– Но нельзя же рубить сук, на котором сидишь? Какой смысл?
– Милый, вы же отлично знаете, что сущность Паразитария в бессмысленности. Это даже не абсурд. В абсурде был свой смысл и своя сложнейшая логика растерянности и отчаяния. Здесь же нет ни того, ни другого, здесь, напротив, психоз массового ликования.
– Пляска смерти?
– Тоже не совсем так. В пляске смерти, знаете, присутствует некоторая карнавальность бытия, праздник что ли, а в нынешнем Паразитарии все предельно безмотивно, безрадостно, безумно, безґэнергично и безрассудочно. И, однако, все не так просто. Паразитарий – враг инициативы, самостоятельности, смелости, честности и трудолюбия. Но все эти крайне нужные Паразитарию качества приобретают совершенно иной паразитарный смысл, и тогда они крайне необходимы и государству, и обществу, и паразитарной семье. Например, квазиинициатива и псевдомужество нужны, главным образом, чтобы бороться с теми, кто пытается видоизменить Паразитарий. Самостоятельность и смелость необходимы всем, кто борется с прошлым и не создает настоящего или будущего. А главное качество паразитарных особей – кучность. Этот термин не привился, поскольку выражал основную тенденцию коммунистического империализма. Вместо него утвердился, как вы помните, в одно время термин "скопизм" от слова "скопом". Но и этот термин употребляется лишь узкими специалистами в области социальных извращений. Сейчас входит в моду новое словечко "монолитизм". Это понятие означает весьма приятные вещи, а именно – монополию коллективизма во всех -измах, где под -измом понимается любая система, любая национальная установка, имеющая паразитарную направленность.
– А почему именно такой термин был выбран?
– Это тоже закономерный вопрос. Важно всем этим -измам как явлениям демократического и плюралистического толка придать исключительно скопический характер.
– От слова "скоп"?
– Совершенно верно. Уточню лишь, скопом, а не скоп… Здесь корень ничего не значит, потому что даже в самом термине скрыта некоторая тайна. Во-первых, как вы знаете, термином "скопец" обозначался кастрированный. Отсюда оскоплять. А слово "скопом" означает сообща, коллективно, вместе. И эти два смысла всегда подразумевают, когда употребляют термин "скопизм". Здесь, понимаете, уже изначально заложено противоречие. С одной стороны, кастрация, а с другой стороны, коллективизм. Вместе, так сказать, сообща, кастраты становятся монолитной силой, способной уничтожать все на своем пути. И вот эту монолитность полета никто никогда не отмечал, поскольку не знали, что термин "скопизм" напрочь завязан с очень старым и малоизвестным термином "скопа" – крупная хищная птица из семейства ястребиных. Заметьте, скопа наделена необыкновенным паразитарным смыслом. Она живет вдали от людей, у озер и рек и питается рыбой. Сколько надо ей силы, мастерства, отчаяния, инициативы и ловкости, чтобы с неба падать в реку и вытаскивать из воды рыбу! Иногда скопа разрывает на части кряковых и из их нутра достает проглоченную ими рыбу. Когда антипаразитарии подняли восстание, они прежде всего добились отмены термина "скопизм". Они предложили новый термин – "монолитизм", решив, что он полнее выразит основную направленность истинных паразитариев, каковыми они в конечном счете и стали.
– Какой же смысл становиться антипаразитариями?
– Это всеобщий закон вездесущего оборотничества. Чтобы взять власть, надо стать "антиками". Надо сказать, что все, что было до тебя, никуда не годится, разве что на свалку. Вот поэтому и стали они антиками. А когда схватили власть и нажрались досыта, и все определили своих "хозяев", то вернулись к старому термину.
– Но они страну стали называть не просто Паразитарием, а любвеобильным Паразитарием иксодового типа.
– Думаю, что все эти прибавки в недалеком будущем отпадут за ненадобностью прикрывать истинный смысл всякими украшательскими изощрениями и увертками. Откройте, пожалуйста, форточку. Я, кажется, начинаю потеть, ощущаю, как целлофан отстает от тела… – я открыл форточку и с ужасом посмотрел на Зверева. Он кривовато улыбнулся и добавил. – Ничего страшного. Молите Бога, чтобы вам сделали частичную эксдермацию. И обязательно добейтесь, чтобы пластик был телесного цвета. Я сказал, что мне все равно, и меня обернули в полиэтилен цвета морской волны. Это выглядит настолько уродливо, что я не снимаю рубашку даже тогда, когда один в доме.
