Чтобы постичь Вселенной твоей многосложность
О Ягве! Расширь мне гортань.
Чтоб исповедать величие твоей Вселенной!
Внимайте, народы! Слушайте, о племена!
Не смейте копить, – сказал Ягве, – духа, на вас излитого.
Расточайте себя по гласу Господню,
Ибо я излюблю того, кто скуп,
И кто запирает сердце свое и богатство,
От него отвращу свой лик.
Сорвись с якоря своего, – говорит Ягве, -
Не тороплю тех, кто в гавани илом зарос.
Мерзки мне те, кто гниет среди смрада безделья.
Я дал человеку бедра, чтобы нести его над землей,
И ноги для бега,
Чтобы он не стоял, как дерево, на своих корнях.
Ибо дерево имеет одну только пищу,
Человек же питается всем,
Что создано мною под небесами.
Дерево знает всегда лишь подобие свое,
Но у человека есть глаза, чтобы вбирать в себя чуждое ему.
И у него есть кожа, чтобы осязать и вкушать иное.
Славьте Бога и расточайте себя над землями.
Славьте Бога и не щадите себя над морями.
Раб тот, кто к одной стране привязал себя!
Не Сионом зовется царство, которое вам обещал я:
Имя его – Вселенная.
И выскажет общее мнение иудеев писатель тех дней Юст из Тивериады:
– Всякий, кто нарушит закон Моисеев, смерти подлежит. Всякий, кто будет служить римлянам и другим язычникам, заслуживает смерти.
И будет распят римлянами Юст из Тивериады, и увидит его на кресте Иосиф бен Маттафий, и кинется он к ногам полководца и сына императора Тита Клавдия: “Спаси его. Сними с креста моего друга”. И снят был с креста писатель Юст из Тивериады. Семь дней и семь ночей не отходили от него врачи: вылечили иудея. И проживет Юст из Тивериады долгую жизнь, и напишет уже после смерти иудейского царя Агриппы II, то есть после 101 года по Р.X., свое знаменитое сочинение “Венец иудейских царей”. Будет спорить со своим спасителем до конца дней своих, и рассудит их спор Время!"
40
И все-таки странные повторения иной раз прокатываются по миру. В Заокеании развил бурную деятельность Джордж Рум, создал свое учение о Новой Вселенной, или о Мире без границ и насилия.
– Какая же дикость! Целые государства, нации, народы заняты тем, что многие годы готовятся к тому, чтобы лучше убивать друг друга: изобретают новые пушки, новое оружие массового уничтожения, новые способы осквернения не только чужой земли, но и своей. Ни в какие древние времена народы не лишались до такой степени разума, как в наши дни цивилизованного господства сильных мира сего.
То, к чему призывал Иосиф Флавий, Джордж Рум стал осуществлять!
– А вдруг это новая ложь, чтобы еще больше закабалить народы?
– Нет, это истинное учение, – ответил мне Ксавий.
– Но это же на грани фантастики? Легенда!
– Некоторые легенды живут и властвуют тысячелетия.
41
Великий иудей, исследователь еврейского духа, Лион Фейхтвангер вложит в уста бескомпромиссного Юста из Тивериады такие слова:
– Истина не может быть приподнесена людям без примеси лжи. Истина тогда захватывает народы, когда она соединена с легендой. То, что рассказывают христиане о своем Мессии, полно противоречий. Действительность – это только сырой материал, мало доступный человеческому восприятию. Она становится пригодной, лишь когда перерабатывается в легенду. Если какая-нибудь истина хочет жить, она должна быть сплавлена с ложью.
– И это говорите мне вы, Юст! – воскликнет разгневанный Иосиф.
