Государи московские (№8) - Воля и власть
ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Воля и власть - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Балашов Дмитрий Михайлович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Государи московские
|
-
Читать книгу полностью
(1014 Кб)
- Скачать в формате fb2
(469 Кб)
- Скачать в формате doc
(443 Кб)
- Скачать в формате txt
(431 Кб)
- Скачать в формате html
(463 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
Иной и не может без того, чтоб чего-либо не украсть, хошь у закадычного дружка своего! А опосле, с тем же дружком и пропить вместях! Ведь они это твое устроение могут терпеть, коли враг у ворот, коли вокруг югра да лопь, да самоядь, да вогуличи, а пуще того — татары! А дай ты им полную волю! И, думашь, других кого не почнут утеснять? Как бы не так! Воспомни Новгород Великий! Отбери у тамошних бояр, да цьто бояр, у холопов-сбоев, у шильников, ухорезов, отбери лишний кус! Свое! И никаких! Да без княжнеской власти нам не ужить, все и погинем, раздеремси тою порой! Плесков на Новый Город, Новый Город на Ладогу, двиняне на Вятку! Вот тебе и вольная воля твоя!
— Дак и что, Михайло, думашь, на таких, как ты, на людях, что способны друга своего ворогам заложить, вырастет что доброе на Москвы? Ну хорошо, будете вы все в одну дуду дудеть, одну власть слушать, а какова та власть? А ежели тот же Василий Дмитрич, или хоть сын еговый, Софьей роженный, захочет Русскую землю со всеми вами Литве подарить? И цьто тогда? Завтра, скажет, переходите на польскую мову да вместо зипунов кунтуши поодевайте литовски! Да ето еще хорошо, а иным свободным людинам, смердам нашим, черному народу — хлопами стать? Порка там да виселицы в кажном панском замке! В шляхту-то не кажный из вас, дураков, попадет! А и не будет того! Кто тебе, Рассохин, тебе и Сеньке Жадовскому заможет обещать, что вы будете набольшими среди протчих? Так же вон, пролезет кто проворый, набает с три короба: мол, тот же Михайло Рассохин с отметником Анфалом дружбу вел, что его для ради опасу, сохватать надобно да в железа, в яму! А в яме, Михайло, ты не сидел, и не ведашь, цьто ето такое! На моем-то месте ты бы трижды руки на себя наложил, Рассохин! И не будет тебе спокойной жизни, хоша и меня убьешь! Не будет! Всю жисть тебе бояться да думать — кто другорядный? Кто на тебя руку вздынет, как ты на меня? Не завидую тебе, Рассохин, даже ежели и убьешь ты меня — не завидую!
Рассохин сидел мрачный, слушал Анфала, не перебивая. Потом поднял тяжелый обрекающий взгляд.
— Ты об одном не помыслил, Анфал! О стране! Мы с тобою оба смертны, и наши грехи на Страшном суде будут разбирать! И пусть я предатель, пусть ватажники погинули из-за меня! Но без вятших не стоять земле, и ты это ведашь лучше меня! Сам ты — боярин и воевода двинский, и какой-ни-то Вышата али Жирослав тебя не заменит, а заменит не преже того, как сам станет боярином! И эта вот бражка, что уже который месяц колобродит по Хлынову. Она, што ль, заможет мудрые книги писать, храмы и города строить, прехитрость всякую иноземную перенимать? На все то нужно научение книжное, то, что с детских, отроческих лет дается людину в вятшей семье! Согласен с тобою, роскошей великих не надобно, быть может, да ведь без роскоши и храмы не растут и земля не полнится! Гляди! Твои-то станичники пока всего не пропьют, не утихнут, а князь Юрий каменную церкву на то же серебро мыслит созидать! Чуешь разницу?!
— А ежели…
— А «ежели», то и погибнет земля! Тут ты прав, Анфал! Но до «ежели» еще дожить надобно! Чаю, те, что во главе земли, не предадут врагу родовое достояние свое!
— Как Новгород?
— Да, как Новгород! Токмо законы и власть надобно обча, на всю землю.
Не то — не стоять Руси!