– И чем вы теперь занимаетесь? – спросил я. – Своим ДД?
– ДД уничтожили решением трех депутатских комиссий и двух паразитарных парламентов. О ДД запрещено всякое упоминание, иначе снова эксдермация. Поэтому я занялся денационализацией личности.
– Что это значит?
– О, это решающая проблема всех тысячелетий. Она впервые была поднята в древнем мире, когда была сделана попытка создать новую национальность. И создали. Эта национальность называлась "римлянин". Человек любой прежней национальности, еврей или грек, парфянин или перс, германец или кельт, получивший римское гражданство, становился римлянином. Национальность, то есть римское гражданство, можно было купить за деньги, получить по наследству или в подарок. Все стремились приобрести это новое гражданство, поскольку оно давало много прав и привилегий. Римлянина запрещалось бить палками или пороть ремнями, сажать в тюрьму без суда. Римлянин мог быть избран в любой правительственный орган правления, мог жить в любой части города, иметь рабов, дачи, сбережения.
Зверев, наверное, еще многое бы мне рассказал, если бы не Прахов. Да охранник отворил дверь и стал втаскивать сначала брюхо Прахова, а затем и владельца живота. Прахов-младший был пьян. Он развязно орал:
– Как они смели?! Я депутат. У меня мандат! Я еще доберусь до вас. А, батенька, старый знакомый! Чего у тебя в сумке? Ничего нет? А зря!
– За что они тебя? – спросил я.
– Я случайно. Случайно встретились мы в зале ресторана, – Прахов запел, а потом стал икать, затем его стошнило, и мы стали барабанить в дверь, чтобы Прахова перевели в другую камеру.
Охранник пришел, наорал на нас, да и нам вскоре стало жалко Прахова. Он плакал, бил себя в грудь, говорил, что загубил свою жизнь и жизнь любимой дочери, которая выскочила замуж за какого-то проходимца, некоего Феликса Скабена, молодые продали два драгоценных украшения и сбежали на Гавайские острова, где Феликс на третий день бросил молодую жену, а на четвертый дочь вернулась домой с первым авиалайнером…
Прахов еще что-то молол несусветное, а я, воспользовавшись паузой, спросил:
– Ну а Шубкин как?
– Шубкин? – Прахов расхохотался. – Шубкин параличом разбит. Говорит только правой губой, то есть правой стороной рта – потеха!
– Ну а отец? – спросил я. – Как он позволил тебя схватить?
– За это и люблю отца, что позволил. Для него все равны.
– Я слышал, вы окончательно разошлись?
– Почему разошлись? Отец – всегда отец. Я люблю его, и он меня любит, но убеждения у нас разные, к сожалению.
– А что это у него за блажь такая – помогать новой партии фиолетовых?
– Это не блажь. Это ориентация на молодые экстремистские силы. Они пойдут за ним куда угодно.
– А то, что его стали величать Ильичом Третьим, это как надо понимать? – спросил Зверев. – Монархия – мать порядка?
– Как хотите, так и понимайте, вы лучше скажите, где достать хотя бы на один шкалик!
Прахов расхохотался, и от него пахнуло гниющим перегаром: мы едва не лишились сознания. Очнувшись от полуобморочного состояния, Зверев сказал, обращаясь к Прахову:
– Не завидую тем, кто будет вас эксдермировать.
– Это почему же?- насторожился сын великого президента.
– Очень трудно отделяется кожа от жировой прослойки…
Это была бестактность, и я ее не одобрил. Сказал:
– Пойду, дружище, попытаюсь у охранников раздобыть тебе чекушку.
30
Я не мог понять, каким образом так быстро рухнул прежний режим и на его обломках вознесся такой беспринципный и ловкий человек, каким был Прахов-старший. Не мог постичь того, как Прахов, будучи откровенно красным и душой прежнего режима, стал громить и счищать с себя и других красноту, чернить ее или отбеливать, покрывать всеми прочими цветами, кроме красного, а если это не удавалось, он собирал в пачки всех, от кого шел цветовой запах киновари или какого-нибудь сурика, и отсылал неугодных в ссылки или на пенсии, на службу в дальние страны или за высокие стены дачных поселков, правительственных богаделен или частных, на манер стародворянских усадеб, где можно было откармливать даровыми кормами кур, свиней, кроликов и сторожевых собак. Я не мог уразуметь, почему никто не ропщет, почему добровольно все уходят с постов. Мне пояснили – это и есть белая, или бархатная, революция, когда вместо пули применяется добрая ласка, а вместо концлагеря – правительственная богадельня.
