Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№8) - Воля и власть

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Воля и власть - Чтение (стр. 4)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Сам был молод, да и не без греха, а все же… А ну как и женит на себе? Не на десять ли летов старше молодца? Позор! Давно надо было хвоста поприжать охальной бабе да и Ванюху вздрючить! Он уж и на Подоле побывал, и мимо лавки той (калачами торгует) прошелся… Так-то рещи, баба вкусная, сдобная и зраком приятная, да ведь хотя бы какого вдовца себе прибрала! Парню-то и всего восемнадцать летов! То ей, верно, и любо, што млад да юн, поди, до нее и бабьей ласки не пробовал… «Прикормила»!

Шалава мокрохвостая!

И все не получалось взаболь озлиться на нее. Даже и до слова дошло: остановил было, проезжая, соскочил с коня. Потупилась, вскинула глаза, потом строго, побелевши губами, произнесла: «Ивану Никитичу!», и глянула слепо. Как женки на восточном базаре глядят, коих привели на продажу… От взгляда того и онемел. Не смог никакой хулы али укоризны нанести, токмо озрел внимательно сведенные брови, тщательно выщипанные и подведенные сурьмою, темно-вишневые губы, припухлые не от сыновьих ли поцелуев?

Бело-розовые «крупитчатые» руки, весь ее подбористый стан, еще не нажившейся, не нагулявшейся женки в самой той бабьей поре, когда уже и времени нет сожидать да медлить, а — час, да мой! Понял, по осторожному взгляду, по уважительному, по батюшке, величанию (да и как-то узнала, что отец!). Понял, что любит, и не смог, не похотел охаить, остудить… Верно, сама поймет со временем, что не муж он ей, а так, утеха на время! Дак уж пускай… У самого еще не проходит истома телесная при виде красоты женочьей, да вот — сперва ради памяти покойной Маши, после — ради детей (как мачеху привести в дом?), так и не женился во второй након, хоть мать и нудила временем: я, мол, стара, не седни-завтра один останешь… Так-то оно так, все так!

Крякнул еще раз, воспомня поганую ограду, которую когда-то любовно мастерил сам, подгоняя колья вплоть. Чтобы и щелей тех не было в ограде от любопытного не в меру глаза соседского али прохожей женки какой?

Воздохнул, подымаясь на невысокое, в три ступени, только бы зимою от снега спасти дверь в жило, крылечко, входя в темные сени и нашаривая рукою дверную скобу.

— Когда Василья-то ждать? — вопросила государыня-мать, возясь у печи.

Васька, Лутохин старший брат, недавно вернувшийся из долгого ордынского плена, нынче был на княжом дворе, пошел беседовать с самим Федором Кошкою, вроде берет его боярин толмачем к сыну своему Ивану. Оно бы в самый раз!

По-ордынски Васька толмачит как по-русски, да может, и лучше того. Навычаи ордынски все ему ведомы, а Кобылины-Кошкины один из первых родов на Москве: поглядеть токмо, и то шапка с головы улетит! Да и Иван Кошкин ныне у великого князя, бают, в чести: быть при нем тоже, что при князе Василии.

Дай Бог! Сколько же летов Лутоня его ждал? Верил. Горенку срубил брату у себя в деревне!

На миг Иван позавидовал двоюроднику. Сидит Лутоня на земле, корм справил княжому посельскому — об ином и горя нет! Дети — семеро, никак — подросли. Одних парней четверо! Сам заматерел. Дом справный. Не в труд и гостя принять, да угостить. Чего бы еще? Не бьется, как он, Иван, не шастает по деревням, сбирая владычный корм, не мыслит о том, каким зраком глянет на него боярин али княгиня великая!

Младший, Сергей, заботил паче Ваняты. Так-то сказать — двенадцать летов всего! Да не в отца, не в брата пошел. Вместо того чтобы там со сверстниками бегать, в горелки играть да драться, над книгами сидит!

