, которого я знал просто как Геннадия Васильевича. Впрочем, это я уже говорил ей, тогда, в Лежайске. И она сказала: "Не надо о нем сейчас... Не надо..." Может быть, зря я тогда спросил о нем: кем он был в армии и давно ли? Ей тяжело было говорить. Она не заплакала, как не плакала даже на похоронах, сказала: "С сорок первого, с декабря. Он был очень смелым разведчиком..." - осеклась.
      Нет, конечно, я не буду сегодня говорить о нем. Просто повидаю, поздравлю, а потом зайду в штаб и передам записку комбата капитану Говорову. Или лучше сначала передам, а потом уже разыщу ее? Пожалуй, лучше так.
      Солдаты, ехавшие со мной в кузове, молчали. Я уже не раз замечал, что на фронте, да и вообще в армии, старички не очень разговорчивы. И сам я, встречаясь с пожилыми солдатами, не раз ловил себя на мысли: "А не слишком ли много я болтаю?" Мне хотелось быть старше. Это давнее, со школьных лет, желание не проходило и теперь. И сейчас в машине я обрадовался, когда один из солдат спросил меня:
      - Как, из госпиталя или на пополнение?
      Хорошо, что я заговорил не первым.
      - Нет, по делам еду, вот с запиской комбата, - серьезно сказал я.
      - А-а! Небось с Новым годом поздравление везешь, - понимающе согласился солдат и опять, как мне показалось, задремал.
      Меня тоже начало клонить к дреме - в последние ночи мы спали не больше двух-трех часов. Кажется, я и впрямь чуть-чуть задремал, приткнувшись к мешкам с приятно пахнущим табаком и сухим картофелем.
      ...Когда я очнулся и приоткрыл глаза, я ничего не понял. Я лежал на полу рядом с одним из солдат-попутчиков, а впереди нас хлопотали люди, покрытые белыми простынями. Или это врачи в халатах? Где мы? Неужели меня все же загнали в госпиталь из-за этой дурацкой царапины на спине? В голове страшно шумело, перед глазами плыли холодные лунные круги. Левая нога, перевязанная выше колена чем-то больно-тугим, была откинута с носилок чуть в сторону. Значит, я лежу на носилках? Опять левая? Сейчас придет Гурий Михайлович и сестра Вера... Вера... Вера... Как же ее зовут? Все звали ее Верочкой... И только я по отчеству... Неужели мы стали взрослыми? Такими, как она, как Гурий Михайлович, как эти солдаты в кузове машины, что сразу поняли, куда и с чем я еду. Еще вчера, и позавчера, и чуть раньше, в Доме пионеров, я считал себя страшно взрослым... Считал... А был мальчишкой... А сейчас... И Саша, и Шукурбек, и Витя Петров, и я - все, все, все стали взрослыми... Жалко, что это так... Жалко, что не вернется детство... И мать не подойдет сейчас ко мне... И отец... А мне почему-то очень тоскливо и страшно сейчас...
      Я попытался повернуть голову в сторону соседа и почувствовал, что из ушей у меня течет что-то горячее и густое...
      - Ничего, браток. Главное, живы. А садануло здорово - ни шофера, ни попутчика нашего и до санбата не донесли, - услышал я глухой голос с соседних носилок и опять куда-то провалился с мыслью, что все это - глупый сон.
      А потом меня хоронили. И не во сне это было, а наяву. Я видел, как Саша, Шукурбек, Макака, Володя копали мне могилу - они выбрасывали из ямы сухой, почти солнечного цвета песок и вытирали потные лбы. И Володя говорил:
      "Поднажмем, ребятки!"
      Катонин, Буньков и Соколов, сняв зимние шапки, шли за машиной, на которой лежал я, а оркестр исполнял грустную песню, но это был не траурный марш Шопена, а что-то другое. И вдруг я узнал мелодию, узнал по словам, хотя их никто не пел:
      Я по свету немало хаживал,
      Жил в землянках, в окопах, в тайге...
      Но сейчас оркестр исполнял мелодию этой песни медленно, и ему аккомпанировал огромный орган, похожий на здание костела.
      А Наташа шла рядом, положив руку на мой горячий лоб. Рука ее была холодна, и мне было приятно, что она холодна и что воздух пахнет свежей хвоей, как в Лежайске и как накануне Нового года, когда с трудом купленная елка уже стоит в комнате и ее пора украшать игрушками.