И второе, чего я не мог уяснить: почему Прахов и его компания позволяют всем критиковать себя почем зря. Иногда, просматривая газеты и журналы, я видел жуткие карикатуры на Прахова и его приспешников. Правда, праховские помощники часто менялись. Команды летели под откос, и их лица едва ли кто успевал запомнить. Особенно часто менялись главари полиции, прокуратуры, обороны, внутренних войск. Я знал, что Прахову кто-то советует жестко следовать установкам Макиавелли: твори Зло, убивай, разделяй и властвуй, позволяй до поры до времени болтать о себе все что угодно, разыгрывай либерала, демократа, добряка, честнейшего человека, и пусть все остальные твои первые заместители влезают в шкуры настоящих подонков, хапуг, бюрократов и негодяев. Пусть они будут виноваты и в том, что на прилавках ничего нет, а в желудках пусто. Пусть головы отрубят тем, кого народ обвинит в жадности, в немилосердии, в бесхозяйственности! Пусть бросят в тюрьмы тех, кто ближе всего стоял к Прахову и оказался паршивым негодяем, не помог стонущему народу!
Я долго размышлял над этим и поделился своими мыслями со Зверевым:
– Не думаю, чтобы Прахов управлял ситуацией, – сказал я. – Какая-то неведомая сила несет его, чтобы еще и еще раз показать всем, насколько глуп и бездарен тот народ, который позволил поставить над собой такую гидру, как Прахов.
– Какие же это силы? – лукаво спросил Зверев, и мне показалось, что я в сиянии дня увидел на его башке рога, самые настоящие бычьи рога, не очень большие, но и не очень маленькие. – Что это вы на меня так смотрите пристально?
– Бесовские силы – вот где разгадка всем происходящим процессам. И вы – бес!
– Натуральный бес! – это я сразу решил, как только увидел его, – поддержал меня Прахов. Он расхохотался, и снова мы едва не упали в обморок.
– Что вы плетете, други. Бога побойтесь… – сказал Зверев и, обидевшись, отошел в сторонку.
31
Я сразу отнес Зверева к числу непонятных людей. Он говорил интересные вещи, но у него не сводились концы с концами. То там то сям торчали обрывы. Я не мог понять, почему он так смел, и так до отчаяния безрассуден, и так спокоен, будто все беды у него позади. Он рассуждал обо всем, не боясь, не осторожничая, давая понять, что он уже ничего не боится, и всякий раз показывал свою ужасную, в зеленоватом целлофане спину, откуда сочилась кровь и шел гной. Его эксдермированное тело было единственным убедительным доказательством того, что этому человеку ничего не страшно. Больше того, ему, возможно, и хочется умереть. Зверев говорил неустанно. Выплескивал целые каскады парадоксальных мыслей, а потом будто спохватывался и спрашивал:
– А вы как думаете?
– А я никак не думаю, – отвечал я.
– Что же у вас нет своей точки зрения?
– Не сложилась. Мне многое непонятно.
– А что именно?
И в таком духе. Темы его размышлений были острыми и касались сложных сторон человеческого бытия. В то утро он говорил о смысле человеческой жизни, о перспективах человечества, о кризисах.
– Мы живем в мире катастроф, в мире надвигающихся войн. Энергия человечества как бы стимулировалась на распри, ссоры, избиения, потасовки, выяснения отношений. Чтобы мир выжил, он должен смертельно устать от войн, разрухи, злобности и всех видов поножовщины. Из человечества должна выйти дурная кровь, для этого надо выпустить наружу пары злобности, ненависти, зависти и коварства. Все эти виды мизантропизма должны опротиветь каждому! Человечество может выжить, если лучшие его представители добровольно пожертвуют собой. Да, публичные эксдермации! Публичные мученичества! Соревнование на изобилие мучеников! Почему мы не ропщем, когда в войнах миллионы людей просто так погибают. Погибают, чтобы нарастить потенциал ненависти. И почему мы не хотим, чтобы в каждом городе, в каждой стране, в каждом содружестве наций запылали костры мучеников-добровольцев. Вы так не думаете? – спросил Зверев у Прахова.
