– Как?
– У меня для этого есть рыболовные, специальные разумеется, желатинные небыстрорастворимые крючки. Я глотаю крючок за крючком и вытаскиваю из нутра своего все экспроприированное у этих чудовищ. Господи, чего я только не заглатывал в дни былого моего расцвета: кольца и браслеты, колье и диадемы, серьги и брошки. Бывало, остаешься на ночь у какой-нибудь принцессы, наглотаешься так, что только и думаешь, чтобы тебя преждевременно не стошнило.
Рассказы подобного рода не укладывались в моей башке. Хотя я знаю и иные случаи. Шубкины, например, закопали сто двадцать килограммов ценных украшений, а потом не могли их найти. Перерыли весь двор. Оказалось, что молодой Шубкин нашел план, где было указано расположение клада, и, когда папа с мамой отправились в длительный вояж, перезахоронил драгоценности. Тогда Шубкину было тринадцать лет, и тогда он стал миллионером.
Я бывал у Шубкина на службе, когда стало трудновато с продуктами: не было ни хлеба, ни мыла, ни соли, ни спичек, ни сыра, ни колбасы. Одним словом, было так, как в самые светлые дни военного коммунизма. Я заходил к Шубкину, а он мне говорил:
– Отвернись, я буду прятать полученные пайки.
– Куда ты их будешь прятать?
– В сумки, болван.
– Для чего в сумки?
– Чтобы домой отнести.
– А для чего ты хочешь, чтобы я отвернулся?
– Чтобы ничего не видел. Ты вроде как народ, а народ не должен знать, что мы жрем в период больших затруднений.
– Но я же все равно знаю, что ты жрешь спецпайки.
– Одно дело знать, а другое дело видеть. На содержание самого скромного родоначальника паразитаризма в голодные годы уходило сто тысяч рублей, а уже на его последователя и верного соратника – восемь миллионов.
– Что же они, сжирали на такую сумму?
– Нет. Но им важно было, чтобы на них тратилась именно такая сумма. Это давало им возможность доказательно говорить о равенстве и справедливости в созданных ими лепрозориях.
Я люблю толочь воду в ступе. Люблю часами лаяться и думать о том, как и сколько какой министр, его заместитель и его подопечные награбили, припрятали, раздарили, зажали, сохранили, растранжирили. Люблю тешить себя мыслью, что я-то ничего не транжирил, ничего не имел, ничего никогда не воровал. Это еще одна из примет времени, одна из примет сегодняшнего дня нашей милой Пегии, страны самой богатой и самой нищей, самой сильной и самой слабой, страны ликующей и умирающей. Здесь каждый, достигший десяти лет, часами, сутками, неделями, месяцами, годами обсуждает и спорит о том, кто кого убил, кто сколько награбил и в какой банк сплавил награбленное.
Я безумно люблю читать о преступлениях и садизме высоких лиц, люблю, чтобы они проявляли коварство, чтобы убивали, а потом пили на гробах чай или чтобы вешали, выкалывали глаза, пытали, растирали в порошок, а потом снова грабили, пытали, ждали доносов, организовывали массовые крематории, устраивали голод и разруху, проваливали выполнение государственных планов, изменяли своим женам, любовницам и любовникам, напивались до полусмерти, до белой горячки, кололись наркотиками, пили кровь чужую – словом, совершали преступления, которые затем непременно раскрывались, – и об этом тысячи книг, сенсаций, кино, передач – ах, какая же это замечательная жизнь – видеть все это, наслаждаться виденным и думать о том, что и ты как-то причастен к этому вандализму, к этой дикой вакханалии!
