— Маладэць! Прадалжай в том же духэ!
Оба рассмеялись и остались довольны друг другом.
… Утром явилась к воротам базы Марьям со своим лотком, увидела Олега, который направлялся к «Уралу», спросила:
— Уезжаешь, Олег? Покупать ничего не будешь? Я сигареты принесла, булочки свежие.- Нет, спасибо, Марьям. Начальство тут недалеко посылает, на блокпост надо сгонять… Потом, может быть, вечером.
— А-а… Ну ладно, я после обеда приду. Ребята мне минеральку заказывали.
Она так и сказала — «минеральку», очень мягко. И простодушно улыбнулась при этом, лицо женщины выражало заботу и заметное огорчение, что постоянный её покупатель куда-то уезжает.
Ваха — в наручниках и с мешком на голове — сидел уже в грузовике, у самой кабины, за спинами омоновцев и опергруппы капитана Смирнова, отсюда, от транспортного КПП, людей в кузове «Урала» не было видно, был прикрыт пологом и задний борт. Ждали, собственно, Нуйкова: — майор давал какие-то последние указания своему заместителю там, в здании. А Олег привязывал Линду у будки, иначе она могла бы побежать вслед за машиной. Он наказал ей на прощание: «Сидеть! Жди!» И Линда, как всякая служивая собака, дисциплинированно махнула хвостом — поняла, дескать, хозяин, будет исполнено.
Он побежал к «Уралу», на бегу оглянулся — Линда смотрела ему вслед жалостливыми, встревоженными глазами. Олег долго потом, много дней спустя, будет вспоминать этот необычный, какой-то умоляющий, взгляд Линды.
Ах, если бы собаки умели говорить и рассказывать о своих, предчувствиях! Линда сказала бы своему хозяину, что слышала и видела, как тихая эта торговка, Марьям, свернув за угол здания, совсем рядом с будкой, выхватила из кармана куртки маленький мобильный телефон и негромко доложила:
— Залимхан, это я. Ваха там, в «Урале». Они сейчас уезжают.
Если бы Линда умела говорить!…
* * *
Майор Нуйков не стал ждать автоколонну из Хасавюрта.
Связавшись с блокпоста с её головной машиной, он узнал, что один из автомобилей, а именно бензовоз, заглох в пути, сейчас с ним возится целый водительский консилиум, когда сделают — неизвестно.
— Поехали! — бросил Нуйков, садясь в кабину «Урала» и захлопывая дверцу. — Тут мы до вечера можем простоять. А в Грозном через полтора часа будем, так, Андреев?
Старшина, сидевший, за рулем, пожал плечами. Приказ начальника, как известно, закон для подчинённого. Но всё же старшина заметил:
— Туда-то мы всегда успеем.
Намёка и двусмысленности этого замечания Нуйков не понял, скомандовал: «Вперёд!», и «Урал» послушно покатил.
В кабине — тёплой и довольно просторной — трое: сам Нуйков, водитель Андреев и ещё один офицер, молчаливый, держащийся за щёку (ныл зуб) старший лейтенант. В разговоре он не участвовал — как решит командир, так пусть и будет.
День им выпал не солнечный, серый, но безветренный, тихий, шоссе — чистое, довольно широкое, федеральная трасса, идущая в Дагестан и далее, в Азербайджан. Военный их грузовик бежал напористо, педаль газа слушался хорошо. Мурлыкал что-то зарубежное, картавое, транзистор, примотанный скотчем к «торпеде», приборной панели, старшина, слушая музыку, машинально постукивал кончиками пальцев по колесу руля, но лицо его при этом было хмурым, заметно напряжённым; старлей задремал, пригревшись в уголке кабины, а майор Нуйков курил, беззаботно поглядывая по сторонам.
«Вечно Иван Алексеевич страху нагоняет, — думал о коменданте Нуйков. — Чеченам хорошо врезали в Гудермесе, Гадуев не скоро теперь очухается, прячется где-то, волчара… Ну, ничего, доберёмся и до тебя. Ваха у нас, некоторые из твоих ближайших тоже за решеткой. Так, по одному, и переловим, ничего. Побегай пока, Рамзан.»