– Не притворяйтесь! Разве я говорю о компромиссах? Чистая, абсолютная истина невыносима, никто не обладает ею, да она и не стоит того, чтобы к ней стремиться, она нечеловечна, она не заслуживает познания. Но у каждого своя собственная правда, и каждый знает точно, в чем его правда, ибо она имеет четкие очертания и едина. Вы, Иосиф, стали одновременно и политиком, и писателем, следовательно, вы одновременно должны защищать и ложь, и правду. Истины, которые политик сегодня претворяет в дела, – это истины, которые писатель возвестил вчера или третьего дня. А истины, которые писатель возвестит сегодня, будут завтра или послезавтра претворены политиком в жизнь. Политик работает с самым неблагодарным и недостойным материалом. Ему приходится, бедняге, сочетать свою истину не только с ложью, но и с глупостью масс. Поэтому все, что он делает, ненадежно, обречено на гибель. У писателя больше шансов. Он способен управлять собственным непостоянством своего обманчивого "я", но эту его субъективную правду он может, по крайней мере, чистой вынести на свет, ему даже дана некоторая надежда на то, что эта истина постепенно превратится в постоянную, хотя бы в силу давности, ибо если человек действия непременно экспериментирует над теоретической правдой писателя, то имеется некоторая надежда, что когда-нибудь при благоприятных обстоятельствах действительность все же подчинится этой теории. Деяния проходят, легенды остаются. А легенды создают новые миры.
42
Так уж случилось, что Заокеанию, Каледонию и Шакалию тоже охватил референдумовый бум. Джордж Рум, объединившись с индо-каледонским проповедником Мули-Мули, сумел поставить на службу Вселенского Референдума все демократические и недемократические движения, все религиозные верования, секты и направления. Поскольку всем организаторам Вселенского Референдума гарантировалось продление жизни и благополучное
прирайение(термин возник в период этой избирательной кампании и означает "приземление" в раю. Согласно учению Мули-Мули отправка в рай будет производиться исключительно по воздуху) на том свете, многие богатые люди выделили немало средств на пропаганду и подготовку этого грандиозного мероприятия. Когда материалы Вселенского Референдума стали печататься в нашей стране и на всех перекрестках, в очередях, в троллейбусах, в общественных туалетах, на рынках и на площадях обсуждали условия и содержание Референдума, я не мог открыто возмущаться нелепой постановкой всего лишь одного вопроса, который содержался в бюллетене. Вопрос звучал так:
ГОТОВЫ ЛИ ВЫ ПРИЗНАТЬ ВСЕЛЕННУЮ СВОИМ ЕДИНСТВЕННЫМ ДОМОМ, А ЭКСДЕРМАЦИЮ – ЕДИНСТВЕННЫМ УСЛОВИЕМ РОЖДЕНИЯ НОВОГО МЫШЛЕНИЯ И НОВОГО ОБРАЗА ЖИЗНИ?
Споры шли по таким вехам: одни считали, что нельзя объединять в одном вопросе несколько вопросов. Другие утверждали, что только таким способом можно добиться однозначных ответов. На то и Референдум: надо ответить "да" или "нет" по существу, а размазывать можно и сто лет, но это уже будет не референдум, а дискуссия. Конечно же, появились и крупные толкователи этой великой затеи. Они ставили каверзные (на засыпку!) сомнения: а не кажется ли вам, что такая поляризация, когда на одном конце все народы, весь мир, а на другом – одна единственная особь, мученик, жертвоприноситель, неоправданна, слишком неравные величины на мудрых весах Референдума. Но и эти сомнения рассыпались в прах выдающимися философами всех народов. Они утверждали: в мире два космоса, первый – это мироздание, а второй, не меньший по своим размерам, – человек! Поэтому на весах Выбора оказались равнозначные величины, и если вопрос придумал махатма Мули-Мули, то это лишний раз подтверждает его гениальность. Были и другие доводы некоторых богословов. Почему оба вопроса даны как бы в одном? Да потому, что Христос открыл нам новый мир своей мученической смертью, он один положил границы Нового Бытия. Было бы кощунственно даже ставить такие вопросы: "А если бы Христос не пошел на крест, если бы он как-то поладил с Пилатом, то что бы тогда произошло? Был бы мир таким замечательным, каков есть сегодня, или он исчез бы в преисподней навсегда и безвозвратно?"