— Верю тебе, Рассохин, и не верю вовсе! В чем ты прав, в чем не прав — решать будем на казачьем кругу! По мне, дак коли не будет на низу, в черном народе, своей воли, коли все учнут жить токмо по указу свыше — беда придет, и не встанет, и не шевельнется земля! Смотреть будет на вятших своих, а вятшие на набольшего, а тот… как Василий твой, женку али наушника своего, нового Рассохина, послушает, и исчезнет земля! Без бою-драки-кроволития исчезнет!
Анфал тяжело встал. Встал, вернее, вскочил и Рассохин:
— Не будет круга, Анфал! — твердо выговорил он.
Две сабли, одна враз, вторая — помедлив, вылезли из ножон. Два человека, которые могли много лет тому назад стать друзьями, стояли, глядя один другому в глаза и молча прощаясь с тем, что их когда-то съединяло.
Длились мгновения, пересыпались незримые песочные часы, из которых вместе с песком уходила жизнь. Но вот Рассохин сделал неуловимое движение, метнулся к двери, и тотчас Анфал рванул вслед — но не успел. Дверь с треском, срываясь с подпятников, отлетела посторонь. Глухо и страшно проскрежетало железо по железу. В дверь лезли с копьями, саблями, топорами в руках рассохинские «лбы» с тупыми, бычьими мордами, с глазами убийц.
Сабельный переплеск вновь взвился и повис в сгустившемся воздухе. Анфал, сметя силы, отступал, опрокинув стол как преграду меж ним и убийцами. Он был без кольчатой рубахи, и почуял промашку свою почти что сразу. Его достали и раз, и другой, и третий. Резня еще шла на равных — ибо набившиеся в горницу убийцы попросту мешали друг другу, но тут на крутой лестнице восстал вопль, рухнуло с треском вниз чье-то тело, и Анфал с падающим сердцем узнал голос сына: Нестор ворвался в горницу. Яростный, бледный, кажется, уже раненный, едва не зарубил Рассохина, отпрыгнувшего в сторону, вонзил короткий охотничий меч по рукоять в чье-то могутное тело, и тот по-кабаньи хрюкнул, оседая, и тотчас несколько сабель и топоров обрушились на Нестора. «А-а-а-а-а! Несте-е-е-е-е-ра!» — страшно закричал Анфал (не на помочь отцу, на улицу надо было бежать, созывать помогу!) и ринул вперед, рубя крест-накрест с дикою проснувшейся силой, и уже над телом сына стоючи, почуял, как чье-то холодное лезвие (то был Рассохин) вошло ему в бок и, пронзив грудь, достало сердце. Анфал еще раз взмахнул саблей, еще раз рубанул и пал плашью, раскинутыми руками прикрывая труп Нестора… Убийцы расступились, потрясенные. Трое зарубленных валялись по сторонам, один, с отрубленною рукою, медленно оплывал по стене, бледнея и теряя сознание. Хлещущая из отрубленной у самого плеча руки кровь заливала горницу. На него никто не обращал внимания. Ватажники вдруг ужаснулись тому, что совершили. Даже в их неразвитых, замутненных хмелем головах начинала поворачиваться злая мысль: чего же они сотворили? Это же Анфал, Анфал Никитин! И кто-то в изодранном малахае медленно потянул шапку с головы.
Весть о смерти Анфала, вернее, об убийстве новгородским беглецом Рассохиным Анфала вместе с сыном Нестором скоро дошла до Нового Города и была занесена в летописи. Редкий случай, когда величие личности, не облаченной ни княжеским, ни каким иным знатным именем, признают даже враги!
Но кто отметил, кто заметил хотя, неизбывное горе маленькой, совершенно седой старушки. Которая обмывала и укладывала в домовины того и другого, долго плакала на погосте, уже схоронив мужа и сына, и невестимо исчезла потом, ушла с дорожным посохом и торбою. Куда? Мы не ведаем. По Руси гулял мор, и множество заболевших да попросту замерзших на путях странников и странниц (зима та была зело студеной) оставалось на дорогах, объеденные зверьем и расклеванные птицами… Мир безвестному праху ее!
Глава 49
То, что Великую Орду, от стен Китая до Днепра, уже не собрать, не бросить на врага сотни тысяч копыт знаменитой степной конницы, что бы там ни говорили огланы и беки, старый Идигу понимал слишком хорошо.