Когда к нам приезжали гости из Заокеании, Шакалии и даже из крохотной Муарии, они поражались тому, что в нашей стране никто не работает, потому что все заняты выяснением политических причин массовых грабежей, расстрелов, реформ, казнокрадств и главное – массового, государственного, общественного, демократизированного и гуманизированного воровства. Они поражались тому, что воровать умели все – от младенцев до при смерти пребывающих стариков и старух. Некоторые заокеанцы восхищались тем, что как они ни старались, а увидеть то, как у каждого из них "взяли" бумажник, сняли колье, наручные часы, кофту, халат и даже тапочки, – не удалось. Никакого мошенства! Чистота воровства гарантировалась повсеместно. Когда заокеанцы, шакальцы и муарцы посочувствовали нашей великой голодной Пегии и прислали сто миллионов посылок, то их тут же разворовали. Больше всех воровали в Красном и Белом Крестах, в муниципалитетах, в клиниках и в реанимациях демократических свобод.
– Какой смысл присылать вам посылки, если их все равно раскрадут? – спрашивали заокеанцы.
– А какая разница? – отвечали мэры различных городов. – Наше воровство не есть явление безнравственного порядка. Наше воровство – явление правового порядка. Это есть форма свободного самополучения необходимой необходимости, как учили великий Ильич и его предшественники. У нас в крови экспроприация. Мы уже не в силах остановиться. Нам бы на недельку смотаться в Заокеанию, мы бы ее мигом обчистили… Научили бы, как надо готовиться к будущей жизни, которая светла и прекрасна.
– Вы считаете, что и у нас будет такое будущее?
– Непременно. К этому придут все. Диалектика жизни такова. Все в этом мире меняется местами…
41
У меня, конечно же, нет точных данных о том, что именно Литургиев донес на меня. Но когда я попал на первую беседу в Комитет социальной защиты, у меня спросили:
– Вы отдавали себе отчет в том, что, называя великую и малоделимую Пегию хорошо темперированной воровской державой, вы клевещете на весь паразитарный строй?
– Не отдавал, поскольку пользовался первоисточниками основоположников. Между официальным лозунгом "Грабь награбленное" и педагогическим исследованием выдающегося педагога нет пропасти, напротив – сплошная дорога с хорошо обустроенными мостами. Мы закладываем фундамент с детства, когда учим молодежь способам экспроприации, что в неразвитых социальных системах называлось воровством, грабежом и хапужничеством. Мы поощряем детей отнимать чужие игрушки, а взрослых "уводить" не принадлежащие им вещи.
– Вы пытаетесь создать новую этику?!
– Она уже создана. Если ее основные заповеди: "Убий врага! Воруй, где только это возможно и когда возможно! Возлюби сначала чужую жену, а потом свою! Гордись собой и всем награбленным!" и т.д. вошли в плоть и кровь наших народов, то, значит, новую этику не надо внедрять, она живет полнокровной жизнью. Надо лишь вести широкую разъяснительную работу, чтобы каждая заповедь входила в душу каждого и больше уже оттуда не выходила.
– Значит, вы догматик, раз ратуете за такую категоричность?
– Это не я ратую, это государство ратует. А я лишь пытался вникнуть в существо вопроса. Сейчас повсюду заботятся о чистоте философских подходов к практике.
– Это все верно, но у нас создается впечатление, что вы хотите все же как-то запятнать наши основы. Сегодняшние условия требуют особой нравственной чистоты. Помните это…
42
Литургиев был возбужден как никогда. Он возмущался:
– Команда Хобота разослала по всей стране своих опричников – ищут незапятнанных.
– Для чего?
– Хотят сформировать депутатскую группу, а затем подмять через нее Верховный Совет.
– Нашли?
– Они объездили все республики, все тюрьмы и спецпоселения, все психушки – кое-что наскребли. Провсс попал в эту команду, к нему уже не подступишься. Он спелся с другим юродивым, с Мармеладовым, изобретателем препарата массового уничтожения всего живого на земле…
– Он действительно изобрел, будучи юродивым?
– Юродство это же не отсутствие ума или гениальности. Это же дичайшая концентрация дара Божьего, как говорит Шидчаншин, на решении гениальных проблем…
– Есть гениальные проблемы?