Грамоту рано постиг, а теперь вот и греческий зубрит, ходит в монастырь Богоявленья к старому иноку из греков сущих. Упорно ходит, учит! Ныне и отцу явил знания свои: сам, спотыкаясь, перевел несколько страниц из той памятной книги, что приволок некогда Иван из Константинова града. И не устает выслушивать отцовы рассказы про царский город. Може, по той стезе пойдет, по посольской? Али по церковной? Девки вроде пока не занимают его… Это ныне не занимают! — одернул сам себя, а года три еще минет, дорастет до иньшего возрасту и сам учнет бегать к какой портомойнице! А все-таки греческий учит! Иван, помнивший по-гречески всего несколько слов, втайне гордился младшим сыном. Но и тревожился более, чем о старшем, Ванюхе. Тот-то весь как на ладони. Виден, внятен, и чего ждать от него, отец понимал хорошо. Маша, Маша не дожила, не позрела сынов-то своих на возрастии! Без баушки, без Натальи Никитишны, и не вырастить, не поднять бы было ему сыновей!

Иван тяжело плюхнулся на лавку. Посидел, подумал, глядя рассеянно на худые бедра деревенской девки, что суетилась у печи вдвоем с матерью. И с лица-то некорыстна, губы толсты, глаза выпучены, да и рябая. Скользом помыслил: трудно ей будет мужика себе найти! На такую и с голодухи-то не всяк позарится!

— Снидать сядешь ле али Василья доведешь? — вопросила мать, не оборачиваясь.

— Пожду! — отозвался Иван.

Мать с того часа, как встретила Ваську у себя в деревне, смертно усталого, бегущего из Орды, оберегла от мужиков, искавших убить «татарина», и стала звать упорно Ваську не Васькой, а Васильем, и даже объяснила как-то: «Он тамо сотником был, а ноне станет княжий муж али толмач при боярине, да и в годах. Неудобно уж Васькой-то звать!» Иван, однако, себя переменить не мог, в глаза и по-заочью больше продолжал звать Васькой.

Но вот наконец заскрипели ворота (верхом приехал, понял Иван, ну, Гаврило встретит, примет коня!). Хлопнула дверь в сенях. Иван встал, пошел встречу.

— Никитичу!

— Берет тя боярин?

— Берет!

Обнялись. Васька был по-прежнему смугл, на всю жизнь прокален солнцем. Крепкие морщины острого лица еще не старили его, лишь придавали мужественности. Светлые глаза, способные холодеть и леденеть от гнева, глядели с какою-то суровой безжалостностью. Знать, столько раз видели и смерть, и плен, и муки, и скачущих встречь вооруженных всадников, что по-иному уже и глядеть не могли. Даже когда улыбался Василий, льдинки не таяли в глазах.

Мать поставила на стол мису со щами. От густого, с убоиной, варева шел пар. Наталья Никитишна сама, сдвинувши брови, достала кувшин из поставца, налила тому и другому чары. Помолясь, тотчас выпили. Несколько минут сосредоточенно и молча ели щи, крупно откусывая хлеб. Васька щепотью брал серую соль, сыпал на ломоть аржанухи.

Когда-то встретились в Орде, когда-то вдвоем ходили к иконному мастеру Феофану Греку, когда-то Васька служил у этого грека в подмастерьях, купленный на рынке в Кафе… Давно было! И сейчас сидят супротив друг друга два уже немолодых мужика (все же родня!), и у каждого жизнь прожита, почитай, на много за половину: на пятый десяток пошло у Ивана, а у Василья уже к шестому подбирается, и голову всю как солью осыпало — обнесло сединой. Толкуют о своих, о родне.

— От сестры, Любавы, весточку получил! — говорит Иван. — Не сдается баба никак, второго родила парняка!

— А самый первый ейный?

— Алеха-то? Служит! Уже и на Волгу ходил с князем Юрием! В батьку сын, в Семена!

— А с отчимом как?

— А што ему отчим! Рос, почитай, у батьковой родни, а ныне — воин, муж! Гляди, и оженят скоро! От родни, никак, деревню получил, не то получит, как-то так, словом… Не обижают ево!

— А заходит?

