Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повторение пройденного

ModernLib.Net / Баруздин Сергей / Повторение пройденного - Чтение (стр. 16)
Автор: Баруздин Сергей
Жанр:

 

 


      - Погулять бы!
      - Не надо, больной! Не надо! Пока температура - лежать...
      - А тогда всех больных ранеными называли, - вспомнил я.
      - Привычка, - согласилась Вера Михайловна. - Ко всему привыкаешь. Ложись, ложись осторожнее. Вот так...
      Странно, конечно, что я опять вижу Веру Михайловну. А разве не странно, что судьба опять привела меня в тот же госпиталь! Жизнь готовит подчас самые странные встречи. Встречи, которых не должно было бы быть по всем законам здравого смысла. И - неожиданные совпадения, как часто встречаются они в жизни! Куда чаще, чем в книгах...
      - И давно вы опять здесь? - спросил я, когда сестра поправила на мне одеяло.
      - Второй месяц.
      - На каких же фронтах были?
      - Под Ленинградом, в Прибалтике, потом на Втором Белорусском, а когда там кончилось - на Дальнем Востоке. Мукден, Харбин, Порт-Артур.
      Она улыбнулась почему-то виновато, лицо ее зарделось:
      - Вот изуродовали... Как раз в Маньчжурии, когда у меня уже... Зато вот сынок у меня растет. Такой славный мальчик - Вовочка...
      Она сказала это так, как может сказать только женщина, мать. Мать, прошедшая войну не только как воин, солдат, а и как женщина... А ведь это не одно и то же!
      - Сколько же ему?
      - Да вот уже два месяца! Пойду кормить сейчас... Я ведь тут рядом живу...
      В палате нас четверо. Двое, наглухо забинтованных, после пластических операций. Старшина и младший сержант. Они лежали, погруженные в одни и те же мысли: что будет с их лицами.
      - Сын на меня был похож как две капли воды, говорили, - произнес один. - А теперь как же? Глупо получается...
      Второй утешал не то соседа, не то себя:
      - Конечно, всяко выходит, но, говорят, и ничего получается. Не так уж безобразно. Вон у Верочки ведь ничего. Женщина - и то терпит. А потом что нам - люди семейные. За бабами не бегать.
      У третьего - суставной ревматизм и еще, кажется, плохо с сердцем. Лицо и ноги отекали, по ночам он стонал, без конца повторяя: "Дьявольщина! На войне хоть бы хны, а тут все болячки повылезали!"
      Моя койка у окна. Окно выходило не во двор, а на противоположную сторону - в какой-то узкий переулок. Скрипел снег. Утром скрипел. Днем. Вечером. И ночью. По переулку вдоль забора шли люди. Влево и вправо. Обрывки слов и скрип, скрип, скрип. Сегодня на улице морозно, и за окном скрипело весь день. Вчера была оттепель. Капало с крыш и булькало в лужах. Дворничиха трижды посыпала песком скользкие места и брюзжала на прохожих: "Работать дайте! Не видите! Посторонитесь!"
      Скоро вторые сутки, как я лежал здесь. Только вторые, а сколько впереди. Наверняка наши успеют доехать до Курил. Курилы - это где-то далеко. А матери надо позвонить завтра. Попросить разрешения у Гурия Михайловича и позвонить. А может, и Ксении Павловне - самому? Нет, пусть лучше мать. Она может съездить и узнать все подробнее. Ведь домой Наташа, конечно, пишет. И ничего не могло случиться - война с Японией давно кончилась. Но почему же мои письма с ноября не доходили до нее? И что это: "Адресат не значится"? И почему она сама молчала? С ноября. Ноябрь. Декабрь. И вот теперь - январь...
      Комсоргом я стал вскоре после гибели Саши. Иметь штатного комсорга нам не полагалось, и потому формально меня зачислили на должность адъютанта замполита. Это было еще полбеды: капитан почти не беспокоил меня поручениями. Но поскольку я был освобожден от занятий и прочих солдатских повинностей, как только возникала необходимость найти человека для нового дела, вспоминали меня:
      - Пусть заодно...