– А как можно назвать попытку очистить всю землю от греховных людей и заново создать жизнь на научных, у них это одно и то же, что и божественных, началах?
– И Мармеладов согласился баллотироваться в депутаты?
– Он натерпелся. Его вытащили из психушки, предложив выбор: либо его будут дубасить досками, либо в депутаты.
– И он предпочел депутатскую должность?
– Он хочет быть совестью народа.
– Прекрасно. Любопытная затея. Сроду такого никогда не было, чтобы власть ставила у власти яростных своих противников.
– А как этой власти, которая сама не у власти, захватить власть?
– Не пойму.
– Чего уж тут понимать! Этим Хоботам понадобились тараны, средства, с помощью которых они постараются если не скинуть с пьедестала всю праховскую компанию, то по крайней мере прижать ее.
– Удастся?
– А куда они денутся? Мармеладовы прут как танки. Им-то терять нечего. Реванш.
43
Я все еще на что-то надеялся. Поэтому, когда позвонил Шидчаншин, я про себя сказал: "Оно".
– Ты мне срочно нужен, – сказал Провсс очень тихо.
– Когда?
– Хоть сейчас.
Провсс был так плох, что едва шевелился.
– Прости меня, – сказал он, хотя я не знал, за что его прощать или не прощать. – Но я уже не хожу – ползаю. Поэтому твоя помощь мне, как воздух. У меня стопа листовок осталась нерасклеенной. Не мог бы ты их расклеить? Я тебе назову улицы и объекты, а ты мотнись сейчас же. Промедление смерти подобно. Если нам удастся прийти к власти, мы многое сможем сделать.
– Но вас просто хотят использовать, – сделал попытку я высказаться.
– Сейчас столько разговоров вокруг наших выборов! – нервно взвинтился Провсс. – Не надо никого слушать. Я и держусь только благодаря надежде на социальные изменения.
И тут я решил обратиться к нему с просьбой.
– Опять ты за свое. Нельзя же так. В кои-то годы нам повезло. Сложилась ситуация так, что мы сможем помочь не только тебе, но и миллионам других…
– Тогда, когда вы придете к власти, может быть, мне уже будет поздно помогать.
– Ну почему тебе? Ну а миллионам других?
Мы стояли друг против друга. Я – молящий о помощи, эгоист, подонок, не думающий о других, шкурник, которому своя кожа дороже всех прочих шкур, и он – праведник, больной смертельно, но жаждущий социальной справедливости, борец за правое дело, милосердник, сострадалец, богоносец.
– Да, ты прав, – сказал я. Взял стопку его дацзыбао и вышел прочь. Ох, как же мне хотелось швырнуть на улицу всю эту охапку глупостей, в которых значилось под портретом Провсса, что он самый выдающийся, самый честный, самый принципиальный, самый бескорыстный, самый святой человек, каких почти не было на свете. И еще что у него есть своя программа, которая решит многие проблемы несчастных избирателей, и что когда внедрят повсеместно его программу, повсюду будет всего в изобилии: и молока, и водки, и хлеба, и табака, и мяса, и рыбы, и зеленого горошка, и печеночного паштета, и селедки в банках, и селедки без банок, и будет еще большая литература, большой театр и большой зоопарк, и жаль, что про большие дирижабли в этих листовочках ничего не было сказано. Бедный и счастливый Провсс! Бедный Йорик!
44
В Главном ведомстве по растлению живых существ четыре отдела: Отдел по растлению детства, Отдел по растлению мужчин и женщин, Отдел по растлению стариков и старух и Отдел по растлению народов. Знакомый Тимофеича служил в детском отделе. Это был на редкость тупой и доброжелательный человек. Около двух метров росту, с окладистой интеллигентной бородой, с розовыми пухлыми губами, с глазами фарисея из старых картин – ему в кино бы сниматься или позировать иконописцам, а он растлевал детство. Я не удержался, спросил:
– Что заставило?