Богословы рассказывали и о том, что во всех уголках земного шара выдвигаются кандидаты на мученичество, что везде идет самый тщательный отбор и повсюду обеспечивается абсолютная чистота регистрации претендентов с учетом, разумеется, всех пожеланий и доброй воли избирателей. Когда в Каледонии, в штате Маруся, были неправильно зарегистрированы три негра, четыре гомосексуалиста и шесть наркоманов, избиратели потребовали пересмотра списочного состава, доказывая, что наркоманы, гомики и негры не могут соседствовать, так как здесь заложено некоторое безнравственное начало, которое уже на самом кресте может вылиться в большие и малые неприятности.
Фотографии некоторых кандидатов, в том числе и моя, широко и щедро печатались в разных изданиях. Ко мне являлись разные специалисты, должно быть, высокого класса, наши и зарубежные, с кинокамерами, фотоаппаратами, видеоустройствами, они снимали меня при разном освещении и в разных позах, и я никогда не думал, что можно создать столь примечательные образцы подлинной живописи, подлинного искусства в изображении тела, лица, движений.
Когда Анна Дмитриевна увидела эти снимки в иллюстрированных журналах, она сначала упала в обморок, потом, наверное, на какое-то время лишившись рассудка, причитала:
– Это он?! Да как же я могла только помыслить о том, чтобы Он был рядом!
Любаша и Шурочка по телефону сказали мне:
– В руках у нас снимки с Божественным нашим Знакомым… – они говорили так искренне, так заискивающе и так многообещающе, и в их словах была только одна надежда: хоть разочек увидеться до эксдермации!
Ксавий и Приблудкин написали мне длинные письма с предвосхищением того, что я обозначу своим САМОРАСПЯТИЕМ, они так и написали – новую эпоху в развитии человечества. Приблудкин называл меня на "Вы", точно мы никогда с ним не пили на брудершафт.
Я получал письма из Заокеании, Шакалии, Каледонии, Марихуании и Ново-Муарии. Поражали меня десятки писем с приложенными к ним открытками совершенно замечательных девиц, предлагавших мне руку и сердце, разумеется, на тот период, когда еще не будет совершена эксдермация.
Банкиры и промышленники, торговцы наркотиками и пенсионеры, рэкетиры и ассенизаторы, богатые вдовы и крупные военачальники предлагали мне за один автограф по нескольку тысяч инвалютных рублей. Некоторые испрашивали разрешения прислать мне мебель и посуду, ковры и шубы, люстры и спиртные напитки, зубные щетки и лучшие средства от клопов и моли, тракторы и карнизы для гардин, швейные машинки и лабрадорский мрамор, сухофрукты и олифу, гамаши и дверные петли, саженцы яблонь и лучшие сорта новомуарских кроликов. Когда Саша Кончиков посетил меня, дальше порога он не пожелал пройти, а так, свернувшись калачиком, у дверей прилег, и в такой неудобной позе читал самые разные предложения. Прочтя эти предложения, Саша Кончиков воскликнул:
– А что, блин, пусть высылают, сволочи, лучшие в мире спиртные напитки. Только шампанское пусть себе оставят, а нам чего-нибудь покрепче – посольскую водочку, виски, коньячок… Напиши им, Степан Николаевич…
– Если я напишу, то это будет моим знаком согласия, моим окончательным решением, что я согласен на эксдермацию…
– Значит, покупка! Мы тебе коньячок, а ты нам свою шкуру?! А ху-хо не хо-хо!!! Дай стаканчик, Степан Николаевич, у меня керосинчик в сумке! Не соглашайся! Пусть своих выставляют! А мы и без их экс-дерьмации проживем! Не соглашайся, говорю! – кричал он, наливая второй стакан.
– Послушай, дорогой, а может быть, ты бы согласился, ну, вместо меня?… – пошутил я.
– Господь с вами, Степан Николаевич, вы что? У меня же не десять шкур, одна-оденешенька!