      Так, в Пилишчабе, под Будапештом, нам срочно потребовался почтальон. Полевая почта оказалась далеко, в восемнадцати километрах. Я стал заодно почтальоном. Каждое утро на велосипед - и за почтой. Впрочем, мне это даже нравилось: письма, адресованные мне, я прочитывал на два часа раньше.
      В Пилишчабе мы жили в огромном каменном сарае, жили и спали тесно, почти по-фронтовому. Не было помещений для столовой, для занятий.
      Но вот в октябре нас перевели в Пилишварошвар - довольно большое селение городского типа, и выделили сразу несколько домов.
      - Хорошо бы теперь оборудовать Ленинскую комнату, - сказал замполит.
      - Да, чтоб солдаты могли и отдохнуть, и развлечься, и поработать над повышением своего уровня, - поддержал замполита майор Катонин.
      Надо так надо. Несколько дней мы приводили в порядок помещение, приобрели радиоприемник, шахматы, шашки, немного книг и журналов, повесили лозунги. Все остались довольны.
      - Ну, а заведовать Ленинской комнатой, пожалуй, лучше всего тебе, сказал замполит. - Поскольку мы от занятий тебя освободили... Кстати, майор согласен. Я договорился.
      Так я стал комсоргом, адъютантом, почтальоном, заведующим Ленинской комнатой.
      - А койку свою сюда поставь, - посоветовал замполит. - При хозяйстве и спать удобнее.
      Я было обрадовался. И в самом деле, перед сном, когда прозвучит отбой, приемничек можно покрутить! И самостоятельность - полная!
      В первую ночь мне разбили только одно стекло. Виновника я не обнаружил и наутро. Прежде чем ехать за почтой, отправился к старшему местному полицейскому. Он оказался весьма любезен, быстро понял, что к чему, и через десять минут прислал мне стекольщика.
      - До ночи хорошо будет, прочно будет. Ночью не знаю, как будет. Выборная борьба! Кто как борется. Бандиты житья не дают! Зови опять меня. Завтра зови. Да я и сам приду.
      Стекольщик оказался словоохотливым и отлично говорил по-русски. Во время первой мировой войны был у нас в плену, женился на русской, и даже дети, мол, у него по-русски говорят не хуже, чем по-мадьярски.
      - Может, не обязательно опять побьют? - засомневался я.
      - Побьют, побьют, - утешил меня стекольщик. - Пока выборы не кончат, бить будут.
      В Венгрии проходила предвыборная кампания. Десятки партий - крупных, мелких и вовсе ничтожных - вели не очень понятную нам борьбу. Социал-демократы и социалисты, аграрники и консерваторы... Сами мадьяры говорили нам, что реакционные партии тесно связаны с англичанами. Английские представители в союзной контрольной комиссии, находящейся в Будапеште, не стеснялись присутствовать на предвыборных собраниях консерваторов и аграрников и руководить в открытую их борьбой против Коммунистической партии. Чтобы подкрепить свою деятельность против коммунистов, реакционеры взвинчивали цены. И правда, цены росли в Венгрии не по дням, а по часам. На прошлой неделе килограмм сахара стоил 18 тысяч пенгов, сейчас - 25 тысяч. Два дня назад за обычную иголку я платил 100 пенгов, сегодня она уже стоила 120. Коробок спичек - 200 пенгов. Тетрадка плохой бумаги - 600. Сапожная щетка - 800... В суматохе предвыборных страстей появились какие-то ночные бандитские шайки. Убивали коммунистов, наших солдат, грабили, насиловали. Уже несколько ночей подряд наш дивизион поднимали по тревоге: мы выезжали то в Пилисанто, то в "родную" нам Пилишчабу, то в Дьендьеш. Арестованных и найденное оружие сдавали в полицейское управление.
      И вот теперь еще эти стекла!
      Полночи я не спал, ожидая, когда, по уверению стекольщика, в окно вновь влетит булыжник. Но вокруг было на редкость тихо. И вдруг уже под утро я услышал спросонья какой-то шелест у окна и голоса.
      Я вскочил, зажег свет. Одно из окон было заклеено бумагой со стороны улицы. Стекло цело. Что это значит?