      Потом я проваливаюсь куда-то. Или я просто засыпаю, или это бред.
      "Жаль, что папа не дожил до этого дня", - говорит мать.
      Откуда мать? И почему не дожил? И до какого дня? Мы рядом в холодном сыром окопе, и я пытаюсь крикнуть матери, что отец жив. Жив! Это меня уже нет! Меня хоронят друзья и Наташа. Она теперь всегда будет помнить обо мне и будет мучиться оттого, что не сказала мне при жизни, что любит меня. Нет, пусть она не мучается, не страдает. Теперь она все равно знает, как я любил ее...
      Вдруг звуки органа стихают. И оркестр молчит. На площади появляются немцы. Их много. Они рвутся ко мне, Саша преграждает им путь, протирает очки и шепчет:
      "По-моему, это... Я все хочу тебя спросить, как ты считаешь, это немцы? И в них можно стрелять?"
      Я понимаю, что это немцы, но лейтенант Соколов выхватывает у меня карабин:
      "Не стрелять! Не стрелять! Это пленные! В пленных не стрелять!"
      "А по-моему, глупо, ребятки, не стрелять в такую сволочь", - шепчет Володя.
      Володя сейчас страшен. Но он улыбается, даже хлопает меня по плечу:
      "Учти, браток, что Соколову доверять нельзя. Надо еще присмотреться к нему как следует. Это не только я тебе говорю, учти! Сам комдив так думает. Вот оно что!"
      Я не выдерживаю:
      "Ты сволочь, Володя! Я бы за Соколова..."
      А Наташа все держит свою холодную руку на моей голове.
      "Зря, - говорит она, - ваш лейтенант их пожалел. Ведь они убили тебя, мерзавцы. Убили! Понимаешь?"
      "Понимаю, - шепчу я, - ты очень хорошая. Я все понимаю!"
      Лейтенант Соколов - мрачный - подходит ко мне, но обращается почему-то к Наташе:
      "Простите, товарищ младший лейтенант!"
      Потом он говорит мне:
      "А в санбат ты так и не поехал".
      "А вы? Как ваше ухо, товарищ лейтенант?"
      Соколов не успевает ответить. Буньков уже тут:
      "Брось, Миша. Других учишь, а сам!.."
      Я иду по перекатам,
      Впереди дороги нет.
      Под ногами рыхлой ватой
      Устилает землю снег.
      Синий лес темнеет глыбой,
      Не увидишь огонька.
      В темном небе, словно рыбы.
      Проплывают облака.
      В поле ветер воет строго,
      Все красиво, как во сне.
      Только холодно немного.
      И немного страшно мне...
      Почему я бормочу стихи? И откуда сейчас Дом пионеров? Как я попал с фронта в детство?
      "Вы неправы, дети, - говорит Вера Ивановна. - Это вовсе не меланхоличные стихи. А потом, у него есть и другие... Правильно, товарищ Соколов?"
      "Людям надо доверять, - говорит комвзвода, лохматя голову. - Всем... И не только детям..."
      И вновь грянул оркестр, только уже без органа. И звучал сейчас не гимн, а "Интернационал"...
      ГОД 1945-й
      - Ну как ты? Как? С Новым годом!
      Вот мы и встретились.
      Я знал, что это будет. Она приедет ко мне. Мы будем разговаривать с ней так, как сейчас, и смотреть друг на друга. Знал? Нет, я не знал. Мне просто хотелось, чтобы было так.
      Сейчас я смотрю на нее - какая она взрослая! И приехала сюда, в медсанбат, сама и сидит рядом с моими нарами.
      - Ты зря спешишь. Врач говорит: надо полежать.
      Значит, она и с врачом успела поговорить. Мне приятно узнать об этом. Но я ничего ей не скажу сейчас. Понимаю и чувствую, что ничего не скажу. Она знает все сама, должна знать.
      - А я ведь к тебе ехал тогда, - говорю я.
      Я помнил только это. И говорил ей про записку к капитану Говорову, которую дал мне наш комбат, и про то, как голосовал на дороге, чтобы попасть в "хозяйство Семенова", и как мы ехали в кузове трехтонки. Больше я ничего не помнил.