– Но у меня тоже не десять…
– Вы совсем другое. Вон какие фотографии у вас. Весь мир знает. Вам уже и отступного давать нельзя!
– Но ты подумай, а я тебе помогу… – сказал я. Сашка испуганно поглядел на меня: в своем ли я уме, чтобы ему, простому человеку, по добровольности своей ошкуриваться?! Он в одно мгновение собрал свои вещички и убежал прочь.
43
А события развивались с бешеной скоростью. Рядом с моей обителью за два дня и три ночи отстроили Приемный Зал. Барбаев пояснил мне, что в этом зале я буду принимать делегации и очень редко – частных, высокопоставленных лиц. Надо отдать должное патриотическим чувствам Прахова – первая делегация состояла из отечественного сброда. Возглавлял ее Агенобарбов, которого назначили по совместительству и Председателем садомазохистско-этических проблем проведения Вселенского Референдума. Он был одет в джинсовый костюм и на нем была яркая рубашка с надписью: "Как вы ответите на вопрос Референдума, так и будете жить".
– Мы создадим новую культуру, новую мораль и новый язык! – рассказывал Агенобарбов. – Катарсиса в театре будет столько, что трудно будет пройти к своему месту. Мы создадим новый катарсис. Он будет на шестьдесят процентов из металла, но это будет не рядовая колючая проволока, это будет развернутый во всю длину терновый венок Спасителя. С помощью освещения мы сможем сделать его невидимым. Люди будут накалываться на иглы легко и свободно. Мы учредим должность "толкателей" – они будут расшибать "пробки", нанизывая туповатых и трусливых на острые иглы. Поскольку польется кровь, мы сделаем трубоводные газгольдеры, мы так их назвали, и на это, поверьте, есть у нас основания, которые остаются, так сказать, секретом фирмы. Сейчас Степан Николаевич не может нам рассказать о себе, но, когда окажется в своем роковом состоянии и вся Вселенная сделает ему знак: "Крепитесь, наш Спаситель!" – он скажет свое последнее и великое слово. Это будет слово о переходе в новый паразитарный оазис всего человечества!
Вы у меня спросите, почему порочный человек, каким был Иосиф Флавий, выразил впервые эту великую космогоническую идею о Новом Мироздании? Отвечу: он выразил ее, как противоречие, как загадку века. Господу было угодно именно в его порочные, но жаждущие очищения уста вложить эту великую истину!
Если человечество ничему не научилось за последние две тысячи лет… – он еще долго говорил, а я думал о своем, впрочем, я как бы спорил с Агенобарбовым, и он понимал это…
44
Если человечество ничему не научилось за последние две тысячи лет, – протестовало мое самосознание, а протестуя, проклинало Агенобарбовых и рассуждало примерно так: если способы паразитирования, как и способы непаразитирования, остались неизменными, если мужчины и женщины на протяжении всех двадцати последних столетий были безудержно бестолковыми, если ими двигал примитивный набор приемов обладания, потребления и поиска смысла жизни, – то я, как конечный продукт регрессирующего развития, несу на себе всю запутанную завершенность бытия. Оказавшись на сквозняке, берущем начало из бездны первого столетия, на сквозняке с холодными и мрачными завихрениями, с дождем и морозной бездыханностью, с грозами и метелями, на сквозняке с виселицами всех Возрождений, с кострами всех Ренессансов, с пыточными камерами всех Прогрессов, с авторитарной ложью всех Демократий, с человеконенавистничеством всех Гуманизмов, – так вот, оказавшись на таком сквозняке, я, как брошенная в морскую пучину щепка, переходил из одного состояния в другое: бился о камни, расшибался вдребезги, в изнеможении отлеживался на блеклых берегах отчаяния, тоски и безнадежности.
Сквозняки всегда дурно действовали на меня. Я заболевал, и мои обмороки стимулировались какой-нибудь огнедышащей ангиной или самым обыкновенным гриппом.