      После окончания войны у нас отобрали трофейные автоматы. Взяв карабин, я вышел на улицу. Пусто. Над домами еле-еле занимался рассвет. Я подошел к окну и увидел на нем плакат. Так вот что шелестело! Плакат приклеен прямо на стекло. Сорвать его, - но что там на плакате? В темноте не видно. Подожду до утра.
      Через час, ни свет ни заря, появился мой знакомый стекольщик:
      - Как спалось, господин солдат?
      Я показал ему на окно:
      - Что это за плакат?
      Стекольщик прочитал, улыбнулся:
      - О, это консерваторы! Они пишут, что, кто хочет, чтобы Красная Армия оставалась в Венгрии, пусть голосует за коммунистов. Это не страшно. Слабая партия, ей не верят. - Стекольщик хитро блеснул глазами.
      - А удобно снять? - спросил я, показав на плакат. - Свет загораживает.
      - Удобно, - сказал стекольщик. Он засмеялся и сам сорвал плакат. Пусть знают, что им не удастся загораживать свет.
      Теперь мы встречались со стекольщиком почти каждое утро.
      Плакаты появлялись на окнах не часто. Чаще приходилось вставлять стекла.
      После окончания выборов обстановка действительно стала поспокойнее. Я уже готов был блаженствовать на всех своих постах, как неожиданно на меня свалилась новая беда.
      - Придется тебе принять склад, - сказал майор Катонин. - Раз уж мы тебя освободили...
      - Но, товарищ майор, а где же кладовщик? Я...
      - В том-то и дело, что проворовался кладовщик! Убрали мы его.
      - Но я...
      - Ничего, ничего, справишься. Там ведь и работы не так много. Для кухни отпустишь продукты на весь день - и гуляй.
      И я гулял. Утром, чуть рассветало, я бежал на склад отпускать продукты. Потом - в Ленинскую комнату. Потом - на велосипед и за почтой. Потом... Самое страшное было ночью. Когда звучала команда "отбой" и весь дивизион ложился спать, я отправлялся на склад. Зажигал свечу и перетаскивал на весы мешки с сахаром и крупой, буханки хлеба и ведра с маслом. Я перевешивал их, сверяя вес с накладными. Это была ужасная работа человека, не доверяющего самому себе...
      И вот, казалось, пришло избавление. Пришло в начале января, как самый лучший новогодний подарок:
      - Мы уезжаем на Родину! На переформировку!
      Прощай, Венгрия! Прощай, склад! Прощайте, мои многочисленные обязанности! Наконец-то! Я хочу быть солдатом, самым обычным солдатом, который дежурит на постах и спит в казарме вместе со всеми. Я хочу вставать по "подъему" и ложиться с "отбоем". Я очень хочу повышать свою боевую и политическую подготовку...
      Ночью перед отъездом я почувствовал озноб. Мне было холодно, и только нога моя, все та же левая нога, неприятно чесалась и горела. Нога побаливала и раньше, но такого, как сейчас, еще не было.
      - Сходи в санчасть, - посоветовал мне Макака. - У тебя температура.
      Идти в санчасть и вдруг загреметь в какой-нибудь госпиталь, остаться здесь, когда все уедут? Нет!
      К вечеру мы закончили погрузку эшелона.
      - Дорога дальняя, устраивайтесь поудобнее, - сказал старший лейтенант Буньков.
      Мы двинулись. Через всю Венгрию, потом через Румынию на Яссы, оттуда на Киев. В Киеве меня чуть не сняли с эшелона. Макака проболтался Бунькову: "У него очень высокая температура. Горит весь, посмотрите".
      В Брянске мы узнали свой окончательный маршрут: Дальний Восток Курильские острова.
      Я обрадовался: Дальний Восток! Там - Наташа!
      Больше я ничего не помнил. Ни то, как эшелон двинулся из Брянска, ни то, как попал в Москву, на Стромынку, в "свой" Центральный эвакогоспиталь...
      Мать приходила ко мне уже трижды. Она изменилась и, как мне казалось, постарела за эти годы. Линии лица острые, глаза потускнели. Сколько же ей сейчас лет? Я подсчитывал в уме: вычитал, складывал, опять вычитал. Получилось сорок. Действительно много.
      В четвертый раз она пришла не одна. Познакомила:
      - Вот Леонид Иваныч, мой сослуживец...