– Нет, нет, никакой не общий психоз. Убеждения. Твердые убеждения. Мы переживаем эпоху синтеза. Точнее, только вступили в фазу синтеза. Культ детства был на стадии ранних культур, христианство и всякое такое. Тезис философского примитивизма "ребенок спасет мир" давно исчерпал себя, на его смену пришло отрицание детства, полное уничтожение культа эмбрионального морализма. Эра синтеза требует… Но это все философия. Я – практик. И главное сегодня создать максимум экспериментальных площадок…
– По растлению?
– Разумеется. Пока мы только этим занимаемся. Вы тоже?
– Да, я тоже. Но меня, как вы знаете, уволили.
– Говорят, вы отступили несколько от программы? Вы не совсем до конца разделяете нашу концепцию полного растления?
– Кто вам сказал, что не разделяю? – солгал я. – Я разделяю относительно полно все позиции вашей концепции…
– Нашей концепции, – поправил меня Ривкин, так звали бородача. Он улыбнулся, давая мне понять, что понимает мое скрытое отступничество. – Вам многое пока что неясно. Многое может даже показаться неожиданным, на то и наше своеобразное время, оно наполнено сюрпризами.
– Какими еще сюрпризами? – насторожился я. – Мне кажется, что все в нашем мире сейчас предельно прояснено.
– Ну вот у вас такая точка зрения, а у многих совсем иная. Многие считают, что кое-что надо сильно прояснить. Мы разрабатываем, если хотите, философию любви, да-да, любви к растлению, любви к определению смысла жизни. Помните, Апостол Павел говорил, что Царствие Божие, то есть жизнь в совершенном мире, достигается подвигом, а все плотские привязанности и удовольствия для него – сор и навоз. Вы, надеюсь, – оптимист?
– Почему вы так решили?
– Да потому что знаю, что, будучи приговоренным к эксдермации, вы не потеряли бодрости духа, в поте лица работаете на прекрасное будущее.
– В каком смысле?
– В самом будничном. Меня, например, поразило, что вы, будучи в таком, можно сказать, подвешенном состоянии, целую ночь расклеивали листовки в честь предвыборной кампании уважаемого Шидчаншина.
– Откуда вам это известно?
– Он сам нам сказал об этом.
– Вы с ним как-то связаны?
– Конечно, он наш главный методолог. В основе нашей теории растления лежит его концепция распада микрочастиц.
– Этим же Мармеладов занимался.
– Совершенно верно. Теперь они, слава Богу, в одной упряжке. Хорошо, что вы решились к нам примкнуть. Надеюсь, нам удастся кое-что сделать совместными усилиями. Я пойду доложу о вас Смолину.
Ривкин вышел, а я, закусив губу, стал раздумывать над тем, как же в этом мире все повязано и какой же ценой я смогу спасти свою шкуру.
45
Капканы, кругом одни капканы, думал я. И так с каждым. Охотятся на меня, на Шидчаншина, на Хобота, на Сонечку, на Литургиева, на Прахова, на всех. Нет в этом мире человека, которого не ждал бы свой капкан.
Что ждет меня в этом ведомстве? Очередная засада? Я должен играть, изворачиваться, ждать подсечек, уловок, шпилек, подвохов? Или искренне довериться судьбе? Когда-то я сказал об этом Провссу. Он заметил:
– С таким отношением к людям жить нельзя, – и он глядел на меня такими чистыми и прозрачными глазами, что я вынужден был признаться:
– Прости меня. Я так скверен и так подозрителен…
– Ты просто устал, – мягко добавил он. – Надо верить и надо надеяться – именно в этом смысл человеческого бытия…
Может быть, он прав?