Но даже будучи больным, будучи растянутым и растасканным по разным векам, квартирам, авторитарным режимам, по разным угрозам и возможностям побывать на самых изысканных эшафотах, будучи невменяемым, ничего не соображая и ни во что не веря, я помнил только одно: во что бы то ни стало надо сберечь свою доминанту, то есть ту свою единственную линию, которая никогда не могла покривить душой, которая вела к Богу.
Если я и хитрил, и юлил, и выбирал неправые средства, и лгал, и малодушничал, то это, как мне казалось, я делал лишь по одной причине: не предать себя, сохранить свою душу в чистоте и невиновности. Я не понимал, что оболганная душа не может спасти себя в той чистоте, в какой она ранее соединялась с высоким и прекрасным, что есть в этом мире. Я был уже тогда мертв, когда хитрил и малодушничал, я уже тогда был приговорен навсегда. И мне не выпутаться. Ни за что не выпутаться. И зная всю эту свою безысходность, я все же выбирал все новые и новые кривые пути, продолжая все глубже и глубже погружаться в трясину дьявольских интриг, неправедных ходов и увлекательных обманов и авантюр.
Мне пришла в голову мысль: мною движет вовсе не какая-то глубинная идея, а суетный инстинкт самосохранения: Спастись! Выжить! Еще немного побыть на этой прекрасной земле! Еще раз насладиться встречами, надеждами, удачами, ожиданиями! Да, ждать и верить! Верить и ждать! Хотя ждать уже нечего! Хотя все уже давно ясно! Но мне никак не хочется этой ясности! Никак не хочется правды о себе! Не хочется потому, что моя правда –
ложь! Она, эта ложь или правда, один черт, страшна своей безысходностью: я жив, но я уже мертв!
45
Я понимал: мне бороться с Системой, да еще при ее поддержке всеми сильными всех миров, – бесполезно! Каждое мое движение, каждый вздох, каждую мою мысль просчитывают государства, разведки и контрразведки, правоохранительные и правонаступательные органы. Даже не сетью шпионов и доносчиков я был окаймлен, а каким-то ковровым изделием ручной работы, куда вплетены были секретные сотрудники в такой слитности друг с другом, что им и пошевелиться нельзя было, так как при каждом повороте трещал весь ковер, ибо всем надо было поворачиваться одновременно, поэтому я подозрительно глядел на ковры, которыми был увешан Приемный Зал, я даже иногда, когда был в особенно хорошем настроении, брал палку и дубасил этих доносчиков, вплетенных в ковровые изделия, и пыль шла от них, и вздохи радости выходили наружу у тех, в кого я не попадал своим примитивным оружием.
Однажды меня Барбаев предупредил, чтобы я не безобразничал и не дубасил шпионскую, то есть ковровую сеть, и я плюнул на это бестолковое занятие: пусть следят! Пусть доносят! Единственное, о чем я стал потихоньку мечтать, так это о том, чтобы какую-нибудь ценную вещичку переправить Топазику – не для игры, а для обеспечения его несветлого будущего. И однажды, когда погас свет, я сунул три золотые ложки в карман и на следующий день отправился к Анне. Я отдал, непосредственно в розовые ручки вложил три золотые ложечки. "Беды бы не было", – сказала Анна, а я ответил, что все сделано чисто. Но не тут-то было! Стоило мне возвратиться, как на пороге меня встретил Барбаев:
– А ложечки напрасно взяли, – сказал он. – Нехорошо брать чужое. Пока Референдум не прошел, все принадлежит частным лицам и частным государствам.
– Хорошо, я верну ложечки, – ответил я грубо. – Сволочь вы, Барбаев!
– Не надо возвращать, – ответил управляющий. – Ложечки уже на месте. На этот раз мы не сняли шкуру с вашего Топазика, поскольку он по неразумению принял краденое, но а повторится еще раз – определенно снимем…
Господи, как же я хотел его убить, этого проклятого Барбаева, но я сдержался и только спросил:
– У вас-то самого дети есть?