      Я смотрел на высокого, седого мужчину и почти не слушал его слов и слов матери. Они говорили о чем-то, а я видел мокрый окоп, и красноармейца рядом, и деревушку впереди, и мальчонку на дороге - в ушанке и одной рубашке, а потом я бежал к нему... Нет, это не я бежал. Это бежал отец! Неужели мать забыла все это? Впрочем, почему забыла, когда она этого просто не видела... А в Лежайске я видел и Геннадия Васильевича, и Наташу, шедшую рядом с ним... И все равно она не стала мне от этого дальше. И она сама, любившая его, ни в чем не обидев памяти о нем, - любит, я верю в это, любит меня.
      Что это? Неужели я просто несправедлив к ней, своей матери?
      Леонид Иванович вышел из палаты первым. Прощаясь, извинился:
      - Пойду покурю...
      Мать осталась. Рассеянно осмотрела палату и моих соседей, спросила, уже в какой раз, что принести мне в четверг, потом сказала:
      - Я вот посоветоваться хотела... Как тебе Леонид Иваныч?
      Может быть, мне надо было найти какие-то более тонкие слова, чтобы не обидеть ее.
      Но я, кажется, не нашел:
      - Что ж, по-моему, он симпатичный. Женись!
      - Не "женись", а, уж скорей, "выходи замуж", - поправила меня мать, покраснев.
      - Ну замуж! Не все ли равно!
      Она обрадовалась и стала нахваливать Леонида Ивановича:
      - Он очень серьезный, положительный человек. И внимателен ко мне. И потом, все-таки я не буду одна. В моем возрасте...
      Она заторопилась:
      - Надо его обрадовать... Ведь он ждет...
      Странно, но она ничего не спросила меня о Наташе. Принесла в прошлый раз адрес. Была у Ксении Павловны и, вероятно, говорила о чем-то с ней. А мне - ни слова.
      - Так я пошла... Хорошо? - повторила мать.
      - Подожди минутку, - вдруг сказал я. - Я хотел тебе тоже... В общем, я ведь тоже женился... И давно!
      - Что ты говоришь? Как - женился?
      - Да, да, еще на фронте. И у нас должен быть... В общем, у нас есть ребенок...
      Я сам не понимал, что говорил. Я говорил то, о чем мог только думать и догадываться по прежним Наташиным письмам. Но вот уже почти три месяца их не было вообще.
      - Как это можно? Тебе надо учиться, закончить образование! Это невозможно! Ты шутишь! Ты...
      - Нет, я не шучу, мама, - упрямо повторил я. - Все будет хорошо! Поверь, будет хорошо! А ты женись, мама. Правда, женись...
      - Я уже говорила тебе... Не "женись", а "выходи замуж", - поправила она и вдруг заплакала: - Я так рада, что ты не против... Я так хотела, чтоб ты...
      Это был еще очень тяжелый год, даже в Москве. Город жил по карточкам. В госпитале нас кормили не лучше, чем в сорок третьем. И люди, окружавшие нас, - врачи, сестры, няни да и те родственники, что приходили в приемные дни и часы к нам, - жили трудно. В Москве не только на рынках, а и прямо на улицах - у магазинов, на перекрестках - крутились спекулянты. У них имелось все, чего не было в свободной продаже.
      Нам, не работавшим, лежавшим целыми днями на своих койках, жилось еще более или менее сносно: от гарантированного завтрака до гарантированного обеда, а потом - до ужина, и вновь до завтрака.
      Другим - хуже. Жизнь с ежедневными сложностями и заботами поглотила людей, и, естественно, они погрузились в нее без особых оглядок на то время, которое уже прошло, - военное.
      Несколько дней Вера Михайловна ходила мрачная, и я не знал, как подступиться к ней, узнать, в чем дело.
      - Всё ничего, ничего, - односложно отвечала она.
      И вдруг невзначай раскрылась, когда я ненароком спросил ее о сыне:
      - Плохо, плохо, не знаю, как и быть. Молоко у меня пропало совсем, а у Вовочки рахит. Врачи говорят: "Питание, питание". А какое тут питание на восемьсот рублей? И мать у меня старуха, почти лежит... Замаялась...
      Она чуть не плакала.
      У меня были часы, и я предложил:
      - Вера Михайловна, возьмите! Обменяйте или на деньги...