46
В комнату вошел Ривкин и с ним юный брюнет в серой тройке. Брюнет был небольшого роста, очевидно, поэтому обут был в туфли на высоченном каблуке. Вошедший без всякого предварения подал мне руку, сказал:
– Смолин.
– Главный специалист нашего скромного ведомства, – все же представил Ривкин. Они дополняли друг друга. Они были настолько одно целое, что даже не видно было швов. И только вдвоем они создавали один образ, удивительно схожий со Скабеном, а теперь Скобиным, с которым мне еще предстояло встретиться.
– Я знаком с вашим делом, – перебил Ривкина Смолин. Главный специалист держал себя независимо, голова у него не двигалась, должно быть, он считал, что такая манера держаться придает его неказистому виду солидность. – У меня создается впечатление, что вы сделали несколько просчетов. Вы изначально не правы, когда ратуете за утверждение корневой системы. Личность, как и целые человеческие общности, надо вырывать из примитивных начал патриархального сознания. Только выходя на общечеловеческие просторы, мы можем создать объективные предпосылки для полного, эффективного и многостороннего растления. Подчеркиваю, многостороннего.
– Я тоже так же считаю, – снова солгал я. – Я лишь допустил употребление термина "всестороннее" вместо "многостороннее".
– Вот-вот. А это подмена отнюдь не чисто семантического толка. В вашей подмене просматривается не ухищрение логического действа, а глубинное отрицание самой сути новой концепции растления. Согласитесь, термин "всестороннее" отдает вполне понятным направлением в философии и воспитательной идеологии. Под этим термином четко подразумевается гармоническое развитие. Подчеркиваю, не гармоническое растление, а развитие. Вторая ваша промашка состоит в вашей ориентации на непременное включение детей в разного вида деятельность, игры и прочее. При таком подходе рвутся тончайшие нити растления человеческого бытия на его ранних стадиях. Согласитесь, если не обеспечить растление на первой стадии развития человека, то оно будет заторможенным и на последующих ступенях. Я вас как-нибудь приглашу в родственные наши отделы, посмотрите, сколько мучений нам доставляет уничтожение деятельностных начал у взрослых женщин и мужчин. Я, конечно же, хотел знать мотивы ваших действий…
– Собственно, никаких особых мотивов. Вы же знаете, что концепция растления принимается далеко не всеми. Понимаете, это практически не выгодно этак в лоб говорить, что надо растлевать детей ленью, обжорством, негой, сном, наркотическими средствами. В сознании народа живут старые традиции…
– Правильно мыслите. Ребенок – взрослый человек – мудрые, оставшиеся в живых старики – народ – вот схема нашего всеобъемлющего нашествия на старорежимный примитивный мир.
– Да, но такая открытая экспансия может дать отрицательный результат.
– И прекрасно, – ответил Смолин, прохаживаясь, как очень важный чиновник, хотя он таким не был. – Нам нужен реализм целей, нужны конкретные средства для достижения реальных целей, и незачем скрывать от народа, чего мы хотим для него добиться. Поймите, наши идеологические скрытые противники цепляются за обветшавшие идеи духовного обновления через непосильный труд, через возрождение старых обывательских представлений о собственности. Они пытаются вновь срастить, сшить, спаять оборванную пуповину. Не позволим! Мы избавим человечество от страданий! От бремени забот! От горя и бед, которые порождаются конкуренцией, погоней за жизненными благами, борьбой за существование. Поймите, дорогой, сейчас как раз создаются реальные предпосылки для новой и счастливой жизни. Статистика нам дает реальные цифры того, как будет устроен наш новый растленный мир, наш восхитительный Паразитарий. Взгляните на эту таблицу. 0,006 населения человечества занимается промышленным трудом и почти столько же – сельскохозяйственным. Зато в сфере обслуживания – все 80%, из них в гурманной отрасли – 20%, в отрасли барского сибаритства – 30% и столько же в отраслях высокоэффективно-разлагающих наслаждений. Наш девиз: через растление и полное бездействие – к высшему счастью – это наша реальность, это то, во что мы верим и что составляет суть нашей творческой концепции.