В кузове — дорожный мужской разговор, анекдоты.
Один из омоновцев донимал Александрова расспросами о собаках:
— Слышь, Олег, а знаешь, почему кобель возле столба, или, там, у дерева, ногу задирает?
Чувствуя подначку, все в кузове заулыбались, насторожились.
— Ну… так ему нужду удобнее справлять.
— А вот и нет. В далекие времена, когда собаки ещё волками были, не приручены человеком, один кобель поливал дерево, а оно упало на него и придавило. С тех пор они его лапой и поддерживают.
— Го-го-го…
— Ха-ха-ха…
Смеялись все, даже Ваха, с головы которого сняли мешок, усмехался, анекдот ему, видно, тоже понравился.
— А вот ещё, про волка, — продолжал омоновец, поудобнее положив автомат на колени. — Пришел, значит, волк к бабушке, съел, её, потом лёг в постель, чепчик надел и ждёт Красную Шапочку. Та пришла, накормила бабушку свежими пирожками, легла рядом и спрашивает:
— Бабушка, а отчего у тебя также большие ушки?
— Это чтобы лучше слышать тебя, внученька.
— Бабушка, а отчего у тебя такие глаза круглые? И светятся.
— Чтобы лучше видеть тебя, внученька.
— Бабушка, а отчего у тебя такой твёрдый хвостик?
— Это не хвостик, внученька, — сказал волк и густо покраснел.
Тут уже весь кузов «Урала» зашёлся в дружном хохоте, а Нуйков в кабине обернулся к стеклу — чего они там веселятся?!
Посмеялись, закурили, кто хотел. За задним бортом убегала серая лента зимнего уже шоссе, обочины были слегка присыпаны снегом, мелькали голые кусты придорожной «зелёнки».
Олег думал о Марине — как она там? Чем занята сейчас, в эти минуты? Скорее всего, на питомнике, возится со своим Гарсоном, «повышает его квалификацию». Он улыбнулся при этом, вспомнив её же слова — Марина очень любила своего четвероногого друга, гордилась им. Да Гарсон этого и заслуживал, квалификация его действительно была высокой.
Вспомнил он и свои споры с Мариной — о дружбе, верности, преданности. Даже читал ей свои стихи на эту тему:
… Друг человека — только человек.
Ну а собака… Что же, раз я мент,
То пёс — оружие моё и инструмент.
Таков мой принцип и на том стою.
Возможно, точку зрения мою
Не разделяешь ты, но знаю я—
Помогут не собаки, а друзья,
Когда на сердце станет тяжело,
И ради них я буду жить всему назло…
Олег понимал, что стихи его несовершенны, что над ними надо работать и работать, но они были искренни, отражали то, что жило в его душе и рвалось наружу. Ему очень хотелось выразить свои чувства к Марине именно стихами, может даже целой поэмой, ведь так много хочется сказать любимой, а слова, тем более в стихах, подобрать непросто, ой как непросто!… Посоветоваться бы с кем-нибудь, знающих тайны поэзии, порасспрашивать: как, мол, написать одной-единственной, только ей, но так, чтобы она поняла и почувствовала всю чистоту и глубину его чувства, чтобы поверила и решила для себя: вот он, моя половинка, вот кому я должна отдать руку и сердце, с кем мне идти по жизни до самого конца!
Мысли унесли кинолога Александрова очень, далеко: вот Марина в белоснежном платье и фате, а он в черном костюме с бабочкой на рубашке стоят перед строгой официальной дамой, которая спрашивает их — готовы ли они назвать друг друга мужем и женой, и Марина — вся светящаяся счастьем, ни секунды не сомневаясь и не колеблясь, говорит: «Да! Согласна.», и он, не менее счастливый, тоже произносит это замечательное: «Да!» и надевает ей на палец обручальное кольцо…
'Урал» сильно тряхнуло на какой-то дорожной кочке, Олег вернулся в реальность, прислушался к разговору в кузове. Всё тот же неугомонный омоновец с лейтенантскими погонами донимал Ваху:
— Расскажи, Бероев, как парней наших убивал, а? В нападении на комендатуру принимал участие?