      Сестра обиделась:
      - Да разве я для этого... Как вам не стыдно...
      И дулась на меня еще несколько дней.
      В один из вечеров я решился:
      - Братцы, если я в окно сигану как-нибудь на час-два, не выдадите? Понимаете ли, часы вот эти продать надо...
      Соседи по палате обещали не выдавать. Единственно, что мне не совсем было ясно, в каком виде я могу показаться на улице. Если бы хоть лето, а то зима, и довольно холодная. В одном халате? Правда, у меня есть теплые носки. В них и тапочках не замерзнешь.
      Впрочем, я уже не раз слышал о самых необыкновенных похождениях обитателей госпиталя. Некоторые удирали через проходную, договорившись, видимо, с дежурными. Был случай, когда кто-то спускался через окно второго этажа и потом, благополучно, незамеченный, возвращался обратно. Некоторые умудрялись попадать как-то на близлежащий Преображенский рынок, а другие уходить на ночь по делам сугубо личным. Неужели мне не удастся? А что, если попросить мать принести мне лыжный костюм? Она сама говорила, что он сохранился. В конце концов можно объяснить ей, что мне разрешили понемножку гулять.
      План мой удался. Мать, ничего не подозревая, принесла мне лыжный костюм, и в тот же вечер, после ужина (хорошо, что он кончается не поздно, в восемь вечера), я выскочил в окно.
      - Не беспокойся... Если что, скажем: покурить пошел... Или - живот прихватило. Только недолго, смотри!..
      Миновав злополучный переулок, где на меня бросали косые взгляды прохожие (видели небось, как я прыгнул на одну здоровую ногу из госпитального окна), я свернул направо, к Яузе. Мне повезло: на мосту разгуливали какие-то типы. Они повторяли почти беззвучно, не шевеля губами:
      - Аблигации куплю! Куплю аблигации! Мерлушка есть! Дамочки, мерлушка! "Беломор"! "Беломор"!..
      - Вот часы кому? Золотые! - подбежал я.
      - Покажи, штамповка, кажись? - поинтересовался один из них.
      - Швейцарские, - возразил я.
      - Триста, беру.
      - Нет, что вы!
      - Давай свое! Сколь?
      Я хотел сказать "пятьсот", но не решился:
      - Хотел бы четыреста.
      - Взял.
      Он отсчитал мне четыре сотни и спрятал часы куда-то за пазуху.
      - Еще что имеешь?
      - Да нет, больше ничего.
      - А костюмчик на кой тебе лях? Госпитальный ведь...
      - Костюм мой. Почему - госпитальный?
      - Не костюм, а ты госпитальный!
      - Откуда вы знаете?
      - Не первый раз ваши ребята бегают! - ухмыльнулся парень. - Имеем дело! Давай, сотню кину.
      Это было заманчиво, но остаться в одном нижнем на таком морозе?
      - Добежишь, рядом небось, - словно понял меня парень. - Скидывай!
      Я колебался.
      Парень смилостивился:
      - Ну ладно, провожу. Так и быть. До госпиталя, а там скинешь. На каком этаже?
      - На первом.
      - Пустяки!
      Мы бросились назад, к госпиталю... У окна я стянул куртку, штаны.
      - Хватай! - сказал покупатель, сунув мне сотенную.
      - Согревайся, согревайся, а то схватишь еще воспаление. Надо ж, и костюм продал! - Мои соседи по палате прикрыли за мной окно и загнали меня под одеяло. - Для чего же так деньги-то понадобились?
      - Да так, - сказал я из-под одеяла. - Нужно...
      - А мы вот о чем говорили без тебя, - сказал забинтованный старшина. - Разговор тут у тебя был с сестрой, с Верочкой. Так сложиться бы понемножку для нее? Может, выделишь что? Мы сложили две сотни. Как?
      За окном шел снег и мела метель. И опять с утра до ночи слышались шаги. Так было долго-долго. Когда лежишь, время тянется удивительно медленно. Уже сняли бинты с лица старшины, и он теперь подолгу смотрел в осколок зеркала. Смотрел, молчал. У младшего сержанта еще повязка. Он глядел узкими прорезями на старшину и тоже молчал. Меня кололи. Кололи ежедневно два раза. Главная опасность, кажется, была позади.