– Есть, и немало, – ответил Барбаев. – У нас, у мусульман, не возбраняется многоженство и приветствуется многодетность. Немножко погодя вся планета будет занята мусульманами, поэтому надо нам стараться. Я чту заповеди: у меня детей столько, что на них бы не хватило ложек во всем государстве, если бы я их крал, как вы, дорогой мой. Я больше двух раз никогда не был с одной женщиной. Мужчина должен делом заниматься, а не получать удовольствие. У меня детей столько, сколько в сорока годах дней, если их умножить на четыре.
– Что же у вас каждый день было по четыре женщины?
– Иногда больше, мой дорогой. У хорошего мужчины всегда много дел, и он всегда найдет время для хороших женщин.
– Вы это называете делом?
– Те, кто считает это бездельем, уходят от ответственности.
– Вы хотите сказать, что обеспечили и тех своих детей, о существовании которых вы даже не знаете?
– Почему не знаю? Я все знаю. Все мои дети живут в хороших семьях, потому что у меня счастливая рука. Все женщины, которые были со мной, удачно выходили замуж…
– С вашей легкой руки?
– Не легкой, а счастливой, – обиделся Барбаев. – Я человек счастливый, потому что умру со своей кожей, а не как последняя собака, ободранная и распятая. Я счастливый потому, что я слушаю Бога. Сказать вам, какая у вас основная ошибка в жизни?
– Скажите.
– Вы хотите поступать в жизни, как этого хотели и хотят лучшие из людей, не так ли?
– Пожалуй.
– А надо поступать, как поступил бы ваш Бог Христос.
– Смиренно ждать смерти?
– Если Бог так поступал, то и вам надо покориться, а не искать всякие ходы, чтобы обмануть и Бога, и хороших людей.
Барбаев ушел, а я думал над тем, какова же цена этической истине, если она одинаково звучит и в устах праведника, и в устах мерзавца!
Мне снилось, будто я слеп. Будто вожу рукой по столетиям. И в каждом своя прекрасная женщина – Зила или Катрин, Друзилла или Летона.
Моя рука вбирает в себя чужое, не принадлежащее мне тепло. У каждого столетия своя теплота, свой вкус, своя доброта, свои Боги. Я скольжу по столетиям, лечу в бездну, подымаюсь на вершину последующих тысячелетий – и мучительная боль в глазном яблоке, я вижу реки крови, моря слез вижу, миллионы распятий. Господи, во имя чего?!
Во имя чего хрустально чистые детские глаза, нежные и счастливые, должны непременно померкнуть, обратиться в прах?! Мой бедный Топазик! Моя попытка хоть как-то тебе помочь не увенчалась успехом. Нынешние дети все приговорены, как мой Топазик! Неужели весь этот беснующийся народ, жаждущий этого заболтанного Референдума (на кой черт он им сдался, спрашивается!), – так вот неужели этот беспечно шумливый народ не понимает, что его оболванивают, околпачивают, одурачивают, оплевывают, объегоривают?!
А эти-то жирные толстосумы! Неужели они не понимают, что все их изобретения, все их прогрессы, все их добычи и обманы – все ведет их самих к неминуемой гибели?!
– Не всякий вопрос должен ставить перед собой смертный! – шепчет мне Катрин.
– Не гневи Бога гордыней своей! – говорит Друзилла.
– Поступай, как Бог, – поучает Барбаев.
– Ты человек, и научись довольствоваться малым, ничтожно малым, – убеждает меня Зила.
А я не хочу довольствоваться малым.
Не хочу молчать.