      - Значит, ты из-за меня... Видишь, какая я невезучая...
      Она нахмурилась, посмотрела на свои маленькие, вымазанные в дорожной грязи сапожки, и только тут я понял, как она устала. Лицо бледное, под глазами синяки, и сами глаза почти не светят. А прежде... Прежде меня всегда поражали ее глаза - большие, блестящие, словно специально созданные для человеческой радости.
      Есть всякие лица - красивые и некрасивые, броские и невзрачные, но я никогда бы не смог сказать, какое у нее лицо. У нее глаза, а потом - лицо.
      И вот сейчас эти глаза потускнели.
      - Ты просто устала, - сказал я.
      - Нет, я действительно страшно невезучая.
      Откуда это у нее?
      Я начинаю что-то говорить, чтобы развеять ее мрачное настроение, доказываю и только потом вспоминаю:
      - Это ты о Геннадии Василиче?
      Она молчит. Я уже ругаю себя, зачем опять вспомнил о нем. Ведь не хотел, а сорвалось с языка.
      - Нет, не только о нем, - наконец произнесла она. - А может, я просто устала. Очень много работы сейчас.
      Больше она ни о чем не говорила, а спрашивала, спрашивала, спрашивала меня.
      Мы вспоминали Москву, и, кажется, она немного отвлеклась. И в самом деле, как далеко сейчас отсюда Москва.
      - А помнишь: птица... и все так красиво вокруг - все светится, и люди радостные, счастливые... и одеты красиво, и все улыбаются... и ты идешь к ним?..
      Это я напомнил ей.
      - Помню, - оживилась она. - Я и сейчас иногда вижу во сне это, только когда работы поменьше. А так валишься как убитая...
      - А купаться мы так и не съездили. Помнишь?
      - Скорее в Берлине будем, чем в Москве! - Она опять улыбнулась. И добавила с грустью: - А вообще очень хочется тепла...
      - А когда начнется?
      И в прошлые ночи, и в эти дни я слышал за стенами нашего медсанбата грохот идущей техники. Такое бывает, видимо, только перед большим наступлением.
      - На днях, - сказала она. - Точно не знаю, но готовится... Такого еще не было.
      Нет, я, конечно, правильно поступил, что отказался ехать в госпиталь. Нога уже совсем не болела, а осколки... в конце концов они маленькие и попали удачно - в мякоть. На спине все зарубцовывается - сами врачи говорят. Жить можно. И контузия почти прошла за эту неделю: головных болей не было, в ушах не шумело и зрение не нарушилось. Вчера проверяли.
      Завтра же буду добиваться выписки.
      Завтра! А сегодня, как только Наташа уехала, я взял бумагу, карандаш и стал писать ей. Обо всем, что хотел сказать и не сказал. Обо всем, о чем думал сегодня, и год назад, и два, и три... Пусть она знает! Она должна знать!.. И - разорвал письмо. Оно было глупым, наивным... Я не мог написать и послать такого ей.
      Зима не зима, а земля мерзлая. Насквозь мерзлая. Видно, от обилия влаги.
      Землю ругали по-всякому - и вкривь и вкось. И еще - лопаты. Более внушительного орудия производства - ломов - у нас не было. Землю долбили все. Звукачи и фотографы, которым мы привязывали посты. И мы тоже, закончив основную работу, долбили - сооружали землянку для комдива. В последние дни немцы вели себя неспокойно. Уже было прямое попадание в штабную машину, - к счастью, без жертв. Миной разбило кузов фотолаборатории. Даже кухне досталось - котел изрешетило осколками во время налета вражеской авиации.
      Мы работали на окраине Гуры - небольшой, в пятьдесят пять домов, захолустной деревушке. Работали, чертыхались, опять работали до двух тридцати ночи. Уложили второй накат бревен, и Володя успел даже похвалиться:
      - А что, ребятки! В самый раз получилось!
      Получилось на деле в самый раз.
      На рассвете, когда землянка была окончательно готова, появились "юнкерсы". Три штуки. И хотя по соседству с нами не было ни одной стоящей цели - огневой батареи или танковой колонны, - "юнкерсы" решили разгрузиться.
      - Ничего не скажешь, отгрохали себе гробик, - пошутил Володя, когда мы кучно забились в темную, только что отстроенную землянку.