– С этим я согласен. Но зачем же призывать к смерти, когда мы могли бы в качестве цели выдвинуть счастье людей! Да, именно через растление счастье человека.
– А, вот что вас смущает! Вы хотите изначально утверждать ложь. А вот этого как раз делать нельзя. Мы насытились по горло ложными идеалами. Затем нельзя подменять отдаленный идеал тактическими целями. Мы за открытую правду, а не ложь. Надо четко и ясно всем сказать, что такое Паразитарий, как в него попасть, кто окажется за его пределами, как его сохранить…
– Навечно? – подсказал я.
– И здесь вам недостает понимания, – улыбнулся Смолин. – Паразитарий выражает идею временного синтеза, который приведет к развитию нового основополагающего ТЕЗИСА, к всеобщей смерти, на основе которой только и может быть порождена новая жизнь.
– Ходят слухи, что эта новая жизнь уже сейчас выдается или будет выдаваться для мерлеев.
– Еще одно заблуждение. Теперь я понимаю, почему Мигунов так упорно намерен от вас избавиться.
– Вы могли бы как-то повлиять на Мигунова? – спросил я напрямую.
– Только не в этом вопросе. Мигунов заключил с нами трудовое соглашение на разработку программы по растлению детства и частично всех народов, исключая мерлеев. Вот если бы вы согласились участвовать в разработке какого-нибудь блока этой программы, тогда другое дело…
– Но я не специалист по растлению. Там ведь все же своя специфика.
– Специфику вы могли бы освоить.
– А потом, я не понимаю чисто юридической стороны вашей фирмы.
– Тут все очень просто. Мы – кооперативщики. Наша организация – совершенно уверенное социально-экономическое образование. Есть своя печать, счет в банке, лимиты, фонды и прочее. Заключаем договора как с предприятиями, так и с частным сектором. Все очень просто, как видите.
– Ну а с этими ВРД, ВЗИ, РДС в каких вы отношениях?
– В чисто деловых. Мы многих позиций наших компаньонов не разделяем. Например, у нас принципиально свой взгляд на демократию и на заморозку всяких там инициатив. Мы за более мобильные системы. РДС, реанимируя демократические свободы, фактически насаждает бюрократизм, создает новые бюрократические кормушки для ортодоксов и проходимцев. С этим мы будем бороться. Однако я вас не собираюсь агитировать. Вы подумайте. Нас интересует сейчас идея растления средствами утонченных форм бытия, как-то: хореография, искусство, дизайн. Вы, кажется, всем этим занимались?
– Да, – ответил я. – Я подумаю.
Смолин улыбнулся. Встал, давая понять, что беседа окончена. Я медлил с уходом. Он спросил:
– Вас еще что-то интересует?
– Да, меня давно уже мучает один вопрос. В каком отношении все эти свободно-кооперативные организации, в том числе и ваша, находятся с государством?
– На этот вопрос мы, как правило, не даем ответов, но… я даже не знаю, что вам сказать, впрочем, – тут он обратился к Ривкину, – Максим, объясни ему, а я ухожу…
Ривкин пристально смотрел вслед уходящему Смолину, а затем спросил у меня:
– Что вас, собственно, интересует?
– Непонятно мне то, как сосуществуют принципиально разные программы, государственная и кооперативная.
– Почему разные? – несколько раздраженно спросил Ривкин.
– Ну как, государство ратует за созидание, а вы за растление, оно призывает к равенству, а вы откровенно за расслоение общества, они выступают против спецльгот, а вы за новые льготы…
– Сразу чувствуется, что вы диалектики не знаете. Великая мерлейская диалектика учит и всегда учила – противоположности сходятся. Мы работаем на государство, а оно на нас – вот и все.
– Но цели же противоположные?