— Конечно. — Ваха был спокоен, только презрительно повел шикарной своей чёрной бородой, да тускло сверкнул на зелёном его берете волк-эмблема. — Я своё учебное заведение от вас хотел освободить. Педучилище.
— От кого это — «от вас»?
— От заблудших. Вы не понимаете за кого и за что воюете.
— А ты понимаешь? На русских, на старшего брата руку поднял! Мы вам, всем малым народам, города строили, учили, лечили, защищали… И что получили взамен? Ненависть, неблагодарность, пулю в лоб или в спину — кому как из наших парней повезло. Педучилище он от меня освобождал!
— Да, я там до войны работал, детей учил, историю преподавал. И никогда раньше не говорил своим студентам, что русские плохие, что с ними надо воевать. А теперь воюю.
— Что ж так быстро перекрасился? Был красный, теперь — зелёный. Вон, волка на берет свой нацепил.
— Кончится война — сниму берет, дальше детей учить буду. А насчет ненависти, лейтенант, я тебе вот что скажу: Ельцина вашего ненавижу, да. Всем своим нутром! Своими бы руками задушил. — Ваха в бессильной злобе шевельнул наручниками. — Это он нас всех в бойню втянул, на много лет вперёд ненависть в наших душах посеял!
— Дудаев ваш тоже хорош, — не удержался Смирнов. — Ичкерию ему захотелось, независимости…
Это были его последние в жизни слова: кузов «Урала» осветился вдруг яркой желтой вспышкой, в следующее мгновение раздался оглушительный грохот взрыва, грузовик дёрнулся и замер. И тотчас затрещал раздираемый автоматными очередями тент машины, закричали раненые омоновцы, все, кто мог двигаться, кинулись к заднему борту.
Олег увидел как беззвучно повалились на пол кузова капитан Смирнов и сидящий рядом с ним Ваха, охнул, схватившись за грудь Дима Шевцов, вскрикнул Лёха Рыжков. Омоновец-лейтенант, тот, что донимал Ваху, палил сквозь дыру в тенте из автомата, приговаривал: «На, волчара! На!…» А растерянный, визгливый сейчас голос Нуйкова кричал откуда-то снизу, из-под грузовика:
— Занять оборону! Стреляйте! Стреляйте же!
В первое мгновение Олег не почувствовал боли. Что-то ударило его в ногу, в правое бедро, он сгоряча не придал этому особого значения, сиганул через борт, охнул — на мгновение потемнело в глазах. Но уже в следующую секунду он лежал на земле, у большого колеса «Урала», и «Калашников» в его руках захлебывался нервной, длинной, почти беспрерывной очередью. По ним, тем, кто сумел выскочить из кузова и мог стрелять, вели прицельный огонь с противоположной стороны дороги, из припорошенной снегом «зелёнки». Наверное, нападавших было немного, человек шесть-семь, их почти не видно на снегу, белые маскхалаты хорошо прятали их на местности, в ложбине, в заранее подготовленных укрытиях. Но они были вооружены гранатометом и автоматами, они поливали свинцом уже вспыхнувший жарким костром «Урал» и всех, кто прыгал из него, кто не растерялся и также отвечал огнем.
Длинными очередями бил по нападавшим и Лёша Рыжков, он лежал рядом, у другого колеса, Олег слышал его учащённое дыхание. Омоновец-лейтенант ни от кого не прятался — выпрыгнув из кузова, он с колена бил по смутным этим белым фигурам в кустах, по-прежнему матерился, кричал: «Волчары! Гады! Исподтишка палите! На, собака!»
Правая штанина намокала кровью всё больше и больше, Олег, поняв теперь, что серьёзно ранен, отполз чуть в сторону, к кювету, сорвал тренчик, кожаный ремешок, удерживающий пистолет у пояса, туго перетянул бедро. В следующую секунду пуля ударила его в правую руку, и она повисла безжизненной плетью, не подчинялась, не хотела слушаться. Он стрелял теперь левой рукой, чувствуя, что дикая боль в ноге и в правой руке лишает его сил, что он вот-вот потеряет сознание.