      - Брось, остряк! - зло перебил его Соколов.
      Один из самолетов уже пикировал. Мы слышали его отвратительный, все приближающийся вой, потом удар и еще один - не рядом, не рядом! - и то, как самолет с ревом выходил из пике, будто удовлетворенный выполненной миссией.
      - А ну дай автомат!
      Комвзвода в темноте схватил меня за плечо и стал снимать автомат.
      Оказавшись на фронте, многие из нас раздобыли себе немецкие автоматы. После непредвиденного боя под деревней Подлесье вооружился автоматом и я. Это была незаконная вольность, как и то, что карабины свои мы держали в машинах и где-то в душе все время ждали: попадет нам. Но ни Соколов, ни Буньков, ни другие офицеры, включая самого комдива майора Катонина, не проронили ни слова в наш адрес, хотя вряд ли они не заметили нашего перевооружения. И вот сейчас Соколов выхватил у меня автомат и вышел из землянки.
      - Достукались, - произнес молчаливый Макака, но никто не успел прокомментировать его слова. Вновь отвратительный приближающийся вой и затем удар - и снова удар - заглушили всё, даже мысли. Землянку тряхнуло так, словно это был корабль, попавший на высокую волну.
      Макака почему-то оказался в моих ногах, Саша махнул рукой так, что с меня слетела шапка, и я тоже опустился на корточки, пытаясь найти ее. Все копошились в темноте землянки, и только голос Шукурбека вдруг остановил нас:
      - А лейтенант-то там! Он же вышел, я видел сам, как он вышел! Как же?
      Шукурбек первым выскочил из землянки. За ним Саша, я и еще кто-то только потом мы увидели всех ребят. А сначала - Соколова, и хвост уходившего "юнкерса", и третий "юнкерс", входящий в пике метрах в пятидесяти от нас. Соколов прицелился как раз в него и выжидал приближения воющего самолета. И вдруг - очередь! Он дал автоматную очередь по "юнкерсу" как раз в ту минуту, когда от самолета оторвалась первая бомба.
      - Ложись! - дико закричал Соколов, когда мы уже лежали, прижавшись к земле и ничего не видя.
      Бомба ударила где-то совсем рядом. За ней вторая.
      Мы еще не оторвали голов от земли, когда услышали крик лейтенанта: "Горит! Смотрите! Горит!" - и одновременно рев удаляющегося самолета...
      "Юнкерс" врезался в землю около дороги, где маячил крест с изображением Иисуса Христа. Пока мы бежали туда, ударил взрыв, и уже не было ни креста, ни самолета в его нормальном виде, а только дымящиеся обломки...
      В пять утра мы проснулись от дикого грохота и, полусонные, прильнули к окнам. Казалось, началось землетрясение. Повсюду - вспышки выстрелов, огненные стрелы "катюш", гул тяжелых бомбардировщиков.
      - Наступление? Артподготовка?
      - Пока разведка боем, - сказал лейтенант Соколов, прикрывая бурое пятно на перевязанной голове. - Артподготовка начнется позже.
      - Ничего себе разведка! Если это разведка, то какая же будет артподготовка!
      Соколов как бы между прочим порадовал:
      - Звукачи и оптики засекли на наших координатах много целей. Комбат просил поздравить вас.
      Разведка боем продолжалась около часу, а в десять утра началось настоящее светопреставление. Вслед за морем огня "катюш" ударила артиллерия большой мощности, а затем и всех калибров. Дрожали стекла домов. Дрожали накаты землянок. Деревья, будто в испуге, сбрасывали снег с веток. Гудела земля. Потом огневики перенесли огонь в глубину обороны противника. К полудню на передовую двинулись танки. Все дороги пришли в движение. Зашевелились армейские тылы. Лишь мы, кажется, были сейчас забыты: ни приказа "вперед", никаких других распоряжений.
      Вскоре в нашу деревню стали поступать первые раненые.
      - Ну что там? Как? - Мы бросились к ним.
      - Дела ничего... Наши пошли вперед...
      А танки всё ревели и ревели. На башнях наименования танковых колонн и надписи: "От орловских колхозников", "Богодуховец", "Освободитель Проскурова", "Уральский рабочий", "Сибиряки - фронту"...