      - Еще месячишко, голубчик, и на стол. Резать! Резать! - говорил Гурий Михайлович.
      Слова "резать" я не боялся. Резать - не отрезать. А вынуть осколки пожалуйста. Тем более что сидели они у меня, по словам Веры Михайловны, на редкость удачно - в мякоти.
      Когда лежишь, хорошо думается. О доме и о ребятах, которые сейчас, как мне кажется, плывут на большом красивом корабле из Владивостока на Курилы. Впрочем, сейчас зима, и они навряд ли куда-нибудь плывут. Скоро кончится короткий месяц февраль, а там...
      Я думал о январях, февралях, мартах...
      "Мальчик! А мальчик! Подожди!" Это было в январе. Сороковой год. Шесть лет назад. А потом тогда же, но в марте: "А я и не знала, что так кончаются войны..." И - "Ты повзрослел", когда мы шли по Петровке и когда уже была война, о которой мы не гадали, не ведали, какая она будет. Письма, письма, которых я ждал здесь, в этом госпитале: "Здравствуй!", "Здравствуй!" И вновь госпиталь не госпиталь, а фронтовой медсанбат, и вновь январь: "Ну, как ты? Как? С Новым годом тебя!" А потом еще кухонька, маленькая белая кухонька в какой-то польской деревне, и чай под утро, и ее разговор через запертую дверь с полковником, и под конец слова мне: "Подожди! Не надо ничего говорить! Хорошо?", "А что теперь будет, ты подумал?" - это уже Лигниц. А потом письма ее и записки с оказией: "Милый!" Сколько их было за эти шесть лет...
      Сегодня я проснулся от ощущения чего-то необычно светлого, что меня ждет. Я закрыл глаза, будто хотел досмотреть хороший сон. Сон, сон, но ночью мне, кажется, ничего не снилось. А что же меня ждало сегодня и чему я радовался? Мои соседи перешептывались, но я не слышал их слов. Опять открыл глаза. Как светло и тепло! А окно почти полностью заморожено. Узоры. Замысловатые узоры. Лишь у нижней планки рамы просвет - там снег, снег, снег. Внизу батарея, и потому окно не замерзает. И опять скрип, скрип, скрип снега за окном. И обрывки чьих-то слов. Сейчас даже подумать дико, как я выпрыгивал неделю назад в это окно, как залезал потом обратно.
      И все-таки сегодня... Что же сегодня?
      - Ты не спишь уже?
      Это голос старшины.
      - Нет.
      - Да, - вздыхает он. - Вот как бывает!
      - А что?
      Только здесь я приподнял голову с подушки и увидел, что постель младшего сержанта пуста.
      - Что бывает? Где он?
      - Ты взаправду ничего не слышал? А мы-то думали...
      Я ничего не понимал. Я ничего не слышал.
      - Где он? Неужели умер?
      - Если б... Хуже, браток. Свихнулся наш младший сержант. Забрали его, ночью и забрали. Смирительную еле надели. Сильно буйствовал. Сестру побил. Вот меня покорябал всего. Жаль... Такой парень был...
      - Недаром все молчком лежал. Думал, видно, много, - подтвердил второй сосед. - А плакал как, ну что тебе ребенок малый. Мол, головы у него нет и лица тоже. Все лицо свое искал. Страсть такая! Вот она тебе и война!
      Я ждал письма.
      - Тебе письмо, - сказала Вера Михайловна.
      Я схватил заветный треугольник и сразу понял: не то.
      Это - Макака.
      "Наконец прибыли мы на новое место. Ехали очень долго, почти целый месяц. Всюду снега, снега, а дверь теплушки мы держали закрытой, потому что было холодно. Мерзли. Даже кипятку на станциях почти никогда не было. А дров мы с собой не захватили. Доставали в дороге, но все больше сырые.
      Здесь устроились неплохо. Жалко только, что временно. Навигация откроется в мае, и тогда мы должны ехать дальше.