— Лёша!… Мужики! Не бросайте, я живой! — кричал Олег, стараясь кричать громко, чтобы его услышали сквозь треск автоматов и уханье гранатомета, чтобы не оставили здесь, у полыхающего на дороге военного грузовика «Урал»…
Стрельба с той стороны, из кустов, враз стихла, боевики ушли, уволакивая с собой убитого и двух раненых, и скоро помчалась прочь, в сторону Аргуна, забрызганная грязью иномарка.
Последнее, что помнит Олег, — это склоненное над ним лицо Лёши Рыжкова, чьи-то руки, шприц, сочувственный женский голос:
— Да-а, крепко ему ногу разворотило!… Крови-то глянь сколько!… И рука висит. Не жилец, видать… И этот, второй…
— Да хватит причитать! — кричал Рыжков. — Везти надо, в госпиталь!… Дима! Шевцов, ты слышишь меня!? Димка!!! И ты, Олег, потерпи, дружище! Потерпи!… Да что же кровь так хлещет!?
Какие-то машины… Голоса… Туман… Бездна.
Глава восьмая
В этот день Нина Алексеевна не находила себе места. Не могла объяснить, почему невпопад отвечает на телефонные звонки и вопросы сослуживцев, вернувшись из столовой, с обеденного перерыва, обнаружила вдруг, что кабинет её открыт (забыла запереть), всё утро мучилась догадками — выключила телевизор, уходя на работу, или нет?
Телевизор для неё стал теперь не только источником информации. Нина Алексеевна была уверена, что именно он, этот бездушный электронный ящик, принесет ей дурную весть. И тем не менее, она включала его сразу же, как только возвращалась домой, к каждому выпуску новостей садилась перед экраном, звала мужа:
— Миша! Новости!
Михаил Яковлевич, если был дома, тоже смотрел все выпуски и каждый раз говорил:
— Нина, ну зачем ты так изводишь себя?! С ума можно сойти. Если бы с Олегом что-то случилось, нам бы сообщили.
— Ну кто, кто сообщит? — горячо, нервно возражала Нина Алексеевна. — Если он с Линдой где-нибудь на задании, а там стреляют и некому, помочь!? Или в плен попал… Разве скажут об этом по телевизору?
— Плен… стреляют… — не совсем уверенный в своей правоте говорил Михаил Яковлевич. — Наговоришь Бог знает чего! Сейчас пресса другая, всё рассказывает. Вспомни, дней десять назад, когда была эта заварушка в Гудермесе, — говорили же по телевизору, мы с тобой репортажи смотрели.
— Какие репортажи, Миша?! Дикторша пробормотала что-то невнятное, о каких-то «боестолкновениях». Что это такое — боестолкновение? Кто в кого стрелял? Кто ранен или… А, ну тебя!
— Зачем нам такие подробности, Нина!? Кто о них рассказывать станет? Репортаж — полторы-две минуты, сообщают только факты.
— Подробности — это человеческие жизни, Миша! Судьбы ребят, которые воюют в Чечне. А там и наш сын! И в него там стреляют! И я чувствую, что-то случилось!… Утром, чашка из рук упала, разбилась, на работе сама не своя, ничего в голову не идет, на звонки толком ответить не могу… И ночью сегодня — будто кто в бок толкнул. Проснулась и лежу, не могу спать, мысли одни и те же: как он там? жив? здоров? Не звонит, не пишет. А я с ума схожу, да! Схожу!
Михаил Яковлевич пытался успокоить, жену.
— Не звонит потому, что неоткуда там звонить, он предупреждал, вспомни. А вчера я звонил в УВД. Никаких «чэпэ» с нашими ребятами в Чечне не случилось, меня в этом заверили. Сказали, что в те дни, когда боевики напали на Гудермес, пострадал калининградский СОБР, минометчики из внутренних войск. Да, есть убитые и раненые, но Олега среди них нет.
— Вот видишь, всё-таки был настоящий бой, а не какое-то непонятное «боестолкновение»! Ребята погибли…
Нина Алексеевна, махнув рукой, ушла в спальню, закрылась, а как только прозвучали позывные «Вестей», она сейчас же оказалась у телевизора.