– Ничего подобного. Цели одни и те же. Словесное оформление разное – это другой вопрос. Когда государственный чиновник говорит о том, что надо созидать, он требует растления и уничтожения, когда он говорит о необходимости уравнять всех, он настаивает на жестком разграничении прав, когда он ратует за демократию, это означает, что он требует жесткую авторитарность.
– И это всегда так?
– Что всегда?
– Всегда надо понимать наоборот?
– Я вас не могу понять. Вы что, совсем не знаете диалектики?
– Знаю.
– Основное правило диалектики состоит в том, что любое утверждение надо понимать в зависимости от конкретных условий. В одних случаях любое "да" может означать "нет" или наоборот.
– А в каких случаях?
– Нет, я, дорогой, решительно отказываюсь с вами беседовать…
Ривкин пожал плечами и встал.
– Но простите меня, – искренне прошептал я. – Конечно же, я все понимаю и теоретически подготовлен недурно, но я не могу принять этот механизм сцеплений относительных явлений, которые даже в мозгу моем не оседают как постоянные субстанции, они в движении, и я не могу уследить за их переливами…
– Вот-вот, сейчас вы уже дело говорите, – улыбнулся Ривкин. – Не будем философствовать. Скажите, вы за растление? Только честно.
Я не мог солгать. Я молчал.
– Ага, молчите? Значит, сомневаетесь! Значит, правильно решается вопрос о вашей эксдермации. Видите, как складываются обстоятельства, вам даже собственная кожа недорога, а как я могу доверить вам целый блок нашей программы! Нет, извините я так и доложу руководству: неустойчив. Колеблется, хотя и не имеет порочащих данных.
Я уходил из ведомства, и мне было больно как никогда. Я чувствовал: все пропало. Никто меня не восстановит на работе. И никогда я не смогу понять эту сложную диалектику перехода "да" в "нет" и наоборот. А раз так, то не миновать мне, наверное, участи тети Гришиного Петьки.
47
– Зачем ты это сделал? – сказал я Ксавию, когда мы вышли из нашей Конторы.
– Какая разница, одной подписью больше или меньше? А потом, у меня не было выхода.
– Но ты предал меня. Твоя подпись стоит первой. Многие говорят, раз друг подписал, почему же мы должны оказать сопротивление.
– Не накручивай. Пойдем лучше перекусим. У меня есть кое-что в сумке.
Я плелся за Ксавием. Он шел впереди меня – сильный, крепкий, осторожно ступающий по мокрому тротуару. Изредка он оглядывался на меня, и я улавливал в нем едва скрываемое ликование: "Тебя уволили, а не меня".
За ужином он мне сказал со слезами на глазах:
– Пойми, не было выхода.
– Почему?
– Я пасынок в этой стране. Пасынок. Ты – сын, а я пасынок.
– Почему? – спросил я, хотя отлично знал, почему он так говорит.
– Я – мерлей, – сказал он. В голосе его, отделив горечь, я уловил и гордость. Он даже слегка расправил плечи. Я молчал. А он продолжал:
– Я приговорен. Что бы я ни сделал, как бы я ни поступил, я все равно буду виноватым, потому что я пасынок.
– Ты – пасынок, а все-таки уволили меня.
– Убежден, что это к лучшему.
– Ну и прекрасно.