Да, он одолел Джелаль эд-Дина, изгнал из Сарая Кепека, уничтожил Иерем-Фердена, посаженных Витовтом. Но теперь подымается новый ставленник литвина Кадыр-Берды, и подымается отсюда, из Крыма, многажды завоеванного, но так и не покоренного до конца. И опять в движение приходит вся Орда, вплоть до Тюмени, опять льется кровь, ненужная кровь!
Когда-то здесь, в Крыму, он, Идигу, брал штурмом древние стены Херсонеса. Было это почти двадцать лет назад. И помнил доселе, как плясало над крышами яркое, ярое пламя, восставал ор и плач жителей, выбегающих из своих, объятых пожаром, жилищ… Фряги вовремя заплатили ему отступное, но и без того губить Кафу, разоряя торговлю этого приморского города, не стоило. Города, сперва поднявшего, а затем предавшего Мамая, уцелевшего при Тохтамыше, поддержавшего Джелаль эд-Дина против него, Идигу! Как он ненавидел их; этих хитрых фрягов! Но где он будет иначе обращать в звонкий металл, в шелка, украшения и оружие плоды грабежа и собранных даней: кожи, скот, восточные ткани, рыбью икру и рабов!
Он шагом ехал вдоль берега по мощенной каменными плитами дороге, поглядывая на лежащую в отдалении Генуэзскую крепость, башни и черепичную коросту крыш. Синее море плескалось вдали, и с чадом человечьих жилищ мешался чистый и влажный запах морской стихии. И виделись в отдалении уходящие в туманное марево корабли.
По дороге гнали толпы связанных кожаными арканами аланских и черкасских рабов и рабынь. Чумазые дети испуганно бежали рядом, цепляясь за подолы матерей. Какая-то старуха из полона, в черном одеянии, выбежав из толпы пленных, стала неразборчиво выкрикивать горские проклятия, обратясь в сторону Едигея. Видимо, признала в конном старике главного начальника. Идигу глянул на нее молча, махнул рукой, и тотчас ближайший воин, вытянув саблю, рубанул скоса так, что голова и рука старухи отвалились, съехали на землю, а тулово, лишенное головы, рухнуло в пыль.
Прочие продолжали бежать мимо, пугливо взглядывая на труп. Он даже не будет брать за них выкуп, а всех попродаст кафинцам! Нужны брони, сабли, арбалеты фряжской работы, надобно серебро, но прежде всего оружие. Идигу не собирался отдавать Крым ни Кадыр-Берды, ни Витовту. Когда-то Джелаль эд-Дин, которого безуспешно искали на Руси, сделав нежданный набег на Сарай, скрылся у Витовта. С тех пор, через год-два, Витовт упорно возводит на престол Орды своих ханов, а Идигу свергает их, ставя своих. И уже нет ни времени, ни сил руководить всею Ордой.
Не надо было свергать Булат-Салтана — запоздало подумал он. Все равно! Осильнев, Булат-Салтан сам бы зарезал его, Едигея! Такова жизнь!
Змеился дым костров и, ежели прикрыть вежды, можно было представить себе ту, давнюю, осаду греческого Херсонеса, города, которого уже нету теперь. Как врывались в улицы, и запаленные кони пили из священных, облицованных камнем, водоемов. Идигу тогда, минуя пожарища, выехал к побережью и остановился на высоком каменистом урезе берега, на краю уже полуобрушенной, подымающейся от самой воды древней городской стены. Воины разбивали греческие каменные амбары, волочили добро. Идигу шагом ехал вдоль берега, где морской ветер отдувал дым и горечь пожарищ и можно было дышать полною грудью. Он знал, не раз бывавши в Крыму, всю эту изломанную, изрытую морем гряду гор от Чембало до самой Кафы. Конечно, ему и тогда и теперь неведомо было, что означают мраморные столбы и ступени разрушенного греческого форума, застроенные христианскими храмами. Столбы, продольно прорезанные каменными бороздками — каннелюрами. Его не трогали ни выщербленные мозаики, ни полукруглые купола христианских церквей, ни эти портики и колоннады — неведомая, древняя, довизантийская, дохристианская даже, старина Херсонеса Таврического. Он и не подозревал, что походя уничтожил город, просуществовавший почти две тысячи лет и переживший смену великих цивилизаций: древнегреческой, скифской, византийской и римской.