Не хочу…
Пусть уж лучше будет смерть…
Я чувствую: моя жизнь, и прошлая и нынешняя, есть слабое, ворчливое, шумливое, упрямое сопротивление. Я сопротивляюсь и тем, кто мне желает добра, потому что мое сопротивление соединено с неверием. Я отчаянно упираюсь, когда мелкие бесы тащат меня в бездну своих грязных делишек. Я упорствую, когда умом сознаю, что не надо упорствовать. Я нахожусь в постоянном противоборстве с самим собой. Вспомнил: кажется, слово "сатана" означает сопротивление. Сатана есть
противникБогу. Но сатана есть и ангел, хотя и падший. Он наделен красотой и очарованием ангела. По самой природе цель сатаны – разрушить все Божье. Антихрист – это другое. Это фигура, воплощающая в себе зло. Носитель зла. Сатана исходит из "высшей" справедливости, поэтому ему нужны революции, демонстрации, митинги, армии "праведников" – тех непокорных, которые опьянены возможностью ликовать от своей причастности ко всему сатанинскому. Я вдруг ощутил и себя, и всех, кого я знал, – воинами сатаны… И поразительная мысль: воинов – тьма, а истинных побед – кот наплакал! Но так было всегда! Рим победил все империи, но не мог совладать с горсткой христиан! Эта горстка истинных праведников одержала победу над Римской империей!
Ошибку совершают те, кто ограничивает действия сатаны прямыми убийствами, морами, предательствами, доносами. Истинный сатана не опускается до низменных форм Бытия – это удел тьмы бесов, дьяволов и прочих нечистых сил. Падший ангел, который и есть сатана, предстает в восхитительных одеждах "правды и справедливости, смелости и откровения, гордости и парения, любви и щедрости, щемящей тоски и дерзости". Потому и распахнуты для него двери наших душ! Войдя в душу каждого из нас, сатана творит вероотступничество, создает противоборство тем Божьим началам, которые живут в каждом человеке. Полем битвы становится душа человечества. Я несколько раз видел, как миллионы людей по мановению сатаны меняли государственное мировоззрение, отказывались от тех идолов, которых они ранее чтили и славили! Я и теперь ощущал то, что прежние идолы рухнули, а новые еще не устоялись, идет вселенская борьба сатанинских сил за отбор идолов, потому и нужны эксдермации, оголтелые шабаши, кровопролитные войны под знаком утверждения справедливости, правды, национального самосознания, высших общечеловеческих ценностей.
Я вдруг ощутил, что во мне сатанинское никогда не призывает к злу, оно, маскируясь в добрые и лучезарные одежды, зовет к высшим гуманистическим идеалам, а на поверку – дьявольское сопротивление истинной Божьей глубине, истинной чистоте и истинным добрым побуждениям. Предстоящая казнь обострила мое видение, мою способность отделять правду от лжи, Христовое – от лжехристового. Но различать, оказалось, совсем недостаточно, чтобы поступать по-Божьи. Меня ужаснуло то, что, на мой взгляд, так часто бывает, логика поведения Христа – это путь к гибели, скорбный путь! Это смерть самого дорогого в твоей жизни. Силы зла знают, как держать в своих лапах смертную душу! В сатанинском воинстве идет постоянная борьба за первенство. Бесы состязаются меж собой и отчаянно враждуют. Я думаю. Ощущаю, как уступаю сатане. Отчаянно спорю с ним:
Он. Если бы Бог был добр, он не позволил бы погибнуть твоему Топазику, который ни в чем не повинен…
Я.Топазик жив, и он будет жить.
Он. Нет, он не будет жить. Если ты пойдешь со мною, он, может быть, еще не умрет. Когда подрастет, он станет моим воином.
Я. Ни за что!
Он. Значит, для тебя его смерть лучше, чем его славная жизнь. Пусть же вырастет и узнает все радости хорошего человека. Пусть полюбит прекрасную девушку, вступит с нею в брак и понесет славное бремя рождения и воспитания детей. Разве ты этого не хочешь? Разве тебе недостаточно твоих бед, когда ты лишен был всего – счастья любви, счастья отцовства, счастья истинного гражданства. Ты не согласен со мною?
Я. Я не могу принять тебя из принципа. Я душой, нутром сознаю, что все сатанинское – это плохо…
Он. А умом?