– Именно так я думаю, – сказал Прахов, пробуждаясь от тяжкого похмелья. – Нам нужно работать с людьми, чтобы воспитать эту целительную потребность наших соотечественников умирать…
– За ваше брюхо! – не выдержал я.
– Вот вам образчик сознательной бессовестности! – прошипел Прахов.
– Ладно, не ссорьтесь, – сказал Зверев дружелюбно. – Я в прошлый раз говорил о всеобщем кризисе, который захватил многие страны. Я вижу из этого кризиса три неприемлемых выхода. – Я подумал, на кой черт он нам говорит о неприемлемых выходах. Таких выходов я могу накидать хоть сто. Да и зачем мне нужны эти всеобщие глобальные проблемы, когда я занят только одним: собственной шкурой! А он продолжал: – Первый выход – это всеобщая смерть, вызванная распадом кожи под воздействием расщепленных атомов и радиоактивных процессов. Сейчас надвигается вселенская эксдермация. Естественная и неотвратимая. Да, если хотите, всеобщая эксдермация! Второй выход – насильственный коллективизм, где потребность эксдермации станет явлением радостным, благовестным! Опыты прошлых веков не прошли бесследно. Массовые коллективизации оказались вредным явлением, но было в них много достойного, великого. Пуповина, связывающая личность с жадностью, коварством, стремлением своим трудом нажиться, была разорвана, и человек впервые стал свободным. Свободным от труда, от обязанностей, от родственных связей, от забот о будущем. Эта воля, к сожалению, оказалась несладкой, поскольку многих привела к смерти.
Но повторить эти опыты можно, хотя они для нашего сознания неприемлемы. И третий выход – в победе духа над всеми авторитарными образованиями, начиная от тоталитарно-социальных и кончая технократическими, когда дух вытесняется материальными потребностями, машинами, индустрией человеческого бытия. Этот способ также неприемлем для нашего сознания, поскольку, несмотря на любовь к идиллической патриархальности, мы все же тяготеем к урбанистическому самоуничтожению.
Если суммировать все сказанное, то напрашивается только один выход: всеобщая добровольная эксдермация. Нужен всеединый символ. И этим символом может быть всеобщая шкура. Да, всеобщая кожа, сшитая из живых лоскутков разных народностей! Вы не согласны со мной, Степан Николаевич?
– Я ничего не понимаю, о чем вы говорите. Кому нужна эксдермация? Кто отдаст себя на растерзание? Вы? Прахов? Кто еще?
– Я уже отдал! У меня этот шаг позади, – ответил Зверев.
– Я человек больной, – сказал Прахов.
– Ну да, мой организм отравлен алкоголем, – съязвил я.
– А хотя бы и так. Я всю жизнь отдавал всего себя другим. Я по природе своей коллективист!
– Коллективист есть ничто! – срезал Прахова Зверев.
– Как это ничто? – взвился Прахов.
– Очень просто. Коллективизм есть фантом. Есть лжереальность! И об этом недурно сказали некоторые философы прошлого. Мы часто говорим о коллективном сознании, национальном, классовом и прочем, как будто коллективы могут иметь сознание. В действительности коллектив есть выражение метафорическое. Так называемые коллективные реальности не имеют субъективного сознания. Не может быть сознания церкви, нации, класса, но может быть церковное, национальное, классовое сознание у людей, группирующихся в этого рода реальности. Способность к страданию есть главный признак подлинной первореальности. Не могут страдать церковь, нация, рабочий класс. Страдать могут только люди, входящие в эти сверхличные образования. В пределах нашего падшего феноменального мира всегда остается невозможность примирить противоположность между общим и частным. Отсюда получается деспотическая власть общего, коллективного над частным, индивидуальным. Нужно всегда помнить, что мы вращаемся в мире наполовину иллюзорном, созданном ложным направлением сознания. В коллективизме человек перестает быть высшей ценностью. Этот процесс экстериоризации человеческого сознания в разных формах происходил на протяжении истории. Можно удивляться, что говорят об оригинальности нового коллективного человека, нового коллективного сознания, противоположного всему персональному. Но ведь таково почти все прошлое человечества. С первых времен преобладало коллективное групповое сознание. Люди мыслили и судили по принадлежности к "коллективу" племени, нации, государства, семьи, сословия, конфессии. Всегда преобладало то, что некоторые философы называли дас Ман, безличное подчинение мнению "так говорят". Оригинальность современного коллективизма, разработанного утопистами, заключается лишь в том, что они хотят произвести универсальную всеобщую коллективную совесть, мнение, мышление и оценку людей, а не проявление разнообразных группировок.