Он вопросительно поглядел на меня. Глаза навыкат, вот-вот вывалятся на стол. Жирные щеки у Ксавия всегда скверно пробриты, потому что прыщи. Да и лень ему бриться. Это я знаю. Он однажды сказал: "Для меня бритье все равно что для женщины эти самые… Ненавижу помазки, порезы, пены". И рассказал еще о том, как однажды он в бане по-черному мылся где-то в низовьях или в верховьях Печоры (всегда путал устье с губой, а может, это одно и то же). А губы у Ксавия точно тронутые обидой: напрасно ты мне не доверяешься, я весь твой, а ведь врет, рад тому, что меня выставили, и рад тому, что его приласкали за то, что он принципиально поступил, подписал мой приговор. Теперь ему нужно оправдаться. Доказать, что он самый порядочный. Он знает, что я не антимерлист. Знает, как я, рискуя своим положением, однажды взял его промашки на себя. Сказал мне: "Только ты мог так поступить. Побил ты меня своим благородством". А я тогда не думал о благородстве. Просто так вышло. А теперь он сидит напротив и сияет. Пасынок. Впрочем, так оно и есть. Сроду не смогу понять, как это люди изначально поделились на мерлеев и немерлеев. И я ему сказал:
– Когда моя мама узнала, что ты мерлей, она сказала, что это большое несчастье – быть мерлеем.
– Так мог сказать только очень хороший человек.
– Ты очень тонко чувствуешь людей. Мне надо наведаться в один дом. Хочешь со мной?
– С удовольствием.
Ксавий любил все узнавать обо мне. Любил заглядывать в мою душу. В мои книги, в мои бумаги и даже в мои письма. Сколько раз я его предупреждал, вырывал из его рук свои тетради и даже дневники. Он смеялся:
– А что тут такого?
Мы взяли такси. Ехали с полчаса. Ксавий нервничал. Куда это мы, уже город кончился. А во мне зрела злость. Наконец мы остановились у дежурного магазина. Продавщица сказала:
– Ничего нет. Уже два месяца как ничего нет. Ни крупы, ни масла, ни сахара.
– А по талонам? У меня есть талоны.
– Гражданин, я вам сказала: ничего нет. Вы что, с луны свалились?
– Чем вы тогда торгуете?
– У нас в ассортименте только турецкий чай и рогожные мочалки.
– Послушайте, я еду к больным женщинам. Вот вам сотенная, заверните мне что-нибудь.
Она пристально посмотрела на меня, бросила взгляд в сторону Ксавия, однако стольник взяла. Через секунду она вышла с пакетом:
– Немного сыра, два пакета молока и пачка печенья.
Я поблагодарил продавщицу. Ксавий смотрел на меня, как на умалишенного.
– Ну хорошо, мы подохнем, ну а народ-то как жить будет?- говорил я Ксавию, запихивая в сумку пакет с продуктами.
– Все образуется. Всегда так было в этой распроклятой стране.
– Так уж распроклятой. Я другой такой страны не знаю… – пропел я, залезая в машину. – Я, Ксавий, люблю эту страну. У меня другой страны нету.
– Из таких речей рождаются антимерлисты…
48
Потом мы вошли в подъезд четырехэтажного дома, спустились в подвал, дверь была обита оборванным грязным дерматином. Торчали из-под него грязные комки ваты. Я постучал. Старая полуслепая старуха открыла дверь.
В крохотной комнатке нечем было дышать. Запах гнили, стираных пеленок, отваренной лапши и тухлой рыбы был настолько удушающим, что Ксавий закашлялся. Он хотел было уйти, но я придержал его за локоть.
– Как малыш? – спросил я у старухи.
– Живой.
Мы подошли к кроватке. Голое тельце распласталось на замасленной черной фуфайке. Фуфайка отдавала холодом. Животик и руки ребенка были покрыты струпьями. Глазенки были большими и грустными.
– Топазик, – тихо и ласково сказал я, и он чуть-чуть улыбнулся.
– Его так зовут? – спросил Ксавий.
– Это я его так прозвал – видишь, у него зрачки – чистый топаз, причем не какой-нибудь, а дымчатый.
Я взял малыша на руки, и кончики его губ поехали вниз. Ксавий скривился.
– Отдай ребенка. – Я отдал малыша старухе. Ребенок замолк, однако не сводил с меня глаз.
– Я приду еще, Топазик, – сказал я и потрепал его за плечико. – Обязательно приду.
Я выложил на стол молоко, сыр и печенье и сказал старухе: