– Иди же на все!!!
А я говорил:
– Червонец, – и проигрывал, потому что я знал: к тузу придет король, а потом девятка или восьмерка. Я ждал. Ждал, когда подкрадется ко мне та уверенность, которая наверняка угадает нужную карту и то, какой выигрыш последует. Горбунов заглянул в мою карту – бубновый валет. Горбунов скривился, безнадежно махнул рукой, а я сказал сдающему:
– Три тысячи и прошу сразу две карты. – Я знал, что он мне даст либо восьмерку с девяткой, либо две девятки. Он дал мне три шестерки. Итого у меня было двадцать. Он набрал девятнадцать. Я выиграл еще три тысячи.
Я задумал: если суждено мне жить, я выиграю, а если нет – то все равно. А Горбунов проигрывал раз за разом, отчего мрачнел и мрачнел. Я слышал, как в коридоре раздались женские голоса. Нет, никогда я не забуду той изумительной минуты, когда я впервые увидел Катрин! Сколько достоинства было в ее строгом черном наряде – высокий воротник оттенял точеную шею и тонкие черты белоснежного лица. Талия была туго схвачена широким кожаным поясом, а длинная юбка, до самых щиколоток, придавала фигуре такую великолепную завершенность, что казалось, ничего не может быть в этом мире изящнее и изысканнее. Нет, дорогие мои, это нисколечко была не влюбленность, а что-то большее: все раны мои в одно мгновение излечились, и я заорал что есть мочи, так, чтобы она меня услышала и увидела:
– Мне наплевать, что сделал Кант, Декарт. Мир для меня – колода карт. Иду ва-банк – шесть тысяч, милостивые господа! Играю в открытую! В моих руках крестовый король, не иначе тень Генриха Наваррского. Прошу банкира высветить свою карту. – Он тут же показал десятку. Ничто не дрогнуло в моем сердце. Я теперь играл не один. Я играл вдвоем. Она подошла ко мне, и дивный аромат едва не сделал меня мертвым.
– Пошли фуцерские номера! – сказал Каримов, сидевший напротив меня. Каримов, владелец автомобильного завода и начальник автоинспекции, был богат, жаден и сдержан.
– Фраеров надо наказывать, – зашипел Рем Шумихин, профсоюзный деятель, хитрый и подлый, прозванный Тимофеичем азиатским шакалом.
– Прошу три карты! – завопил я, не чувствуя под собой ни ног, ни пола.
– Зачем три? – одернул меня Горбунов. Это действительно была нелепость. Просить при короле три карты, когда уже две девятки давали двадцать два очка, следовательно, перебор. Но я стоял на своем. А Зяма поторопился выдать мне эти три карты. Я не глядя в карты, крикнул ему:
– А теперь себе.
Зяма, как истый игрок, любил не просто выигрывать, он любил еще и получать удовольствие. Что ему эти несчастные десять – двенадцать тысяч, когда на него работают двенадцать универмагов, он ведал управлением в горторге, а вот удовольствие получить, войти в этот восхитительный, ни с чем не сравнимый мандраж, когда все на тебя глядят, когда ты сам во власти такой страсти, которая будет и будет повторяться в тебе, придавая жизненные силы, уверенность в завтрашнем дне!… Зяма вытащил шестерку. Он долго думал, а затем быстро бросил на стол еще одну карту – девятка крестей: перебор, проигрыш! – Очередь была за мной. Я открыл первую карту – валет бубей. Я тоже хотел получать удовольствие. Рядом стояла прекрасная женщина. Она даже прошептала нетерпеливо: "Да не тяните же". Следующая карта была дама пик. Я вздохнул. Впрочем, и все вздохнули. Какой бы ни была последняя карта, я все равно выигрывал. А следующей картой был валет. Итого я выиграл, набрав одиннадцать очков.
– Ну нахал! – закричал Каримов.
– Фраеров надо учить! – хихикнул Шумихин.
– И наказывать, – поддакнул Горбунов.
"Ну да, ждите, милостивые, я вас всех вместе в гробу видел, я бы вас вместе живьем спалил, я теперь уж все, теперь уж я играть не буду, то есть буду ставить по червончику да двадцаточке, а двенадцать тысяч у меня в сумке, вот еще Горбунов просит пару тысчонок, Бога ради, прошу, товарищ Горбунов. Через полчаса он еще две попросит, я ему еще две откину, пропади он пропадом, восемь тысяч без малого у меня все равно в сумке, но еще не вечер, чего там за карта пришла, ага, десятка, можно пойти на пару тысяч, если уж выигрывать, то только для того, чтобы ссуживать Горбунова. Черт, на этот раз проиграл, шесть осталось в сумке, еще проиграл тысчонку, два раза по пятьсот поставил на девятки и отхватил перебор, а потом снова два выигрыша подряд, не заметил, как и куда исчезла Катрин, защемило сильно под ложечкой, Тимофеич поставил на стол фужеры, наполненные какой-то дрянью. Я выпил и поставил на туза пять тысяч. Выиграл. А ее все не было и не было.
Снова появился Тимофеич с подносом – маленькие рюмки, хрусталь с металлом и бутерброды с икрой, точнее, сандвичи.
– Перерыв пять минут! – крикнул Тимофеич. – Маленькая реприза рыцарских времен. Остерегайтесь ослепнуть! В роли английской лошадки Прекрасная Катрин!
45
Я оглянулся и глазам своим не поверил. Поверх голого белоснежного тела Катрин была надета стальная кольчуга. Кольчуга была не очень длинной и выглядела как мини-платье. Но это соединение нежно-розовой, должно быть, теплой кожи и холодного кольчатого металла, освещенное витражным многоцветьем, было настоящим волшебством, на какое был способен лишь великий творческий ум Тимофеича и абсолютный изысканно-развращенный вкус Катрин. Будь бы моя воля, я бы эту Катрин спеленал бы в охапку и в ее родительский дом: "Берегите ваше сокровище. Ему цены нет!" А она бы царапалась и орала: "Не ваше дело! Ненавижу! Не троньте меня!" И другое чувство билось в душе моей – протест. Я видел, какой хищной страстью сверкали ее длинные, стройные ноги, защищенные от лодыжек до колен поножами, украшенными красивыми рельефными изображениями. Я ощущал холод жесткого взгляда банкира, пронзившего чешуйчатый панцирь древних доспехов, сквозь который отчетливо и волнующе просматривались талия, бедра, лоно. А рядом вся эта свора деловых людей, не сводивших глаз с ее благородного тонкого лица в шлеме с приподнятым забралом – богиня!
Игра была не просто прервана. Она была отодвинута на самый последний план жизни всех присутствующих.
– Маленький аукцион! – объявил Тимофеич. – Амазонка Катрин, сошедшая с Олимпа всего на одну ночь! Двадцать долларов. Раз – двадцать, два – двадцать…
– Двадцать пять, – сказал Горбунов.
– Раз – двадцать пять, два – двадцать пять…
– Тридцать, – тихо проговорил банкир.
– Раз – тридцать, два – тридцать…
– Пятьдесят, – крикнул Шумихин, профсоюзный деятель.
– Раз – пятьдесят, два – пятьдесят…
– Сто, – не выдержал сидевший напротив меня Каримов, начальник автоинспекции.
– Раз – сто, два – сто…
А мне казалось, что Катрин замерзла, что холодный металл несовместим с ее кожей, что надо немедленно прекратить аукцион, может, поэтому я и крикнул:
– Пятьсот!
– Раз – пятьсот, два – пятьсот…
– Пятьсот пятьдесят, – сказал Горбунов.
– Раз – пятьсот пятьдесят, два – пятьсот пятьдесят…
– Шестьсот, – сказал Каримов.
– Раз – шестьсот, два – шестьсот…
– Семьсот, – торопливо произнес профсоюзный деятель.
– Раз – семьсот, два – семьсот…
– Полторы тысячи, – сказал я, решив пожертвовать горбуновской визиткой.
– Раз – полторы, два – полторы…
– Две! – мрачно сказал Зяма.
– Две сто, – ответил Каримов.
– Две сто пятьдесят, – перебил Каримова Горбунов.
– Две триста, – крикнул банкир.
– Две триста – раз, две триста – два…
– Три,- сказал я, решив расстаться с обеими визитками.
– Четыре, – сказал банкир.
Наступило молчание.
Катрин подошла к стене, где висело азиатское седло. Седло было изящным: небольшим, голубого цвета. Оно было, должно быть, легким и крепким. Седло висело высоковато, и Катрин приподнялась на носочках. Приподнялась и кольчуга, обнажила бедра.
– Каллипига! Настоящая каллипига! – сказал Тимофеич.
– Так зовут Катрин? – спросил банкир.
– Так звали в Сиракузах Афродиту, что по-гречески означает прекраснозадая.
Катрин, между тем, уселась в седле.
– Раз – четыре, два – четыре.
– Шесть, – крикнул я, понимая, что неведомая сила уже понесла меня и уже не суждено мне управлять своими действиями: а, будь что будет!
– Восемь, – сказал Зяма.
– Девять, – крикнул Каримов.
– Раз – девять, два – девять…
Я лихорадочно пересчитывал свою наличность: четырнадцать триста. Это была моя промашка. Я это потом понял.
– Тринадцать, – крикнул я.
– Пятнадцать, – сказал Зяма, точно прикинув, что мне больше нечем крыть, а Каримов и Шумихин отвалились, о чем они публично заявили. А Зяма, между тем, добавил: – Прошу не блефовать, а подтверждать свою платежеспособность.
– Тридцать, – крикнул я, не отдавая себе отчета и окончательно потеряв голову.
– Вы располагаете этой суммой? – спросил Тимофеич. С одной стороны, он был доволен, что я так лихо поднял ставки, а с другой – он видел, что я не могу остановиться, и нервничал.
– Я располагаю четырнадцатью тысячами тремястами долларами, а в пятнадцать тысяч семьсот долларов я оцениваю свою собственную шкуру, за которую мне дают в десять раз больше!
– Рехнулся! – хихикнул Каримов.
– Фраеров надо наказывать, – пропел Шумихин.
– Нет, простите, у нас что – кожевенная фабрика или шкуродерня? – спросил Зяма.
Я уже осязал проигрышность моей ситуации: уже ничто и никогда меня не спасет! Почти мельком я взглянул на Катрин: она была бледна, ее глаза горели голубым огнем. Она тихо, робко, как могла сказать только богиня, знающая истинную цену своему слову, заявила:
– Отчего же, я плачу Сечкину пятнадцать семьсот. Одалживаю. Вот моя карточка. А с такой прекрасной кожей не стоит расставаться… – она коснулась божественной своей рукой моей щеки, и я едва не расплакался.
– Сорок тысяч, – тихо сказал Зяма, точно торопясь оторвать Катрин от моей щеки.
Тимофеич скороговоркой прокричал:
– Раз – сорок, два – сорок, три – сорок. Продано!
Все с облегчением вздохнули. Банкир вытер мокрый лоб огромным клетчатым платком. Катрин ловко соскочила с седла, невинно улыбаясь, подошла к Зяме и остановилась, потупив глаза:
– Слушаю вас, мой повелитель.
– Сейчас доиграем банчишку и о-ля-ля, – сказал Зяма, придвинув Катрин стул.
Он сдавал карты, а для меня все в этой жизни потеряло смысл. Горбунов выпросил у меня еще пару тысяч. Я дал. А когда Зяма спросил у меня: "На сколько?", я придвинул к нему все мои визитки, сказав тем самым: "На все это". У меня был туз. Ко мне подошел Каримов. Сказал:
– Ты на последней руке. Присоединяюсь к тебе, – и придвинул все свои визитки к моим, сказав: "Здесь пятьдесят тысяч". К моему тузу пришла дама. Я знал, что проиграю, и теперь уже почему-то радовался, что проиграет и этот противный Каримов.
– Что прикажете? – спросил я у него. – Берем или останавливаемся?
– Берем, – ответил он.
Зяма дал еще валета. Итого – шестнадцать. Прескверно. Посовещавшись, мы решили взять еще одну карту: пришел король. Итого двадцать. Небывалый случай.
– Себе, – крикнул Каримов.
А вот что дальше произошло, я и до сих пор объяснить не могу! Я впился в костлявые руки сдающего. На столе открыта семерка пик. Отвратительная карта, но к ней приходит дама. Десять не так уж дурно! Зяма медлит. А я слежу за его пальцами. Мне виден кончик подрезанной карты – король червей, это уж я точно помню. Зяма бросает еще одну карту. Бросает он правой рукой, и все естественно впиваются в брошенную карту, а левая Зямина рука с колодой на мгновение исчезает, и я уже точно это знаю, не вижу подрезанной картинки. А на столе шестерка треф. Шестнадцать. Как у нас. Но придет ли ему король? Обе руки сдающего накрывают колоду карт, и через мгновение король червей летит на стол.
Эх, что тут поднялось сразу!
– Передернул, сука! – заорал благим матом Каримов.
– Король червей был подрезан, – заявил я.
Первым соскочил с места Шумихин. Он схватил тяжеленный стул и саданул им сзади по Зяминой башке. Зяма только улыбнулся. Тогда Каримов достал его ногой в лицо, и Зяма пошел на Каримова. Он успел схватить со стены тяжеленную сбрую и стал хлестать ею всех, кто попадался на его пути. Тимофеич выключил свет.