— Заходил…

Ивану неловко баять, что Алексей, как мнится Ивану, так-таки не простил ему батькиной смерти в бою на Воже. Навроде Семен тогда Ивана телом своим прикрыл… Иван нынче и сам иногда начинает думать, что так и было, хотя — что там было о двадцати с лишком летов тому назад! Не прикрывал, того не было, а вот умирал Семен на руках у Ивана, и спасти друга, зятя, мужа сестры, Иван не сумел.

Сидят два немолодых мужика, беседуют о делах господарских, об Орде, о службе, о князе Витовте, будь он неладен! О настроениях в семействе Кобылиных, да о том, что Иван Федорыч с отцом, Федором Андреичем Кошкою, не зело мирен.

— Круто тебе меж их поворачиватьце будет! — говорит Иван.

Васька супит бровь, молча наливает себе в чару Лутониной медовухи.

Возражает, подумав:

— Не ведаю! Токмо в ордынских делах старик поболе смыслит сына свово!

А Иван-от Федорыч у князя самого в любовниках ноне, в той и докука!

Иван Никитич вздыхает, наливает чару в свой черед. Оба молча пьют. В льдистых глазах Василия проходят ордынские памяти. Иван, прищурясь, сравнивает Ваську с Лутоней. «Братья, а как не схожи!» — думает он.

— Леха Семенов сказывал, — говорит он, чтобы только не молчать, — под Казанью в степи напоролись: мертвяк, уж звери все лицо объели ему, и раненая лошадь… А лошадь жива еще! Лежит, голову приподняла и смотрит на их, и будто плачет. Старшой велит Лехе: добей! А Лехе и от запаха падали-то дурно стало: человечина, дак! Слез, а из-под мертвяка зверек какой-то юркий, навроде колонка али куницы… Смотрит, глазки-бусинки, а пасть в крови, значит, человечину жрал! А конь глядит, и навроде слезы из глаз… Старшой понял, слез и сам горло перерезал коню. И вороны тут — целой тучей… Так вот!

— Так вот… — эхом, как о привычном, сто раз виденном, отзывается Василий (в степи не то еще повидать мочно!).

— В боях-то бывал? — прошает Ивана.

— А как же! — обрадованно отвечает Иван. — Бает, даже срубил одного комонного сам! В отца сын, воин! Коня вот пожалел…

— Коня, однова, жальче бывает, чем людина! — соглашается Васька и снова пьет.

И молчат. По-хорошу молчат. И тот и другой чуют, что свои, не чужие, не сторонние один одному, и это греет паче слов.

А Наталья Никитишна присела к столу, подперевши щеку рукой. Глядит на рослых пожилых мужиков, одного из которых сама растила, подымала после страшной гибели мужа, а другого недавно приветила в Островом, сердцем поняв, что свой.

«Не было бы беды! — думают братовья. — Аль измены от князя самого! А так-то живем! Без нас, ратников, и княжество не стоит! Нече без нас не содеитце!»

Васька подымает холодные и светлые глаза. Прошает, когда померла Маша.

— А у меня в Орде женка была, татарка. Потерял! И сына… чаготаи увели… — говорит, отводя предательски проблеснувший взор.

— Жива ай нет? — прошает Иван.

— Не ведаю!

Васька молчит, потом, молча, наливает чары:

— Выпьем за наших женок, твою и мою!

Мужики пьют. Наталья Никитишна смотрит на них, подперевши щеку рукой, и тоже молчит. Ее печаль теперь — внуки. Сколь осталось сил, а надобно внуков вырастить. А там уже пора и на погост!

Глава 7

Дело руковожения братией монастыря у Никона шло. Шло тогда еще, в самом начале, когда угасающий Сергий передал ему бразды правления Троицкой обителью, шло и после смерти преподобного. Возможно, как раз потому, что само это дело — многоразличные хозяйственные заботы — мало занимало его, не доходило до дна души. Не было своей, корыстной заинтересованности в нем. А делалось все на удивление легко. Тысячи мелочей, из которых состоит хозяйство крупной обители, как-то сами собой укладывались в голове, не терялись, не позабывались греха ради. Отдавая распоряжения, он всегда помнил о них и всегда проверял: сделано ли? Но и то чуялось, конечно, что он, Никон, является как бы тенью преподобного, тенью Сергия, и все, что творит — творит во славу и память усопшего.

Почему Сергий тогда, в самом начале, отослал его к Афанасию в Серпуховскую обитель на Высоком? Смущала молодость? Сан священника Никон получил именно там. Быть может, чтобы добре познакомился с князем Владимиром Андреичем, неизменным покровителем Троицкой обители? Быть может, и здесь обеспечивал преемственность дел монастырских? Иногда Никон думал именно так. Во всяком случае, свой «отсыл» Никон принял так, как и подобает иноку: со смирением и безо спора. Почему же Сергий так скоро, всего через два года, согласил принять Никона к себе и сразу поселил у себя в келье? (Верный Михей к тому времени уже умер.) Никон учился у Сергия всему: терпению, прилежанию в трудах и тому удивительному сочетанию доброты со строгостью, которое видел в Сергии. Учился многоразличным ремеслам, учился точить посуду и резать по дереву. Но паче всего возлюбил Никон книжный труд. Переплетать, узорить и, главное, переписывать книги мог бесконечно. Греческий постиг едва ли не самоуком. Впрочем, и Афанасий в обители на Высоком сильно помог. И опять тенью мелькала мысль: не греческого ли языка ради (не токмо, разумеется!) отослал Сергий Никона в монастырь на Высоком?

Никон никогда не стремился к странствиям и язык изучал не ради путешествия к святыням Цареграда, а паче всего того ради, дабы честь великих святых отцов не в переводе, а в подлиннике. И уже тогда, при Сергии, начинал переводить с греческого, пусть еще робко и неумело.

Преподобный за семнадцать лет совместной жизни дал Никону невероятно много. Много и в постижении богословских тайн, ибо «бесписьменный» Сергий сердцем понимал много лучше самых исхитренных богословов истины Евангельского учения. И это вот душевное, духовное знание сумел, хотя частью, передать своему последнему ученику Никону. Никон и печатей увядания, угасания сил наставнических долгое время как бы и не видел.

Учитель был бессмертен для него, и это ощущение вне смертности, постоянного присутствия преподобного, осталось у Никона на всю жизнь, даже и после смерти учителя. (Недаром он несколько раз видел в яви Сергия с Алексием, приходящими в монастырь.) И все же этот невысокий, с обычным лицом, обычною русою бородой человек решился на то, на что поначалу решиться было трудно, ибо сие нарушало традиции, завещанные самим преподобным. Он начал принимать боярские вклады в монастырь землями и деревнями. Спор иосифлян с нестяжателями был еще впереди. Впереди, в отдалении, был великий вопрос об опасном обмирщении иноческих обителей. И начал принимать подобные вклады Никон без каких-либо глубоких терзаний. Попросту того требовало разросшееся хозяйство монастыря. Нужен, надобен был постоянный источник хотя бы снедного пропитания. Это Сергий когда-то голодал, отказываясь сам и запрещая инокам сбирать милостыню. Сергий мог. Но он один и мог! Да и при нем, как гласило монастырское предание, это решение вызвало серьезный ропот иноков. Угрожали разойтись. Проще было, как прояснело Никону, монастырю получать корм с дареных волосток. Тем паче что общежительский устав исключал возможность того, что кто-то из иноков побогатеет и тем внесет смуту в киновийную жизнь. Тогда, при том тяжком времени. Троицкие иноки жили каждый сам по себе, еще не создав общего жития.

Никон вздохнул и отложил в сторону греческий текст Василия Великого.

Надо было еще до службы распорядить посылкою в недавно полученное село на Оке опытного старца для устроения рыбной тони, еза и коптильни.