      У нас все хорошо, все живы-здоровы. Я подхватил в дороге фурункулез, но сейчас он почти прошел. Катонин и Буньков останутся, кажется, с нами. Остальных офицеров уже перевели в другие части. Не считая наших ребят. Ребята все остались. Места здесь красивые, но глухие. Настоящая тайга. Много зверей. Говорят, что водятся даже медведи и тигры. Мы видели белок, лисиц, бурундуков, зайцев. Еще говорят, что летом здесь много гнуса и клеща.
      По соседству с нами находится лагерь японских военнопленных. Говорят, что мы будем дежурить в этом лагере. Это очень интересно. Я никогда не видел в большом количестве японцев. Любопытно, что это за люди.
      Мы теперь опять много занимаемся. Даже в дороге были занятия, а как приехали сюда, сразу же установили строгую дисциплину и по шесть часов занятий: три - до обеда, три - после дневного сна.
      Кормят нас хорошо, лучше, чем в Венгрии. О мамалыге уже забыли.
      Ребята часто вспоминают тебя. Да, а В. Протопопов все такой же. А теперь получил лычку. Важничает.
      Обязанности комсорга выполняю пока я. Приезжай скорее, потому что я не очень умею все это делать, нет у меня способностей к этому. Если тебе будет не трудно, позвони, пожалуйста, моей маме (телефон К 2-44-23) и скажи, что у меня все хорошо. Пусть не беспокоится. Я сейчас и сам напишу ей.
      Кино у нас бывает не часто, и картины, в основном, старые. Смотрели: "Три танкиста", "Антоша Рыбкин", "Большой вальс", "Секретарь райкома" и "Леди Гамильтон". Сегодня обещают "Черевички". Я пойду обязательно, если меня не пошлют в наряд.
      Как твое здоровье? Поправилась ли нога? Мы даже не успели попрощаться с тобой, так как у тебя была очень высокая температура и ты никого не узнавал, бредил.
      Напиши мне, пожалуйста, на полевую почту, которую я указал в обратном адресе. Как ты видишь, она у нас теперь другая.
      Поправляйся и скорей приезжай.
      С приветом
      В и т я П е т р о в".
      Под письмом была короткая приписка:
      "Не хандри! Не валяйся долго! Ждем! Очень! Пытался навести здесь справки о местопребывании Н., но пока безуспешно. Поиски продолжу. Не горюй!
      Обнимаю!
      Т в о й М а к с и м Б у н ь к о в".
      Она вошла в палату в гимнастерке и в сапогах, раскрасневшаяся, пахнущая зимой. В руках она держала что-то завернутое в несколько одеял живое, глазастое, черноволосое, дышащее.
      - Вот, - сказала она, - мы приехали... Ну, как ты? Ждал?
      Вера Михайловна бегала вокруг нее и около меня, растерянная, ничего не понимающая:
      - Как же это, Наташенька! Как? Ведь вместе в Порт-Артуре лежали! Рожали вместе, и я ничего не ведала... Как же назвала-то ее?..
      - Назвала? Да никак, Верочка, не назвала. Вот вместе... Вместе с ним решим... Если не забыл... Может, Надюшкой?..
      - Надя, Надежда - это хорошо! Ой как хорошо, Наташенька! согласилась Вера Михайловна.
      - Почему ты молчала? Почему? Я же писал тебе! - бормотал я, не веря тому, что все это не сон и не сказка.
      - Не сердись, - сказала Наташа. - Я просто... Просто очень много думала...
      ГОД 1961-й
      Вечером я вел Любу из детского сада. Мне нравятся эти походы: по утрам - в детский сад, по вечерам - обратно. Я привык к ним давно. Когда-то вот так же мы совершали их с Надюшкой.
      - А как Надя ходила в детский сад, когда она большая? - удивляется сейчас Люба.
      Хорошо вот так идти по московским улицам и отвечать на такие вопросы.
      - А мама вот и не знает, что ты приехал, а я знаю! - говорит Люба.
      - Нет, мама знает.
      - Все равно я раньше! Ведь ты за мной пришел! А не мама и не Надя.
      Сырой весенний воздух совсем не по-московски свеж.
      И светло, и чирикают воробьи, и купаются у парапетов тротуаров голуби - купаются в лужах по соседству с колесами автобусов и машин. И спешат люди, и машины, и мигают огни светофоров, и все суетно, обычно, весело вокруг.