      Мы понимали: началось что-то грандиозное, то, чего все ждали, к чему готовились, ради чего мы каждый день выходили на работу. Но никто из нас точно не знал в эту минуту, что же именно началось. Наступление на нашем участке фронта - на Сандомирском плацдарме? Или наступление всего 1-го Украинского фронта? А может быть, и всех фронтов?
      Примчался Буньков - веселый, шумный, раскрасневшийся.
      - Вечером будет митинг. Приведите себя в порядок. А пока, за неимением других дел, принимайте пленных. Сейчас первые партии прибудут. Тебе, Миша, поручение от комдива, - добавил он лейтенанту Соколову, только смотри не шали!
      Соколов, кажется, не обрадовался:
      - Получше кандидатуры не нашли?
      Они договорились о порядке транспортировки пленных. До соседней деревни, где находился наш штаб, сопровождать пленных будем мы. Дальше хозвзвод и фотовзвод.
      Первая партия прибыла в таком состоянии, что потребовалось вмешательство врачей. Пленных было четверо - оглохших от артиллерийской подготовки, окровавленных - из ушей и носов сочилась кровь, помятых и безразличных.
      Саша попытался объясниться с ними на немецком языке. Ему приходилось не только с трудом подбирать слова, но и кричать, чтобы немцы услышали.
      Один из них, видимо сообразительный, радостно закивал головой и повторил несколько раз понятное нам:
      - Гитлер капут! Сталин - гут!
      Другие немцы что-то проговорили, но я их не понял.
      - Что они? - спросил я Сашу.
      Странное дело: сколько лет мы долбили в школе немецкий язык, у меня даже были приличные оценки по этому предмету: я знал назубок артикли, мог прочитать с детства зазубренное стихотворение ("Айн меннляйн штеет им вальде, ганц штиль унд штум..."), но я не умел произнести самой элементарной немецкой фразы, не говоря уже о более существенном - понять немца, если он объяснялся более серьезно, чем "Гитлер капут!". И не только школа - Эмилия Генриховна со своим идеальным немецким не помогла.
      - Они говорят, что это ужасно, это страшно - то, что пережили сегодня, - объяснил мне Саша.
      Узнал Саша и другое: что среди четырех пленных был один прибалт и один австриец.
      Первую группу Саша повел один, хотя Макака предложил, правда робко, свою помощь:
      - Давай вместе?
      Видимо, ему не хотелось вести немцев одному.
      Во второй партии немцев оказалось больше - семь человек. Тут же подоспела третья группа - шестеро. Объясняться было некогда. Двух раненых наскоро перевязали, и мы с Макакой повели их в штаб.
      Макака и я, когда мы оказываемся рядом, похожи на Паташона и Пата. Рядом с пленными немцами Макака не выглядел Геркулесом. С карабином наперевес он суетливо бегал то в хвосте, то впереди пленных. Некоторые немцы прихрамывали, двое были без обуви, со стертыми в кровь босыми ногами, один только в портянках. Я шел сбоку колонны.
      Пленные вели себя понуро-дисциплинированно. Сами старались не отставать и торопили отставших. До штаба нам предстояло пройти около трех километров - дорога не дальняя. Плохо только, что путь наш лежал по скользкой тропке с бесконечными подъемами и спусками. Мы шли медленно. А я еще, как назло, немножко прихрамывал.
      Возле небольшой чахлой рощицы тропка сворачивала круто вправо, и тут мы чуть задержались. Один немец поскользнулся, зацепив ногой о корягу, второй присел, чтобы поправить мокрые, грязные портянки - единственную свою обувку.
      Пока мы ждали, Макака подошел ко мне:
      - А глупо все же, что мы даже языка не знаем. Интересно бы поговорить с ними. Правда?
      В это время из рощицы вышел наш офицер. Звания его мы не могли определить - он был в телогрейке, но по шапке, гимнастерке и галифе безошибочно узнали: офицер.
      - Кто такие? Куда идете? - спросил он нас довольно резко, поигрывая пистолетом.
      Мы ответили.
      - Я сам доставлю их в штаб, а вы возвращайтесь за следующей группой! - приказал он тоном, не терпящим возражений.
      Я явно опешил и посмотрел на растерявшегося Витю.
      - Мы не можем, - сказал я не очень уверенно. - Мы их в наш штаб должны доставить, а вы...
      Офицер перебил:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17