(Наконец-то рыба в обители будет своя!) Он бегло просмотрел грамотку, присланную посельским относительно размера владельческого корма в дареных селах, тотчас поняв, что и тут надобен свой глаз, ибо названное число коробей жита было значительно меньше того, что должно было быть, и скот, имеющийся в наличии, странным образом поменел, не отвечая числу голов, указанному в дарственной. Уже подымаясь к выходу в храм, он вспомнил и еще об одном не уряженном деле: о свечах и воске для изготовления свечей (которые скали по-прежнему тут, в обители, из дареного воска сами иноки по заповеди покойного Сергия). Теперь же, поимев монастырские борти, возможно было бы и воск иметь свой, наряду с медом. Да! Он, Никон, был в некоем смысле тенью преподобного. Но тенью живой, действенной, способной принимать и самостоятельные решения и, что еще важнее, неуклонно воплощать их в жизнь.

Великий князь Василий должен был прибыть в монастырь с минуты на минуту, и киновиарх прошал, не стоит ли задержать начало литургии до подъезда князя. Никон сделал легкий отрицательный жест головой, и киновиарх тотчас понял его. Даже ради великого князя нельзя было задерживать моление Господу. В этом тоже сказалось наследие преподобного Сергия. Нерушимый закон, установленный еще Горним Учителем. И цари земные во всей славе своей меньше во сто крат Царя Небесного!

Василий Дмитрич, прибывши в монастырь, еще слезая с коня, услышал доносившееся из храма стройное монашеское пение. Он опоздал к литургии и нахмурил брови, гневая на дорожную задержку и нетерпение иноков. Отдав повод коня в руки стремянного и на ходу приуготовляя себя к молитвенному состоянию, поднялся по чисто выметенной тесовой двоевсходной лестнице на рундук высокого церковного крыльца. Заранее сняв шапку и обнеся чело крестным знамением, прошел в храм. Братия молча расступалась, пропуская великого князя. За его спиною бояре и ратники, спутники князя, боком пролезая в храм и стараясь не шуметь, становились по-за спинами монашеской братии, поющей: «Благослови, душе моя, Господи…» Шла еще литургия оглашенных. К исповеди и причастию князь все-таки успел.

Во дворе чуть слышно заржал конь. Остатки мокрого снега таяли на воротнике дорожного вотола, и холодные капли падали за воротник, высыхая на разгоряченном долгою скачкой теле.

«Восхвалю Господа в животе моем, пою Богу моему, дондеже есмь, — пел хор.

— Не надейся на князи, на сыны человеческия, в них же несть спасения и изыдет дух его и возвратится в землю свою, в той день погибнут вся помышления его…» Сейчас, вдали от Софьи, Василий особенно остро чувствовал всю бренность и временность дел человеческих — суета сует и всяческая суета!

Он нуждался в духовном утешении и скорбел в этот час, что уже никогда не узрит самого Сергия, не услышит его тихой, западающей в душу беседы:

«Благослови, душе моя, Господи!»

Зима была на исходе, и уже переломился небесный окрас: зимняя сурово серая пелена, продутая февральскими ледяными ветрами, исчезла, уступив место неспокойному громозжению серо-синих туч. Год истекал последними мартовскими днями. Пахло могилой и далью, и блазнило: вот-вот зазвенят ручьи, рухнут, станут непроходны пути-дороги, и новым безумьем жизнерождения, пухом тальника, новой зеленью молодых берез оденется земля.

Отпуская грехи, Никон накрыл склоненную голову князя епитрахилью и, почти не вопрошая Василия ни о чем, произнес негромко, но твердо:

— Помни, что за нечестие князя Господь возможет покарать весь народ!

Жену подобает любити, но не дати ей воли над собою! Помни, сыне, что на тебе надежда православия. Всего православия! Бойся латынской прелести! Не дай твоим небрежением сокрушить освященные заветы, уничтожить веру в русской земле! — Он быстро перечислил иные князевы прегрешения: уныние, скорбь, гневливость и, снимая епитрахиль, указал глазами на причастную чашу. Князь во время исповеди взмок. Пот струился у него по челу. Никто, решительно никто, и церковь в первую очередь не одобряет его дружбы с Витовтом!

Потом они сидели в келье, и Никон, потчуя князя монастырской трапезой, тихо сказывал ему, тая за словами и участием упрек: «Токмо верою стоит земля! помни о том, княже! Великий предстатель за ны у престола Господа покойный Сергий рек о том не раз и не два. Сокрушишь веру — погубишь народ. Погубишь народ — падет государство, государство падет — и власть твоя, князь, на ни че ся обратит!»

Василий слушал, думал и с горем понимал, что этот невысокий серьезноглазый монах прав и что он, польстясь на Витовтовы посулы и женины попреки, едва ли не приблизил ту опасную черту, после которой наступает неизбежное крушение государств. И что, победи Витовт на Ворскле, он, Василий, был бы у него в подручниках, а на Москве устраивались бы латинские прелаты, как в Кракове и Вильне, и толковали ему в уши о воссоединении церквей, не желая для подобного воссоединения поступиться ничем из тех догм, которыми римская церковь отлична от вселенской: ни в filioqve, ни в причащении под одним видом, ни в латыни, служба на коей станет вовсе непонятной русичам, ни, паче всего, во всевластии Папы Римского, всевластии, разрушающем вовсе соборный смысл Христового учения.

Угрюмо взглядывая на Никона, Василий думал все об одном и том же: а если бы Витовт победил? Ну, ясно, эти иноки, этот игумен не приняли бы и никогда не примут духовную власть Рима. А бояре? А народ? А его Софья, наконец? И, верно, заставили бы его сына Ивана ксендзы принять католичество, дабы получить власть над Литвою и Русью! А там — и так понятно что! И Никон прав, и Киприан, и бояре правы, и покойный Данило Феофаныч, царство ему небесное, заклинавший князя на одре смертном не рушить освященного православия! Никогда раньше не чуял Василий столь сильно этой власти земли своей, воли, языка, заклинающего князя не отступать от святоотческих заветов!

«Ну, а я сам, победи Витовт на Ворскле, стал бы слушать поучения старцев Троицких?» — внезапно спросил себя Василий и — не нашел ответа. И ведь Темир-Кутлук с Едигеем не были православными, почто же Господь помог им, а не Витовту? Или в великой мудрости своей провидел соблазн латынской ереси, и потому руками поганых сокрушил прегордую рать врагов православной веры?

Почему-то и всегда спор тем жесточе и нетерпимее, когда спор и разрыв идет меж близкими, ибо и мы и латины христиане суть! И не тако же ли было в Византии во времена иконоборчества? Не в том ли, не потому ли и Исус призывал возлюбить прежде всего ближнего своего (ближнего, ставшего врагом!), что злоба поссоривших друг с другом ближних безмерна? И даже безмернее во сто крат ссоры с «дальними», с врагами земли и веры! Но тогда что он должен сказать супруге своей, Софье, и как вести себя с тестем — Витовтом?

И все-таки как хорошо, что и ему, набольшему в земле своей, есть перед кем покаяться во грехах, есть от кого выслушать слово совета и укоризны! Слушает ли кого-нибудь Витовт? Или попросту со всеми хитрит, и с латынскими прелатами тоже? Кто он по вере своей, или не верит вообще в то, что и над ним есть высшая сила, способная ниспровергнуть во прах все его замыслы вместе с бренною и скоропреходящею жизнью?

Из лавры Василий уезжал успокоенный, утешенный и глубоко задумавшийся. На бояр он мог гневаться, особо на тех из них, что деют не по его уму. Но гневать на церковь, гневать на Господа было нелепо: земля есть и в землю отыдеши!

В таком настроении и ехал Василий в этот раз, возвращаясь в Москву от Троицы. И почти не удивился, когда по весне в Суздале были обнаружены, «обретены» страсти Исуса Христа, некогда привезенные покойным епископом Дионисием из Цареграда и сохраненные в каменной стене церковной. Киприан деятельно хлопотал о торжественном перенесении святынь на Москву, о чине встречи. Прошли процессии священнического чина с крестами и пением, и все горожане сбежались на торжественную встречу.