      - Надя тоже была такая же маленькая, как ты, - говорю я.
      - А я уже большая.
      - Значит, Надя была такая же большая, как ты. Но знаешь, как она любила детский сад? Даже по воскресеньям хотела, чтобы мы шли в детский сад...
      Люба молчит. Потом заговаривает о чем-то постороннем. Вдруг сообщает:
      - Я тоже люблю детский сад.
      Она явно хитрит: понимает, почему я молчу, и произносит эти приятные слова специально для меня.
      - Ну уж так и любишь?
      - Люблю! Правда, люблю!
      Не знаю, помнит ли она, что было год назад. Слезы начинались в семь утра, когда Люба просыпалась, а в половине девятого, когда мы приходили в детский сад, они превращались в откровенный рев. Я выкручивался как мог, потихоньку удирал, а вечером... Вечером узнавал, что Люба почти весь день провела не в группе, а в комнате заведующей и "звонила" по телефону по очереди "то папе, то маме".
      А путь в детский сад? Ох, что это был за путь! Люба падала на мостовую, била ногами по асфальту и кричала на всю улицу: "Пусть лучше меня съедят любые злые собаки, чем я пойду в этот детский сад!"
      - Я тоже захочу в воскресенье идти в детский сад, - говорит мне сейчас Люба. - Как Надя! Вот увидишь. А воскресенье когда?
      Я отвечаю Любе, когда будет воскресенье.
      Потом спрашиваю:
      - А про Гагарина ты все знаешь?
      - Не Гагарин, а Юрий Алексеевич Гагарин! - поправляет меня Люба.
      ...Я думаю о детстве - своем и нашем детстве. О детстве и юности, которые, может быть, не похожи на детство и юность наших сегодняшних ребят. Но и в непохожем есть похожее. Помним ли мы всё?
      Мы идем сейчас с Любой по улице и даже по проспекту - он называется сейчас именно так, - но ведь когда-то его не было. А было шоссе, и мы приезжали сюда кататься на лыжах или просто гулять. Мы! А какими мы были в те годы? А потом мы шли по этому шоссе на фронт - ведь нынешний проспект был самой что ни на есть прифронтовой полосой. И мы шли по этой полосе, шли, шли вперед, но какими мы были?
      Мы идем с Любой по Ленинградскому проспекту - широкому, зеленому, беспокойному. Мы идем с Любой, а я думаю о Надюшке. И о Наташе. Хорошо, что она собиралась удрать пораньше домой.
      Люба уже спала. Наташа позвонила час назад:
      - Не сердись, но у меня партком. Никак, никак не могу!..
      Называется, удрала пораньше. Но я не сержусь. Я бы и сам так... Я жду ее.
      Мы сидим вдвоем с Надюшкой.
      - Папочка, а потом?
      Мы сидим долго-долго и говорим о прошлом. О том, как все это было в сороковом, и в сорок первом, и позже. Об этом можно говорить без конца.
      - А теперь иди занимайся, - советую я Надюшке. - Пока мамы нет.
      - А потом ты мне еще расскажешь?
      - Расскажу...
      - Пойду повторять пройденное.
      - Ты, наверно, этого не понимаешь, - говорю я, - но без пройденного трудно понять настоящее. Так что повторение пройденного...
      - Я знаю, о чем ты, - перебивает Надюшка. - Вот там сегодня в Шереметьеве кубинцев встречали. Один из них очень хорошо выступал. Мы, говорит, повторяем то, что сделали вы, - революцию. Нам легче, говорит, чем было вам, потому что мы идем по вашему пути... Ты ведь об этом?
      - И об этом, Надюш. А я смотрю, ты совсем выросла. Ну, иди!
      Теперь Надюшка занимается, а я жду Наташу.
      Наконец звонит телефон. Наверно, она!
      - Позовите, пожалуйста, Надю, - серьезным мужским баском произносит трубка.
      - Сейчас. Надюш, тебя.
      Надя говорит с кем-то по телефону.
      - Папочка, это Игорь. У него... У него... отец болен... Можно, я к нему сбегаю?..
      Я киваю.
      - Игорь, я сейчас приду, - бросает она в трубку. - Да, да, сейчас. Мне разрешили...
      Надюшка уже б дверях.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17