Я. А ум соглашается с твоими доводами. Но тут действуют принципы: Бог учит – живи, как подсказывают тебе сердце и вера.
Он. Но это же дичайшая отсталость. Все новейшие философские системы ратуют за мышление, сознательную жизнь, за высший Космический разум, наконец, считая, что любой цивилизованный человек пользуется доводами ума, а не знахарства и шарлатанства. Неужели ты оправдываешь те миллионы кровавых казней и репрессий, которые совершались на основании предчувствий, классовой интуиции и подвигались чувством ненависти одних социальных сил к другим?! Неужели ты пожертвуешь своим Топазиком, чтобы спасти так называемые Божьи принципы?
Я. Даже не знаю, что ответить. Но скорее склоняюсь к тому, чтобы во что бы то ни стало спасти ребенка.
Он. Значит, ты еще и раздумываешь?! Какова же при этом цена твоего Божьего чувства, если ты не готов защитить слабое и невинное дитя? А как же с твоей слюнтяйской идеей о том, что для тебя слезинка ребенка дороже всех технических прогрессов?…
Я.Это не моя идея.
Он.Ну да, это идея твоего любимого каторжника, эпилептика и сластолюбца. Думаешь, он бы пожертвовал своей жизнью во имя спасения одного несчастного Топазика?
Я. Непременно.
Он.Тогда жертвуй и ты…
46
Звонил сам Прахов. Сказал, что будет международная делегация и чтобы я был на высоте.
Предупредил:
– Иначе из шкурки Топазика мы сделаем чехольчик для пасхальных яиц. Отличный сувенир для победителей Референдума, – и расхохотался. А потом добавил: – Я, конечно, шучу, на детях мы не будем отыгрываться. Дети – наше будущее. Сам факт, что у тебя такая милосердная привязанность, делает нам честь. Нам нужны люди с чистыми помыслами. Я чту людей искренних. Неважно, если они иной раз и ошибаются. Искренность – это озон нашей идеологии. Я бы вообще всех неискренних людей… – он так и не сказал, чтобы он сделал с неискренними, наверное, я так подумал, ничего хорошего, а он тяжело вздохнул и пожаловался: – Мне сейчас так тяжело, как никогда. Все меня подводят, даже родной сын. Я раньше его прикрывал, а теперь – просто не в состоянии. Когда на чаше весов государство и твой отпрыск, я обязан выбрать интересы государства. Государство и народ превыше всего! Я понимаю муки Петра Первого. И все-таки он решился. Казнил Алексея. Историю надо знать. Она наш учитель.
– Ваш сын любит вас, – не удержался я от противостояния.
– Любовь, которая мешает оздоровлению нации, – преступна! Я клятву давал, я присягал перед знаменем – интересы народа для меня выше моих личных! Чтобы обновить общество, нужны энергия и мужество самоотречения. Надо все сделать, чтобы накормить народ и дать ему хотя бы сто граммов масла в месяц! Это наша первоочередная задача. Мы будем учиться торговать, хотя и нечем у нас торговать. Мы будем учиться создавать изобилие из ничего, хотя бы для этого пришлось снять не по семь, а по четырнадцать шкур! Некоторые умники пытаются строить другую, антинародную политику, внося смуту в национальные отношения. Не дадим! Нам пока что все равно, кто какую демократию отстаивает. А завтра уже будет не все равно. И мы тогда призовем господ-демократов к суровой и последней ответственности! Когда я так говорю, мне иногда замечают: "Не надо запугивать!" А я не запугиваю. Я искренен. Искренность – озон нашей души! Как ты считаешь, Сечкин?
Я ничего ему не ответил. Я вообще в последние дни молчу. Барбаев говорит, что это лучшая из форм моего поведения. Я сижу в высоком кресле и сверху вниз гляжу на бестолковых людишек, которые норовят притронуться к моим ногам, к моему телу, к одежде. Я не снисхожу до такого рода фамильярностей. Я молчу. И как утверждает Мули-Мули: молчание – это высшее выражение божественных мыслей.