Еще не были произнесены даже слова Москва — Третий Рим, но уже наполнялась столица земли все новыми и новыми святынями православия, мощами чтимых святых, чудотворящими образами и иконами греческих и иных писем. Греческий мастер Феофан уже кончил «подписывать» собор Михаила Архангела в Москве, создав достойное ожерелье московским святыням и гробам великокняжеским. И это тихое, подобное струенью лесной влаги в земле, движение было уже не остановить.

В Москве князя ждали нижегородские дела, ждали и двинские новгородские беглецы, готовые повторить набег на Двину, для чего им не хватало токмо одного — князева повеления. Уступать Новгороду столь легко Василий не собирался отнюдь.

Глава 8

Кто бы и подумать мог, что мухортая, не видная, да и ростиком не вышедшая женка — супруга самого великого Анфала, о коем ведали тысячи и к которому, только позови, являлись сотни оружных молодцов.

Снизу вверх заглядывая в лицо супругу, суетилась, но суетилась толково. Устроивши сына, грела воду, готовила ветошь и, бегая под ливнем стрел, перевязывала раненых, попутно собирая вражеские стрелы, — словом, заменила одна едва ли не десяток женок.

Только уж в ночную пору, да и то вполгласа пожалилась супругу:

«Потеряли все. Новгородчи — шильники весь терем разволочили, поцитай! Сын весь во вшах, не мылись невесть сколь».

— Пожди, мать, еще малость пожди. Вот отобьемси! — И после долгого молчания добавил:

— Ну, а коли… Сына постарайся сберечь.

***

Насколь важно казалось новгородцам схватить Анфала Никитина, яснело уже из того, что для поимки Анфала была оставлена четвертая часть всех новгородских сил, посыланных на Двину в 1398 году Господином Великим Новгородом — семьсот человек во главе с опытным воеводою Яством Прокофьичем.

Яков вел своих молодцов зимними еще не протаявшими дорогами прямо к Устюгу, дабы перехватить Анфала, куда бы он ни устремился: к Колмогорам или к Вятке, и, уже перед самим городом, неожиданно для себя, обогнал Анфала с его наспех собранною на пути дружиною.

Город на круче Сухоны еще не был «Великим», коим стал в исходе XVI столетия с открытием западной зарубежной торговли через Устюг Великий — Архангельск. А ожерелье дивных храмов по кручам сухонского берега, чей силуэт устюжские ювелиры изображали на своих серебряных ларцах, явилось еще позже, в XVII — XVIII столетиях. Но и в конце XIV столетия среди северных палестин и дикого безлюдья нетронутой человеком природы тут было на что посмотреть: основательные рубленые стены устюжского острога и шатровые верхи бревенчатых храмов с луковичными главками, крытыми осиновой чешуей (чешуей осинового лемеха), основательно и гордо возносились над кручею высокого берега Сухоны, утверждая власть рукотворной человечьей красоты. Хороши были и палаты, рубленные из крупного леса, из двухсотлетних неохватных сосновых стволов с роскошными подрубами и выпусками, с тем изобилием дерева, которое и поныне больше всего пленяет в сохранившихся кое-где рубленых шатровых храмах, дивным великолепием своим украшающих и как бы огранивающих дикий лесной окоем неоглядных северных боров. И жить людинам было просторно тут, среди тишины и величия, среди зеленых пойменных лугов, позволявших держать целые стада скотины, среди изобилия дичи, боровой птицы и красной рыбы. Да и серебряное дело устюжское не с тех ли позабытых времен, не с того ли еще «закамского серебра» пошло? Чего бы, кажется, не хватало здешней земле? А не хватало одного — покоя! Устюг считался волостью ростовских князей. Но ростовские князья давно уже стали подручниками великого князя Московского. Давно? Да ведь и не так давно-то! Со времен Ивана Калиты, утеснившего Ростов, не полста ли лет всего-то прошло? Ну, а новгородцы, все походы коих за Камень, в Югру, неизбежно шли через Устюг или мимо Устюга? И кто тут кого грабил на протяжении столетий — поди разбери! Грабили устюжан, грабили и сами устюжане, захватывая порою тяжело груженные лодьи новгородских охочих людей с серебром, костью древнего подземельного зверя, давно исчезнувшего, от коего остались лишь бивни, вымываемые в обрывы северных рек, да глухие предания, словно и жил сей зверь под землею, мощными этими бивнями прорывая себе подземельные ходы-пещеры. Брали и лодьи с мягкою рухлядью — шкурами соболей, бобров, волков, медведей и рысей, со связками белки и куньих шкурок. Добро, превращаемое уже в Новгороде Великом в веские диргемы и корабленики, в лунские сукна, скарлат и аравитские благовония, в свейское железо и восточный харалуг, в резные и расписные хоромы бояр новгородских да в каменные храмы великого города, вознесенные над Волховом, над болотистой и лесною равниной окрест его, неродимой и дикой, где без северных богатств и не возникло бы города в истоке Волхова, а кабы и возник, то скорее на соляных источниках Старой Руссы или на холмистых берегах прихотливо извилистой Мсты. Да, впрочем, так и было в те незапамятные времена, о которых не токмо летописей, а и преданий-то не осталось ныне!

Север и заморская торговля кормили Господин Великий Новгород, и потому на защиту своих северных палестин бросали новгородцы свои лучшие рати.

В Устюге, когда к нему подошла новгородская рать в бронях, под шубами, хорошо оборуженная, сытая и гордая двинскими победами, о сопротивлении не стали и думать, новгородцам тотчас отворили ворота города.

Яков Прокофьич, пригибая голову, въехал в низкое нутро ворот.

Молодцы, кто пеш, кто комонен, валили валом следом за своим воеводою.

Ростовский владыка Григорий, архиепископ Ростова Великого, стоял на папертях храма с крестом в руке. Яков, брусвянея, слез с коня, укрощенным медведем подошел под благословение владыки. Ростовский князь (второй половины Ростова, поделенного своими князьями надвое), Юрий Андреевич, тоже был тут. После речей с оружием в руках и после — со вложенным в ножны оружием, после того, как значительная часть новгородских молодцов разместилась в домах горожан и в палатах архиепископа и князя, получила снедный припас и начала варить себе мясные щи и кашу, а воеводы новгородской рати отпировали с князем Юрием Андреевичем, дошел черед и до главных речей. Яков Прокофьич, за которым стояло семь сотен оборуженных молодцов, потребовал ответа. Он тяжело встал и, угрюмо вперяя взор по очереди в лица то князя Юрия, то владыки Григория, в присутствии избранных горожан, гостей и господы вопросил грозно:

— Стоите ли за беглеца новогородского за Анфала?!

Владыка, князь и устюжская старшина разом отреклись от мятежника: «Мы не стоим за Анфала, ни послобляем по нем, в князя великого крестное целование говорим», — так во всяком случае передает летопись этот разговор, где сошлись лоб в лоб две правды: Устюг не подчинялся Новгороду Великому, но Ростову Великому и Москве, а потому обвинить устюжан в отпадении от северной вечевой республики новгородский воевода никак не мог, а попросту захватить и разграбить город в чаянии скорого мира с великим князем не решался тоже. Так и разошлись. Впрочем, Яков выяснил попутно, что Анфал со своими стоит где-то за Медвежьей Горой, и потому, дав молодцам только что выспаться и пожрать, поднял рать и повел ее на поимку Анфала, будучи уверен, что устрашенные устюжане не подымут рать, дабы ударить ему в спину.

Сведения, полученные Анфалом, в самом деле были невеселые. Орлец разграблен, о новом восстании двинян нечего было и думать.

Снег лепился комьями. Серое небо низко волоклось над лесом, задевая верхушки дерев. Холодина, сырь. Набухшие водою сапоги, поршни и валенцы порою было трудно отдирать от земли. Дружина вымоталась вся и чаяла хоть какого пристанища. И тут этот мужичонка в рваном треухе, в латанных рукавицах на ледащей лошаденке, что сейчас задышливо поводила боками в клочкастой мокрой шерсти, едва одолевши тяжкий путь.

— В Устюге, баешь? — супясь вопрошал Анфал нежданного гонца. (В Устюге намерили отдохнуть перед дальнею дорогою.). — Кто-та?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34