И так — каждый час. Первая кнопка, вторая, третья… И ещё радио на кухне, там рассказывали о всяких делах ещё чаще, с получасовым интервалом, но очень скупо, в двух-трех фразах. То ли этим московским дикторам не разрешали ничего говорить, то ли и, правда, никаких «чэпэ» больше не случалось. Но этому Нина Алексеевна не верила. Она, мать милиционера, воюющего в Чечне, должна была знать правду! У неё всё валится из рук, сердце её рвется на части, в голове — одно: сын, единственный, кровиночка…
Олежек, мальчик мой! Ну дай же знать о себе матери! Пощади её!
* * *
Он пришел в себя в военном госпитале, в Ханкале. Лежал в коридоре, на высокой каталке, весь в бинтах, страшно ослабевший, не в силах поднять и здоровую, левую руку. Ногу, правую, не чувствовал вообще.
Коридор госпиталя густо заселён; на всём его протяжении, у стены, стояли обычные солдатские койки, раскладушки, те же каталки, на них — стонущие, матерящиеся и молчаливые, покалеченные солдаты и милиционеры.
— Кто-нибудь… подойдите, — позвал Олег слабым голосом, и — о, чудо! — перед его глазами, возник Лёша Рыжков с толсто забинтованной рукой, прихрамывающий.
— Очнулся, Олег? Молодец. А я тут, рядом. Вижу, ты не реагируешь, ну, думаю, пусть поспит.
— Что со мной, Лёха?
— Старик, тебя сильно зацепило, не позавидуешь. Врачи что-то не очень в твою сторону глядят… Да ты не бери в голову, я тут говорю кое с кем насчет тебя, не думай. Меня тоже чиркнуло, видишь, рука? Да и ещё одна пуля, в тазу где-то.
— В тазу? — машинально, не понимая смысла, переспросил Олег.
— Ага, в какой-там дыре. Скелет наш, человеческий, помнишь? Когда в школе строение гомо сапиенс изучали…
Олег помотал головой, и было не понять: то ли он не помнил где в скелете эти самые «дыры», то ли просто хотел что-то сказать другое, но потерял мысль.
Лёха, явно утешая его, заверил легко:
— Ничего, эскулапы вытащат. Правда ходить больно, видишь, хромаю. А руку рикошетом задело, пуля уже на излёте была, отскочила от кузова.
— А как наши?
— «Урал» сгорел. Смирнов на месте погиб, ему осколок в сердце попал, грудь разворотило. Диму Шевцова не довезли сюда, он в дороге умер. Я с ним на «Жигулях» ехал.
— На каких «Жигулях»?
— А мы же потом, когда «духи» смотались, «УАЗ» остановили и «Жигули»-шестерку. Не помнишь разве?
— Нет… что-то смутное… Больно было, я никогда такой боли не испытывал, Лёха, поверь на слово.
— Чего тут не верить!? Ты стонал, что-то бормотал, потом сознание потерял. Тебя в «УАЗе» сюда привезли.
— А остальные?
— Кузьменков погиб. Который перед тобой сидел, за спиной!
— А-а… Трое, значит. Ну, я четвертый буду. Сил никаких, Лёша! Плывет всё перед глазами…
— Не спеши, старик, смерть подождёт, сам же как-то говорил. Раненый, да. Тяжело. Но ничего, выберемся…
— А те, что в кабине сидели?
— Побитые, но живы. Нуйков лёгким ранением отделался, старшину, правда, сильней зацепило, плечо левое. А старлей ещё там сидел — так ему — в щеку залепили, как раз больные зубы выбило. А он и ехал их дёргать, в госпиталь.
— Мудак этот Нуйков. Если бы мы подождали колонну там, на блокпосту…
— Чего теперь!… Знал бы, где упадёшь, соломку бы подстелил.
— А Ваха этот?…
— Его тоже сразу накрыло. Не копнулся. Я думаю, «духи» знали, что мы его везём. И не хотели, чтобы он в руки нашей разведки попал.
— Может быть… — Олег устало прикрыл глаза.
— Ты как себя чувствуешь? — забеспокоился Рыжков, оглядываясь по сторонам, ища врача. — Потерпи, старик. К тебе доноры из Грозного приехали, сейчас переливание крови будут делать… Потерпи. Старик! Ты слышишь меня?… Сестра, сюда! Быстрее!
Возле Олега засуетились врач и медсестры, каталку куда-то повезли, а двадцатишестилетний «старик» уже ничего не воспринимал. Не успел он узнать, что майор Бояров, зам командира их, Придонского ОМОНа, просматривая сводку убитых и раненых за минувшие сутки, наткнулся на фамилию — Александров. Но рядом стояло имя — Андрей. Андрей Александров — ни звания, ни должности. Кто в спешке заполнял эту сводку, у кого уточнить? Из какого подразделения этот парень, которого привезли в Ханкалу, в госпиталь, в беспамятстве?!
Бояров из Грозного, где стоял Придонский ОМОН, накручивал телефон в Ханкалу: уточните, почему «Андрей»? Может быть, Олег? Тогда это наш сотрудник, из Придонска!
Из хирургического отделения отвечал занятый мужской голос:
— Не знаю, так записано… И вообще, парень этот не жилец, майор. Разворочено бедро, перебита рука, болевой шок. Сейчас он без сознания. И вряд ли…- Так приводите его в сознание, чёрт возьми! Чего раньше времени человека хоронить?!
— У него огромная потеря крови, майор! И раны, несовместимые с жизнью. Всё! У меня операция!
Трубку бросили.
Бояров немедленно послал в госпиталь отрядного врача — разобраться во всём — и тот быстро на месте установил: это их офицер, Олег Михайлович Александров, кинолог.
Теперь летели телефонные звонка отсюда, из Ханкалы, в Грозный: нужна кровь, много крови! Погибает наш боевой товарищ, младший лейтенант милиции…
* * *
Поздно вечером, в «Вестях» Нина Алексеевна услышала:
— Сегодня на автомобильном шоссе Грозный — Хасавюрт совершено бандитское нападение на автомобиль Вологодского ОМОНа. Есть убитые и раненые. Ведётся следствие.
Нина Алексеевна схватилась за сердце.
— Миша!… Вологодский ОМОН! Олег же там, с ними! Он звонил тогда, помнишь?!
Михаил Яковлевич, одетый по-домашнему, в пижаму, уже стоял рядом с пузырьком корвалола.
— Нина, пожалуйста, успокойся. Нам бы сообщили…
Им сообщили буквально через четверть часа. Из далекого Грозного раздался резкий телефонный звонок.
— Это майор Бояров, зам командира ОМОН… Михаил Яковлевич? Пожалуйста, возьмите себя в руки…
— Что? Олег?
— Да. Он ранен. Тяжело.
Нина Алексеевна выхватила у мужа трубку.
— Алло! Это мама Олега!
— Я думаю, вам надо приехать сюда, Нина Алексеевна. Олег потерял много крови, мы ему помогаем, но…
— Мы приедем! Приедем! — рыдала она, а Михаил Яковлевич держался, сам хлебнул из пузырька, приказал себе «Спокойно! Думай и принимай, меры. Нельзя раскисать, нельзя! Сына надо спасать… Значит, там плохо, очень плохо. А слезами Олегу не поможешь.»
Да, мужчина не должен паниковать.
Мужчина обязан стиснуть зубы и действовать, искать выход из любого положения, из любой ситуации, какой бы она ни казалась безвыходной.
* * *
Что могут простые российские родители — экономист областного статистического управления и музыкант, преподаватель музыкального училища — если их единственное чадо попало в беду?
О-о, родители могут многое. Они могут всё!
Особенно солдатские матери.
В мгновение ока Нина Алексеевна превратилась в саму энергию. Сердце её, помыслы, воля, чувства — всё теперь было подчинено одной цели: ехать, лететь, мчаться в эту распроклятую Чечню, к сыну, который изуродован бандитами, лежит где-то в госпитальном коридоре, истёк кровью, неподвижен и нем. Майор Бояров, который звонил им и сообщил о состоянии Олега, конечно же, что-то скрыл, не сказал всей правды. Он понимает, что и такое известие для родителей — страшная вещь, но, видимо, не всё можно было сказать по телефону: у них, у родителей, должны остаться силы на то, чтобы ехать туда, в Грозный, помочь сыну. ещё он, Бояров, сказал, что кое-что предпринято для спасения их сына, ему уже перелили или переливают кровь, многие из омоновцев Придонска отозвались на призыв врачей, но всё равно положение серьёзное, нужны экстра-меры, вмешательство классных специалистов, иначе…
Фразу можно было не продолжать, ясно же что стоит за этим «иначе». Бояров пощадил их, родителей. И, конечно, помог, хотя бы тем, что разыскал Олега, сообщил о несчастье, организовал сдачу крови.
Далеко заполночь Нина Алексеевна позвонила Марине. Телефон долго не отвечал, но наконец в трубке прозвучало сонное, протяжное:
— Алё-о-о…
— Мариночка, это Нина Алексеевна.
— Что-то случилось, Нина Алексеевна? С Олегом?
— Да. Он…
— Он погиб?
— Его… Нам позвонил Бояров, майор… Олег тяжело ранен, Марина.
— Боже! Я как чувствовала!… Как это случилось, Нина Алексеевна? Вы знаете подробности?
— Нет, не знаю. Мы завтра, а точнее, уже сегодня летим в Чечню с Михаилом Яковлевичем.
Нина Алексеевна не смогла сдержать слез, умолкла, а Марина на том конце провода сурово молчала. Выдавила наконец из себя сдержанное:
— Скажите Олегу, если застанете его в живых, что я…
— Марина, что ты говоришь?! Как можно?!
— Простите, Нина Алексеевна, я тоже сейчас не могу собраться с мыслями… Словом, скажите, что я желаю ему скорейшего выздоровления, и быть мужественным.
— Ты не поедешь с нами, Марина? Ты же знаешь, как много для него значишь!
Пауза в трубке была долгой и томительной.
— Н-нет, Нина Алексеевна, я не поеду. Меня, наверное, не отпустят. И вообще…
— Олег любит тебя, Марина! Ты это хорошо знаешь!
— Знаю. И я люблю его. Ваш Олег — замечательный парень. Скажите ему, что…
— Что сказать, Марина? Я не расслышала.
— Пусть быстрее выздоравливает. Этого я желаю ему от всей души.
Нина Алексеевна положила трубку.
Она ничего не скажет сыну об этом разговоре. В конце концов, Марина не давала Олегу никаких обещаний. Она — не его невеста. Она обещала подумать над его предложением стать женой…
Что ж, теперь действительно есть над чем подумать.
* * *
В комнату, где жила опергруппа капитана Смирнова, не вернулся никто.
В Омск и в Екатеринбург улетели два цинковых гроба, «груз-200», с телами Алексея Смирнова и Дмитрия Шевцова.
В Вологду — тело Михаила Кузьменкова.
Тело Вахи Бероева забрали родственники.
Лейтенантов Рыжкова и Шорохова отправили по домам — лечиться в своих больницах.
Олег Александров лежал без сознания в военном госпитале Владикавказа, его перевезли туда через сутки.
Линда — бедная, осиротевшая, голодная — металась на привязи у своей будки, не брала еду из чужих рук и безотрывно смотрела на железные ворота контрольно-пропускного пункта омоновского городка Гудермеса: не возвращается ли большой, крытый тентом грузовик, на котором уехал её хозяин?
Нет, грузовик не возвращался.
Но он должен, обязан вернуться! Ведь хозяин сказал, когда уезжал: «Сидеть! Жди!»
И она ждала.
Нос её все эти первые, вторые, третьи и четвертые сутки был обращён к воротам.
Что-то случилось с хозяином. Он где-то задержался.
Надо ждать, так он велел.
… Всё тот же майор Бояров послал одного из своих омоновцев в Гудермес и наказал привезти Линду в Грозный. Как-никак это была служебная, обученная собака, оставлять её на произвол судьбы было нельзя. Она — член опергруппы, на её счету — немало стволов, взрывчатки. Линда ещё принесёт пользу. Только работать теперь, по всей видимости, будет уже с другим кинологом. Даже если Олег Александров и выживет, — какой из него теперь кинолог? Перебита правая рука, изуродована нога. Жаль, не повезло парню. Хотя бы жить остался!
Придонскому ОМОНу пора было уезжать, каких-то три дня оставалось. Если бы не это «чэпэ» на дороге, Александров вернулся бы домой живой и здоровый. Но!…
Судьба, одним словом.
Омоновец, которого послали за Линдой и личными вещами Александрова, долго не мог найти общего языка с собакой. Линда не давалась в руки, скалила зубы, рычала и из будки не вылезала.
— Ну чего ты, глупая, — говорил этот медлительный парень с сержантскими погонами, который, честно говоря, боялся собак, а те, как известно, это хорошо чувствуют. — Я тебе и поесть принёс — глянь, какая колбаска, тебе такую вряд ли тут давали. И домой тебя хочу отвезти, в Придонск. Ты же хочешь домой?
— Р-р-р-р-р-р… ворчала Линда, и было не понять как она относится к словам сержанта.
— Хозяина твоего убили, — продолжал он, сидя у будки на корточках. — Ты должна это понять. И для тебя война кончилась. Вставай давай, и пошли, а то машина уйдёт. Что мне потом с тобой делать?
Линда не понимала слов парня, смотрела на него печальными глазами, в которых он прочитал невысказанную боль и тоску.
Наконец, вздохнув, Линда покорилась сержанту и пошла за ним — в новую жизнь, в неизвестность.
Глава девятая
Смена отрядов Придонского ОМОНа в Грозном должны была состояться на днях, в УВД Михаилу Яковлевичу посоветовали ехать вместе с новым отрядом, но разве можно удержать мать, искалеченного, умирающего милиционера?!
Уже этим вечером Александровы улетели в Москву, а оттуда — во Владикавказ, где находился Олег.
* * *
Военные госпитали мало чем отличаются друг от друга: два-три этажа главного лечебного корпуса, ещё несколько зданий поменьше, подсобные помещения, белые халаты в широких коридорах, скучные лица больных и раненых, специфический, тяжелый запах лекарств, несвежего воздуха в палатах.
Олега они нашли в одной из таких палат, где лежали трое «тяжёлых» — забинтованных, мрачных молодых мужчин, которым судьба уготовила это серьёзное испытание: госпиталь, операции, физические и душевные муки.
Нина Алексеевна со страхом смотрела по сторонам, на калек-собратьев по несчастью её сына. У одного парня поверх одеяла лежала забинтованная, с кровавыми ещё пятнами культя руки; другой сидел на койке, поджав под себя здоровую ногу, другая была без ступни; третий, укутанный бинтами по самую шею, видимо, отходил сейчас от операции — лежал с отрешённым лицом и закрытыми глазами, тихо стонал.
Олег лежал в дальнем углу палаты. Он был в сознании.
Он узнал родителей, слабо, незнакомо улыбнулся. А они его не сразу и признали — так он сильно изменился, исхудал, осунулся, выглядел ужасно бледным, беспомощным. И тоже был весь в бинтах, в больничных запахах и был сейчас под капельницей.
Нина Алексеевна торопливо подошла к койке, села на белый госпитальный табурет, прижала к лицу его здоровую тёплую руку.
— Сынуля! — только и могла она сказать. Удержала себя от слёз, Михаил Яковлевич категорически запретил ей плакать при сыне, это ему только вредит, такой серьезный «ранбольной» должен получать от окружающих, в первую очередь от врачей, тем более от родителей, силу и надежду на выздоровление. Сам Михаил Яковлевич стоял у койки сына, стараясь улыбаться ему ободряюще, чтобы сын прочитал в его глазах: всё не так плохо, парень. Держись и не вешай носа.
— Яковлевич! — Олег улыбнулся ему в ответ. — И ты приехал.
— Как же я мог не приехать, сынок?! Мы с мамой, как только узнали…
— Вы уже говорили с врачами? Какие у меня перспективы? Они же мне мало что говорят.
— Раз мы тут, сынок, то перспективы у тебя хорошие. — Михаил Яковлевич по-прежнему старался говорить бодро и убедительно. — Сейчас пойдём к начальнику госпиталя, всё точно узнаем о ранах, о назначенном тебе лечении. И всё, что нужно, сделаем. Ты, главное, не волнуйся, соберись с духом.