– Вы хотите отнять у человека все, прежде всего его свободу, – перебил я Зверева.
– Я убежден, что вы неверно понимаете свободу. И это не только ваше заблуждение. Свобода не есть некое блаженство. Говорят, будто свобода вкоренена в царство духа, а не в царство кесаря. У меня недавно умерла тетушка моей жены, которая перед смертью сказала: "Кесарь никому не хочет давать свободы, она получается лишь через ограничение царства Кесаря". – Высказывают и такую мысль, будто человек может быть свободным и в цепях, может быть свободным и когда сжигают на костре. А вы, Степан Николаевич, отказываетесь понимать, что настоящая внутренняя свобода наступает, когда человека лишают кожного покрова. Свобода есть не право, а обязанность. В Евангелии сказано: познайте истину, и истина сделает вас свободными. Это предполагает, что только истинная свобода освобождает. Эти евангелистские слова нередко повторяют современные тоталитаристы, враждебные свободе. Согласитесь, что для истины нужна свобода. Конфликт личности и империи всегда был конфликтом духа и Кесаря. Никакой свободы от государства и общества не могло быть. Античный человек принадлежал государству. И в нынешних формациях на душу человеческую претендует тоталитарный режим. Свободе всегда мешал фанатизм. Фанатика порабощает идея, в которую он верит. Она суживает его сознание, вытесняет важные человеческие состояния. Он перестает внутренне владеть собой. Таков был великий Ильич, разработавший основы очистительной всеобщей эксдермации, коллективизма. Он, как фанатик, не владел собой, поскольку не мог установить связи между собой и идеей, которая захватывала его всецело, которой он был одержим. Его нетерпеливость и суженное сознание определяли непонимание множественности индивидуальных сознаний. Он не понимал того, что истина требует свободы, свободы для того, кто открывает истину и свободу для других. Он считал, что лишь ему доступна свободная истина, поэтому он всегда подчеркивал, что терпимость, совестливость, рефлексирование, то есть истинная свобода духа, являются помехой для развития коллективизма и других суррогатов социального бытия.
32
От нечего делать мы стали читать агитационные речи Прахова-старшего, произнесенные им в Заокеании, Шакалии и Каледонии. Суть речей состояла в том, что он призывал все народы к созданию единой возрожденной партии, которая будет называться ультрафиолетовой партией, лучи которой полезны для народов всех шкур, точнее, для шкур всех народов… Зверев говорил о великой любви к человеку, о чести и достоинстве, о свободе и дружбе, во имя которых он и живет на свете и приехал в добрососедские страны. Он призывал к интернационализму, к коллективизму, к сотрудничеству, к фиолетизму. Иногда он рычал, давая понять, что не допустит вместе с другими народами появления агрессивных социальных общностей, будь эти общности еврейскими, татарскими или армянскими.
Прочтя речи Прахова-старшего, Зверев сказал:
– Мерзость. У меня много талантливых русских друзей, но больше всего они страдали не от евреев и татар, а от самих русских. Никто так не уничтожает своих братьев, как мы в Пегии.
Зверев долго говорил. Прахов порывался что-то вставить, но ему не удавалось. Наконец, воспользовавшись паузой, он сказал:
– Мерлеев тоже надо делить надвое.
– Как это?
Не отвечая на мой вопрос, Прахов добавил:
– А потом надо еще посмотреть, с какой целью мерлеи помогают талантливым людям. Мерлеи великолепные шахматисты. Они превращают в игру все: любовь, труд, искусство, политику, семью…
– Так это же прекрасно. Игра – это свобода!
– Хорошо, когда все играют. А если тебя берут в качестве болвана, для балласта, а они играют и наверняка выиграют, то есть обыграют болвана, который им сослужит добрую службу, отдав им все: детей, семью, политику, мораль, любовь, труд, искусство…
– Так пусть не будет болваном.
– Вот то-то и оно. Нельзя не быть болваном. Всякий искренний и честный – болван. Игры-то нечестные ведутся. Будет играть болван или не будет, в игре ничего не меняет, он так или иначе будет втянут в игру и обязательно проиграет, потому что на роду ему написано быть болваном и на роду начертано непременно проиграть.
– И в какую игру теперь играют мерлеи?
– Сейчас тасуются колоды. Проговариваются условия предстоящих игр. Намечаются зоны активного или пассивного действия, места забастовок, свобод и демократий, одним словом, готовится все для большого шабаша.
– Прахов подметил одну любопытную вещь. Он написал, что впервые за сто лет выявилась накопленная коллективная злобность и коллективная пошлость. Коллективность, помноженная на пошлость и злобность – раньше об этом никто не говорил. И далее, национальное возрождение мыслится сегодняшними его идеологами не просто как расцвет культур, как раскрытие заложенных в народе возможностей, а мыслится прежде всего как процесс расово-очистительный, то есть не столько создание нового или даже возрождение забытого старого, сколько очистка национальной жизни – искусства, литературы, повседневного быта – от всего, что те же идеологи сочтут ненациональным. Главное действие здесь не строительство, а оздоровительное разрушение: искоренение и отбрасывание того, что сделано и делается ненациональными руками, различными чужеродными элементами, в первую очередь мерлеями. Вот по этим рукам и по головам, разумеется, и должен быть направлен главный удар. Враги – это вовсе не те, кто противится, а те, кто делает не то, что надо, или же делает неважно что, будучи сам не тем, кем надо. Они-то живут, может быть, и ничего не ведая, но, проявляя качество своей национальности, они уже мешают развитию основной национальности, а раз мешают, значит, враги, значит, их…
– К ногтю, – прошамкал Прахов. – Очень умно написано. Ты вот помянул что-то из "Майн Кампф". А ты знаешь, что в пору прихода Гитлера к власти в такой стране, как Австрия, только пять процентов австрийцев занимались искусством, наукой, культурой, а 95% законодателей во всех названных отраслях были евреи.
– У меня есть приятель, Скабен, – сказал я. – Он гордится своим еврейством и рассуждает примерно так: "Когда я понял, что являюсь инвалидом пятой группы и мне не будет хода в этой стране, я решил, что мне нельзя выигрывать по очкам, только нокаут. У меня везде и всюду должны быть неоспоримые преимущества. В школе у меня было девять грамот, а десятая медаль. В университете ни одной четверки, я, как заметил один юморист, достигал успеха в результате многовекового искусственного отбора, так сказать, благодаря хорошему тренажу на полосе препятствий". Откуда у евреев культ образования, учености, знаний? Народ перегоняли с континента на континент, из страны в страну, разоряли погромами, унижениями, крематориями – и из этого всего иудей извлекал уникальный человеческий опыт. Самый главный его капитал – голова: есть голова на плечах – твой капитал при тебе, нет головы – тебе ничто не поможет!
– А вы иудейский защитник! – съязвил Зверев. – С чего бы это?
33
В понедельник двери нашей темницы распахнулись. Прахов-младший был прав: в стране установилась диктатура фиолетовых. Диктатура была названа высшей формой демократии и свободой первой степени. Срочно всем раздавались листовки для заучивания наизусть и затем для всеобщего скандирования: "Слава фиолетовым, которые могут все! Слава освободителям, которые будут всегда! Слава новому порядку и новому мышлению! Да возродится жизнь!", и в таком духе несколько страниц.
Ворвавшийся к нам человек в фиолетовом бушлате сказал:
– Свободны все, кроме приговоренных к эксдермации.
Прахов и Зверев расцеловались. Меня словно здесь и не было.
– А ты чего торчишь? – спросил человек в бушлате.
– Я… приговорен к эксдермации.
– Дурак! Кто тебя об этом спрашивает? Я тебя не видел, и ты меня не видел. Мотай отсюда, пока не перевели в спецраспределитель.
Быстро собрав пожитки, я покинул место своей неволи. Пробирался задворками. Повсюду настигал меня голос репродуктора:
– Мы объявляем фиолетовый террор красному террору. Красные пришли к власти и с двадцать пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого года никогда не прекращали убийств. Мы можем круглый год отмечать юбилеи их геноцида и нашего холопства. Сегодня наши верховные палачи разрешили нам публично проклинать вчерашнее палачество. Отсутствие гражданского сознания у народа, рабское подчинение любому хозяину, от Ильича Первого до Ильича Третьего, общественное и политическое бессилие привели к тому, что террор и подчинение стали нормой жизни. Армения и Азербайджан, Средняя Азия и Пегия, участь нынешних политзаключенных – безнаказанность преступления перестроившихся террористов. Их убийственная деятельность, прикрытая лживой демократией, не вызвала массового протеста народа, как и ужасы Соловков, ВЧК, сталинского ГУЛАГа, чернобыльской трагедии. Народ, который смирился с террором, саперными лопатками, танками и голодом, идет на духовное и физическое самоубийство. Сегодня, как и вчера, мы стоим на коленях и ждем, чтобы наши угнетатели даровали нам свободу, кусок хлеба, кров, средства для воспитания наших детей и уцененные канцелярские товары. Во время военного коммунизма общество все-таки противилось большевикам и вынуждало их брать заложников. Пойдя на выборы в советы, избрав добровольно жизнь в аду, отказавшись от гражданской борьбы с паразитарными формами жизни, мы сами пошли в заложники преступной власти. Мы свергли террор красных и их лживую демократию. Да здравствует лучший из фиолетовых, первый демократ республики, наш вождь и учитель Николай Прахов!
Слушая эту шумливую пропаганду, я начинал отлично понимать, почему Прахов и его команда продолжат "лучшие традиции" своих предшественников, будут утверждать Новый Паразитарий, по сути дела, ничем не отличающийся от старого. Я хорошо понимал и то, почему праховская мафия сохранит закон об эксдермации и в скором будущем проведет ошкуривание всех инакомыслящих и неугодных режиму.
34
Я снова, как и прежде, ночевал в подвалах, в старых полуразрушенных домах, на чердаках. Сколько я ни перебирал знакомых, а уверенности, что кто-то меня приютит, не было. И все же я рискнул попробовать. Первый кому я позвонил, был Приблудкин.
– Сколько лет, сколько зим, – он явно обрадовался моему звонку, а я сказал ему не без намека на его прежние разговоры на высокие темы:
– Худо твоему соотечественнику, брат. Беглый я теперь, и негде мне приткнуться. Может быть, ты что-нибудь мне присоветовал бы?
По мере того как я говорил (я чувствовал), Приблудкин чернел, сопел, молчал долго, а потом сказал:
– Пойми, старик, у меня семья…
– Понимаю, – ответил я. И все же еще раз унизился до просьбы, отвратительной просьбы, зная почти наверняка, что Приблудкин ничего для меня не сделает. – Мне бы немного деньжат или хлебца, или сухариков хотя бы…
– Деньги сейчас мусор, что на них купишь, да и нет их у меня, а хлебушко у нас в обрез, ты уж нас прости, Христа ради. Ты крепись, старичок, оно как-нибудь все станет на свое место. Ты ведь самый известный сегодня человек. Тебе никто не откажет…
– Спасибо тебе, милый, за добрые слова, век не забуду твоих советов. Дай Бог тебе счастья, а главное – настоящего патриотизма, чтобы соотечественникам твоим жилось лучше.
– Ну ты брось, брось! – завопил Приблудкин с явным негодованием. – Не зарывайся, сам знаю, чего мне делать надо, у меня свой путь, а у тебя свой. Так что пока!
Потом я решился набрать номер телефона моей Сонечки, как-никак замуж норовила за меня выйти. Кроме того, у Сонечки был свой частный дом, во дворе стоял теплый флигель, меня бы там уж точно никто не нашел.
– Здравствуй, здравствуй, – сказала она. – А я замужем. Представь себе, только вчера купили и привезли арабскую спальню. Мечта поэта. Обивка цвета перезрелой сирени, гнутые ножки и все такое. Как ты? Мы – замечательно. Я счастлива, мама тоже. Муж мой Коля Бастурмаев, ты его не знаешь, он в торговле служит. А ты теперь самый известный человек в мире. Хоть бы фотку прислал… Обязательно придем на твою эксдермацию.
– Сонечка, – сказал я как можно яснее. – Нельзя ли мне с недельку в вашем флигелечке перекантоваться. Хочу спрятаться от людей. Сама говоришь, я человек известный. Житья нет от народу – фотокорреспонденты, телевидение, газеты – хочу от них спрятаться.
– Нет, нет, Степа, это моему Коле точно не понравится. Я сейчас спрошу. Коля! Степан Сечкин просится к нам на ночлег, как ты? Нет, нет, Коля против. Сам понимаешь мужчина… Вот он говорит, что от известности никто не умирал…