Носатые греки и гречанки в их развевающихся хламидах не казались ему посланцами далекого прошлого, а лишь крикливою городскою толпой одного из многих взятых его воинами городов. Голубовато-белые колоннады из проконесского мрамора, остатки базилик и языческих храмов оставляли его равнодушным.
Идигу был стар. Умные глаза на его плосковатом лице в сетке морщин и со старческими мешками подглазий бесстрастно смотрели на погромы чужих городов. Конь нюхал запах гари и тихо ржал, скребя копытом камень древней мостовой Херсонеса. Внизу плескалось, облизывая камни, буйное море. Море съедало берег, и когда-нибудь — о, очень нескоро еще! — весь этот погубленный им город будет источен водой и исчезнет с лица земли. А похожие на космы темных волос водоросли и раковины, застрявшие меж камнями, будут жить, цепляясь за обрушенные колонны, за куски капителий, украшенных причудливою резьбой.
— Все проходит! — думал Идигу, трогая коня. — Все проходит!
Воспомня Херсонес, подумал, что фрягов надобно обложить новым налогом и заставить привозить доброе оружие, а не эту дрянь, годную лишь для выхвалы, что они постоянно подсовывают его воинам, пользуясь их простотой!
Ему вновь захотелось, как некогда Херсонес, взять и разорить Кафу. Нельзя!
Он потеряет больше, чем приобретет. Тем паче через Кафу идет вся южная торговля далекой Московии.
Когда-то на Ворскле он в прах разгромил Витовта. Интересно, сумел бы он это повторить теперь, когда за его спиною лишь один, и то мятежный, Крым, а в Орде, после гибели Дервиш-хана, вновь наступило безвременье?
Здешняя столица его, Старый Крым, основанная Мамаем, даже не обнесена стенами. Нет! С Витовтом нынче нельзя, неможно воевать! — решил он, уже спешиваясь перед своим дворцом, которого не любил. Давил камень стен, в переходах чудились прячущиеся убийцы. Больше времени проводил в саду, где была расставлена для него белая юрта, или перед нею, сидя или лежа на ковре. Сюда приводили ему наложниц и зурначей, когда одолевала тоска, здесь расстилали дастархан, здесь он принимал жену и сына, и послов из чужих земель. Здесь терпеливо выслушивал хитрых фрягов, расстилающихся перед ним на брюхе и каждогодно возводящих в Кафе и Солдайе все новые боевые башни против возможной татарской грозы.
Витовт, конечно, может в поддержку Кадыр-Берды пойти походом на него, Едигея. Но захочет ли он? Витовту надобно предложить вечный мир. В конце концов, они оба устали, а судьба Руси уже давно не зависит от Идигу!
Быть может, так и родилось это знаменитое, сохранившееся в древних хартиях, послание великого полководца своему великому литовскому сопернику, с которым странно сроднила их пролитая кровь.
— Князь светлый! В трудах и подвигах славы застигла нас с тобою унылая старость. Посвятим миру остаток наших дней! Пролитая кровь давно всосалась в землю, слова злобы и обид унесены ветром, пламя войны выжгло горечь в наших сердцах, а годы погасили пламя. Пусть же водами мира зальет пожары наших будущих войн!
Идигу открывает глаза, смотрит вдаль. Медлит. Писец с каламом в руках преданно глядит в глаза своему государю.
— Достаточно! — говорит, помедлив, Идигу. — Отошли это моему брату Витовту!
Литвин должен понять его правильно. В конце концов, у Витовта хватает дел на Западе, а Крым ему не завоевать все равно.
Идигу сидит на ковре, не открывая глаз. Совсем недалеко от него греческая Феодосия, а ныне фряжская Кафа. Века и века степные завоеватели приходили в Крым, веками приплывали сюда, гнездясь в скалах обережья, народы Запада. Пришельцы: эллины, ромеи, римляне, фряги — воздвигали каменные твердыни, торговали вином, керамикой, тканями и оружием западных стран, сами растили виноград, давили вино. Кочевники: киммерийцы, тавры, скифы, готы, авары, гунны, сарматы, кипчаки, ордынцы, наконец — продавали им шкуры и скот, меха и рабов, пшеницу и полотно, товары восточных земель и земель полуночных — рыбий зуб, серебро и мед, подчас разоряя местные города.
От Старого Крыма до Кафы на добром коне не в труд доскакать за час, но истинное расстояние меж ними, как между мирами разных планет — в вечность.
Понимают ли они там, на своем Западе, что все проходит, что все мы в руках судьбы, что этот мир временен и непрочен? Понимают ли, что есть одиночество, старость и тишина? Что все неизбежно исчезнет! Умер великий Тамерлан, и держава его тотчас рассыпалась в прах. Умер Александр Двурогий и что сохранилось после него, кроме затухающих преданий? Умрет и он, Идигу, что оставит после себя?
Прах столетий покрывает развалины древних городов и по черепам мертвых не угадать, не отличить героя от труса. Жизнь — бесконечная цепь превращений, в конце которых — небытие. Уходят любовь и молодость, и даже бурный бег коня уже не так веселит, как когда-то, в прежние, молодые годы.
Чего достиг он, старый барс Идигу, схоронивший уже большую часть сверстников своих?
Теплый ветер с запахами моря, пыли и цветущей акации обвевает старое лицо. Вечером рядом с ним ляжет молодая трепетная рабыня, которая ему уже не нужна, и будет ждать ласк от повелителя. Что остается ему на закате жизни? Власть! Что останется от него после смерти? Персть! Кто более прав: православные греческие попы, призывающие к воскресению на Страшном суде, мусульманские муфтии и улемы, или далекие буддистские ламы, верящие в многократное переселение душ? Кто истинен перед Богом? Он, Идигу, не знал.
И доселе не задумывал о том. Покуда держал в руках Орду, покуда менял ханов, пока был господином судьбы!
Теперь он уже не господин, и жаждет тишины и покоя. Прохладный ветер шел с моря, и хотелось так и сидеть, не открывая глаз.
*** Спустя год Идигу был убит в Крыму, в борьбе с новым искателем власти над Ордою, Кадыр-Берды, который в свою очередь погиб на Яике. По неясным известиям хроник, погиб еще ранее Едигея.
Глава 50
На Москве беспрерывно звонят погребальные колокола. Мор наконец-то достиг столицы. Мор — по-видимому, бубонная чума, — бушует по всей земле, от Старой Ладоги и до Киева.
Княжеская семья после смерти Ивана удалилась на Воробьевы горы.
Здесь, в продуваемых ветром могучих борах, зараза не держится. Софья боится всего, даже обычного привоза продуктов со стороны. Хлеб сами и пекут, размалывая муку из запасов, холопки на ручных мельницах. Рыбу, привезенную с Волги, — клейменных осетров, стерлядь, вяленую воблу и соленых судаков сто раз проверяют, прежде чем пустить в дело. Говорят, болезнь переносят крысы, и по этому случаю держат целые легионы кошек, даже и трех песцов привезли с Белого моря, с Терского берега. Песцы давят крыс еще лучше кошек, а каждая убитая крыса тотчас сжигается. Кто-то сказал, что и блохи переносят чуму, и тотчас объявляется целый крестовый поход на блох… И все одно, то того, то иного из слуг, особо побывавших в городе, уносят в жару и в блевотине, дабы через день-два схоронить обкуренный серою труп.
Несмотря ни на что, продолжаются государственные дела. Василий регулярно выезжает в вымирающую Москву, рассылаются грамоты, скачут послы по дорогам.
Прошлою зимой Василий отдал дочь Василису за суздальского нижегородского князя Александра Иваныча Брюхатого. Александра унес мор. И теперь руку вдовы просит другой суздальский князь Александр Данилович Взметень. Согласна ли Василиса? По всем прочим доводам это был бы выгодный брак, окончательно завершающий бесконечную суздальскую вражду, тем паче что сын Данилы Борисовича наконец-то отрекается от Нижнего, удовлетворяясь данным ему уделом. Похоже, суздальско-нижегородских князей Василий-таки «додавил». Уже в двух духовных грамотах Василий твердо оставлял Нижний и Муром своим сыновьям, сперва Ивану, а после его смерти — Василию.
Готовится еще одна свадьба, последней дочери Василия — Марии с боярином Юрием Патрикеевичем.
Анна Палеолог, по слухам, умерла в Цареграде, не оставив детей.
Анастасия сидит в Киеве — выживет ли она? Василиса — в Суздале. Так, хотя бы Маша останется тут, на Москве, недалеко от дома, на родительский погляд!
Гораздо хуже получилось с братьями. Чуть он попробовал «подписать» под малолетнего Василия младшего брата своего — Константина, тот отказался наотрез. Василий тоже вскипел, приказал похватать братних бояр, отобрать у него волости, выделенные в свое время из уделов братьев, все села, и Константин — яко благ, яко наг — уехал в Новгород Великий, где его тотчас взяли принятым князем-воеводой. Об этом и думал сейчас Василий, сумрачно проезжая по непривычно тихим московским улицам под томительно-непрерывный колокольный звон.
Мор в городе вновь усилился к августу. От князя с его дружиной шарахались, по углам шептались о нечестии. В апреле была буря с вихрем.
Раннее таянье снегов вызвало потоп. Тряслась земля. Необычайные грозы бродили над Русью, в иных церквах от громовых ударов погорели иконы. И мало было радости, что у Витовта в Литве творилось то же самое, что потому-то не выступали рати, не неслись комонные кмети, не стонала земля под копытами оружных дружин.
Василий с отвращением придержал коня. Из углового терема монахи выносили на носилках плохо закрытые, или не закрытые вовсе, тела целого погибшего семейства, женок и мужиков, в присохшей кровавой жиже, синенькие трупики детей.
Стремянный вполголоса посоветовал сменить путь, объехавши стороной:
Василий только молча отмотнул головой. Это был его народ, его люди, и он должен был досмотреть трагедию этого дома до конца. Быть может, нужен пожар, пламя, что уничтожит всю его, полную заразы и страшных ядовитых крыс столицу? В ину пору город горит безо всяких причин, но поджечь сам свой вымирающий город он тоже не мог, только сказал негромко и властно, когда все уже, по существу, кончилось, и трупы в мешках уносили к скудельнице, поставленной за Неглинкой. «Лопоть болящих сжечь! И дом окурить серой!» — не очень веря сам, что названные средства помогут остановить страшную смерть. Над городом тек ядовитый дым костров и непрекращающийся похоронный звон. Смерть продолжала собирать свою жатву.
Василий бледно поглядел вверх, в немые далекие небеса, и подумал с кривою усмешкой о близкой свадьбе дочери с Юрием Патрикеевичем. Кто победит в этом длящемся соревновании за души литвинов, не отступивших доднесь от православия — он или Витовт? Пока побеждал Витовт!
*** Василий Услюмов и Кевсарья-Агаша заболели в единый час. Татарчонок — Збыслав, крестильным именем Филимон (Агаша называла сына и еще третьим, татарским, именем — Бурек, но только в отсутствие мужа, которого и уважала и боялась немножко) Отрок, которому скоро уже должно было пойти на двенадцатый год, но малорослый, тоненький, как тростинка, и пугливый, сторонившийся до сих пор лихих московских мальчишеских забав, явился нежданно пред очи московской родни, верхом, на неоседланном отцовском коне (коней чувствовал и понимал удивительно, сказывалась родовая кровь!). Иван услышал стук плетью по доскам и выйдя, заметил шапчонку племяша под верхней тетивою воротней кровли. Тотчас, почему-то, подумалось о нехорошем.
Збыслав-Бурек, заехавши во двор и не слезая с коня, повестил, что батя с маткой слегли и бредят, а он уже второй день ничего не ел и даже не топил печь, и не ведает, что вершить, и что мама велела повестить родне, но с коня не слезать — «не то и они заболеют».
— Так! — сказал Иван, уперев руки в боки, и повторил с растяжкою:
— Т-а-а-а-к.
Любава, уже схоронившая своего мужика, решительно вышла на крыльцо.
Выслушала, сведя брови. «Слезай! — повелела. — Ел ли когда?»
— Неаа… — протянул «татарчонок».
— То и видно! Тощой! Глаза б не глядели! И во вшах, поди!
— Агашка! Баню топи! — прикрикнула-приказала. На Ивана глянула сумрачно, и в сенях уже высказала сурово и горько:
— Крыса укусит, да чего укусит, кусок хлеба объест, вот те и конец! Бают, и одной блохи довольно, заразной! А тут — родная душа, племяш, как-никак! От судьбы, брат, николи не уйдешь! Мы с тобою пожили хотя! Их-то, молодых, жалко!
У Любавы днями сгорел младший сын, двадцатичетырехлетний парень, кровь с молоком, от которого, казалось бы, всякая зараза должна отскочить посторонь. Старший сын сидел на поместье. А младшему, сестра послала, еще прежде того, грамотку «Сиди, мол, не приезжай на Москву, ни на погляд родительский!» А брату повестила ворчливо: «В батьку пошел! Такой же скопидом! Не приедет и сам, дак повестила, чтоб не мучался, лишней-то докуки не брал в ум. Не нашей с тобою породы!»
Всю одежонку «татарчонка», не разбираючи, Любава сожгала там же в бане, в каменке. Достала, привсплакнув, рубаху и порты умершего сына, то, что было новое, ненадеванное еще, и хранилось в скрыне. Велела и волосы «татарчонку» остричь покороче овечьими ножницами, и, трижды прокалив в стенном пару с квасом, наконец едва живого и непривычно для себя самого легкого, переодев, отправила в клеть на сеновал, туда же притащив и горшок гречневой каши с ломтем хлеба и шматом холодной вареной телятины. Налила и квасу в кувшин. «Ешь и пей, и сиди, не вылезая! По нужде захочешь, дак, вон туда, в ту ямку, за стеной. Опосле золой засыпем и зароем. И боле — никуда! Внял?! И сиди, не вылезай!»
К Василию, в Кремник, отправились верхами. Теперь по Москве, ради болящих-умирающих, было опасно и пешком-то ходить!
Агаша металась в жару, никого не узнавая. Василий перемогался, только по судорогам лица видно было, как ему иногда остановит плохо.
— С купчишкой волжским погуторили! — выдохнул Василий обреченно-зло.
— Тот все кашлял, собака, а я и в ум не взял! — помолчал, скривился от боли — тут бы надо все сожечь, после нас… Агашу жаль, и не пожила баба.
Я-то старый волк, уже всего навидалси! Тебе спасибо, Иван, што не побоялси. Я думал тово, прости уж, што и ребенка отгоните от ворот.
— В бане выпарили, спит! — нарочито грубым голосом сказала Любава.
Она только что отошла от ложа Агаши в соседней горнице.
— Как она? — скосил глаз Василий.
— Кончается! — отмолвила Любава, поджимая губы. Василий закрыл глаза, одинокая слеза скатилась по щеке, запутавшись в седой бороде. Потом трудно пошевелился. Иван склонился было к нему, но Василий, сцепив зубы, потряс головой, отрицая:
— Не подходи! Лишней смерти не кличь! — спустил медленно тощие, за два-три дня болезни страшно исхудавшие ноги на пол, сел, утвердился на ложе, потом решительно взмахнул рукой:
— Отойдите, мол! — И только лишь брат с сестрою прянули посторонь, Василия обильно стошнило пенистою, кровавой, дурно пахнущею мокротой. Он поднял обреченные глаза, еще раз слабо махнул рукой — мол, прочь, прочь! И пополз, полез, поцарапался на четвереньках за дощатую заборку, где лежала Агаша.
Иван с Любавой, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, с ужасом наблюдали это упорное, какое-то рачье перемещение полутрупа. У двери Василий, вцарапавшись пальцами, по косяку встал на дрожащих голых ногах, шагнул раз, другой и плашью пал на пол. Иван, закусив губу, едва не кинулся его поднимать, но Василий (понял, видно, движение Ивана), не глядя на него, молча отмотнул головою и пополз вперед, полз слепо, на четвереньках, свеся голову и заливая пол пенистой мокротой, что какими-то тупыми толчками выходила из него. Доползши до ложа жены, он полежал, потом обтер концом одеяла себе рот и лицо, и, сделав усилие, приподнялся, что-то пробормотав по-татарски и тоже по-татарски ответила ему Агаша, протянув исхудалую руку и притянув к себе голову мужа. Так они и замерли в предсмертном объятии, он полусидя, почти обвиснув, она — простершись на ложе, но руками крепко-крепко обвив его, тронутою солью седины курчавую голову. Обоих время от времени, сотрясали рвотные судороги, но оба сдерживались, не замарать бы друг друга.
— Филимон у нас! Живой! — громко сказал Иван, и так и не понял, услышал его или нет умирающий Василий, прошептавший, едва слышно, почему-то два имени:
— Фатима… Кевсарья… — А та еще крепче, еще отчаяннее обвила его голову руками.
Иван с Любавой на цыпочках вышли в соседнюю горницу, присели, стараясь ничего не касаться, на краешек лавки. Оба молча подумали о похоронах, и Иван сказал, разлепив ссохшиеся губы: «Тута, в Кремнике, иноки ходят, ченцы, подберут!» — Любава молча кивнула, не открывая рта.
Так они сидели и час, и другой, и третий, изредка заглядывая за заборку. Василий каким-то чудом сумел забраться на постель и лечь рядом с Кевсарьей-Агашей и теперь Иван боялся подойти, боялся вопросить — узнать, жив ли еще который из них? Любава оказалась храбрее, почерпнула квасу, решительно подошла к ложу, позвала того и другого. Агаша медленно открыла мутный взор, испила квасу, стукаясь зубами о край кленового ковша, вопросила, чуть слышно, шелестящим шепотом:
— Где Василий? — Тута он, рядом с тобой! — в голос ответила Любава. Кевсарья медленно улыбнулась и дрожащею рукой еще раз обняла супруга, даже попыталась повернуться к нему.
Дрожь прошла по всему ее телу, последняя пенистая мокрота потекла изо рта, и глаза начали мутнеть. Любава со страхом, пересиливая себя, какой-то тряпочкой закрыла глаза умирающей, а потом отбросила эту тряпочку подальше и долго оттирала пальцы квасом. Потом взглянула, испугавшись враз, не запрыгнули ли блохи ей на ноги, и, пятясь, вылезла из покоя, решительно потянувши Ивана.
— Пошли!
— Васька еще жив? — вопросил тот, собачим жалобным взором поглядев на сестру.
— Не ведаю! Не шевелитце уже! — отмолвила Любава и сурово добавила:
— Поидемо! Дети у нас!
Иван встал, покивавши и свесив голову.
— Остался бы хошь Иван… Сударушка была у ево тута… — Не кончил.
На дворе, по колокольчику догадав, что движутся монашеские носилки, подошел и изъяснил об умирающих. Смертельно уставшие иноки разом кивнули ему и молча направились к порогу Васькиного дома.
Над Москвою плыл и плыл непрерывный погребальный звон.
Лутоня с Мотей прикатили в Москву по первому снегу. В исходе осени от чумы, — на сей раз не пощадившей и их деревню, скончалась Неонила со всем семейством, умер Игнатий, ражий сорокалетний мужик, до самого конца таки не возмогший понять, как это он — именно он! — мог заболеть какой-то дурной харкотной болезнью, по его мнению, трогающей слабосильных сбродней да горожан. Умер и Обакун, не поберегшийся, ухаживая за братом. Словом, из всего многочисленного Лутонина выводка уцелели только Услюм, тот, что ездил с дядей Василием в Орду, да Забава с детьми — Лутохиными внучатами.
Внуков, потерявших родителей своих, набиралось, даже за вычетом погибших от чумного поветрия четырнадцать человек. Кое-кто уже оженился или вышел замуж. Забава уже дважды считалась бабушкой, имели детей и Пашины дети, оба сына и дочь. У Неонилы, у которой погибло пятеро, все-таки оставался шестой сын, пошедший служить в дружину Юрия Дмитрича, и дочь, у которой жених умер перед самой свадьбой, оставив ее непраздной, ожидала теперь «незаконного» последыша, которого уже очень любила: шевелился в животе, был живой, жалимый, и уже просился наружу. Словом, Лутонин род никак не хотел вымирать и множился на глазах, в отличие от Федоровского, от которого остался только Серега, давно уже посхимившийся и избравший себе духовный путь.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|