– Ребята, прошу оставить помещение! – строго сказал он.
– Я это так не оставлю! – орал Каримов. – Такого у нас еще не было!
Наступила пауза.
– Что вы от меня хотите? – спросил Зяма.
– Ты проиграл банк, – твердо сказал Каримов.
– Хорошо, я проиграл банк, – ответил Зяма.
– Ты проиграл семьсот восемь тысяч триста, – сказал Каримов. – Остальные двенадцать тысяч семьсот – штраф за причиненный ущерб. Устроит, Тимофеич?
– Сказано – сделано, – ответил Тимофеич.
Включили свет. Все были на месте. Не было только Катрин. На столе лежала записка: "Полагаю, что аукцион тоже аннулирован. Целую. Катрин".
– О-ля-ля! – крякнул Зяма, выпивая фужер чего-то крепкого.
46
Потом мы играли в саду, на даче у Зямы, и он кормил и поил так, что приходилось по нескольку раз очищать желудок. Вино и другие напитки были в бочонках, бутылках, в бутылях, оплетенных лозой. Я все время думал над тем, как же оплетали эти огромные бутыли. Трое крепких парней обслуживали играющих, обходили то и дело столы, наливали, накладывали, убирали и снова что-то несли, что-то подавали: незаметно, бесшумно.
– Сервис ненавязчивый. Еще одну картинку! – кричал Горбунов и получал девятку, которая приводила его в замешательство, в ужас, он бросал карту, кидался к бутылям и бочонкам, снова что-то выкрикивал, а Зяма спокойно говорил:
– Надо уметь красиво проигрывать.
Я оттаскивал Горбунова от карточного стола, наливал ему полный фужер, надеясь, что он не будет играть, но он пил, а потом играл, какое-то время ему везло, а затем он снова все просаживал и обращался ко мне:
– Подкинь пару визиток.
Горбунов проиграл. Пробурчал мне:
– Тот самый случай, когда ни в любви, ни в картах…
– Может, поедем?
– Дай еще парочку. Надо еще раз попытать счастья. Неужто вся правда на стороне этого жидяры?! А ты меня подожди. У меня разговор с тобой будет. Ты думаешь, я не знаю, что ты в ловушке… Все, брат, знаю. Об этом и хотел с тобой покалякать…
Я тяжело вздохнул. На душе было не очень светло. Но и темень прошла. Все эти дни я ни словом не обмолвился о своих делах. Не гонит меня Горбунов, и то дело. А мне идти некуда. Благо есть, где прокантоваться. Горбунов просадил еще раз мои визитки. Сказал мне:
– А теперь поехали. Сколько я тебе должен?
– Двадцать две двести, – ответил я.
– А ты, оказывается, считаешь неплохо.
– Деньги счет любят, – сказал я тихо, поддерживая Горбунова под руку.
Когда приехали на горбуновское стойбище, он мне сказал:
– А разговор у меня к тебе вот какой. Я достаю тебе бумагу об отмене твоего увольнения, и мы с тобой квиты.
– За чьей подписью будет бумага? – спросил я, мгновенно сориентировавшись.
– За подписью Хобота. Это пока, а через полгодика оформим распоряжением секретариата.
– А сразу нельзя оформить распоряжение?
– Этого никак нельзя. Ну как?
У меня выхода не было, но я все равно помялся. Я был его гостем, и он все же был моим должником, поэтому я пожал плечами, отвернулся и стал глядеть в окно. А он выпил и стал рассуждать:
– Сейчас только кажущееся затишье. На самом же деле отстрел инакомыслящих продолжается. Изменились формы. В горных районах только вчера кокнули шестьсот стариков и восемьсот женщин. С мужиками поступили проще, их расстелили на площадках и придавили бетонными плитами. В долинных районах столкнули двадцать шесть составов с детьми. Содом и Гоморра. На Востоке поражены радиацией десять областей, и каждый день мрут по восемнадцать тысяч человек. Человечеству, а не нашему микросоциуму угрожает гибель. Появились теоретики, которые утверждают, что спасти мир могут только страдания отдельных персонажей Истории, поэтому скоро вновь войдут в моду распятия и сожжения, подвешивания и публичные четвертования. Ну и, разумеется, в этой ситуации эксдермация как новая форма страдания приобретает особый вес…
– Да, я согласен. Когда я получу бумагу? – спросил я.
– На этой неделе. А сейчас одолжи-ка мне еще две семьсот, чтобы было ровно.
– Отлично, – сказал я и отвалил ему наличными, так как кое-кто успел со мной рассчитаться.
– Ты располагайся, и в твоем распоряжении все необходимые источники. Хобот дал команду, и весь первый век у твоих ног. Тут и Макс Шухер, и Шухермахер, и Мухершахер, я в этом абсолютно не Гагенкопен… – острил Горбунов.
Оставшись один, я принял ванну, обмотался чистой простыней и, улегшись на тахте, стал читать.
Читая и перебирая все новые и новые книги, я понял, что они подобраны не случайно. Иудея пятидесятых и начала шестидесятых годов новой эры. Какую бы книжку я ни раскрывал, всюду мелькал бывший раб, потом вольноотпущенник, потом начальник когорт и конных отрядов в Иудее, как его величал историк Светоний, наместник и прокуратор еврейской земли, Феликс Антоний. И он был в окружении своей жены, красавицы Друзиллы, дочери иудейского царя Ирода Агриппы I, который убил апостола Иакова. Эта известная тогда красавица, правнучка Ирода Великого и Иродиады, выпросившей у мужа голову Иоанна Крестителя, безумствующая распутница состояла в замужестве за Азисом, царем Эмесским в Сирии, но, как рассказывали их современники, Феликс при посредстве какого-то волхва из Кипра под именем Симон очаровал ее, развелся со своей женой, тоже Друзиллой, внучкою известных Антония и Клеопатры, а дочь Ирода развелась с Азисом и вышла замуж за наместника Иудеи. Где-то поодаль в окружении римских воинов со связанными руками шел бывший римский воин и фарисей, будущий Апостол Павел…
47
Великий и Божественный Апостол Павел, отец всех церквей и христианских верований, он шел в надежде повидаться с Тимофеем, своим прекрасным учеником, о котором Апостол мог сказать: "Тимофей, сын мой!" Тимофей был влюблен в Павла. Павел был для него образцом человека, героя. Тимофей родился в городе Листре в Галатии. Отец его был грек, а мать еврейка. Павел сам обрезал его не потому, что был рабом закона или видел в обрезании какую-то добродетель, а потому, что знал, если Тимофей будет проповедовать среди иудеев, то это будет иметь огромное значение. И с того момента Тимофей стал постоянным спутником Павла, он выполнял все его поручения, повсюду сопровождал Павла. О Тимофее Павел писал: "Я никого не имею равного в усердстве, он возлюбленный сын мой, я ему доверяю все, всего себя и все, что связано с евангелизацией всей жизни, а не только веры и церкви…"
48
Мне позвонила Катя, теперь она звалась Шидчаншиной.
– Провссу очень плохо. Он хотел бы видеть вас. – Она назвала адрес больницы и номер палаты.
Я сказал, что немедленно выезжаю. Подумал, неужели он и сейчас будет убеждать меня в том, чтобы я способствовал продвижению Хобота.
Провсс был совсем плох. Он умирал. Я сидел сутки у его постели, и его бессвязные слова можно было суммировать в такой монолог: "Как нам, живущим и здравствующим ныне, повезло! Ни темниц, ни пыток, ни распятий, ни мятежей, ни революций, ни контрреволюций – ничего того, что несут голод, смерть, долгие горести, неизлечимые беды.
Может, кто-то за нас отстрадал, отвисел на столбах, отошел в мир иной! Какая же несправедливость, несправедливость какая?! Неґужто реки крови протекли по жизни, чтобы еще и еще раз повторился паразитарий, еще раз греховные деяния загрязнили и бытие, и сознание людское?!
Царство небесное всем тем, кто не ведал греха, кто не убивал, кто не предавал смерти ближних и дальних своих!
И царство небесное тем, кто грешил, а затем умер в раскаянии, кто убивал и смерти предавал ближних и дальних своих, а затем, очистившись, стал праведником и дал пример другим на долгие века!"
Когда он засыпал, я выходил в фойе и слушал телевизор.
Армяне вооружались. Они не выполнили приказ Верховного-не сдали оружия. Азербайджанцы потихоньку вырезали семьи христиан. Ежедневно заседали депутатские группы, комиссии и комитеты. Я был поражен, когда за одним депутатским столом я увидел избранников народа – Хобота и Горбунова, Прахова и Шубкиных (отец и сын), Джафара, Мансура и Махмуда, Зяму и Шумихина, Бубнова и Свиньина, Мигунова и Коврова. Каково же было мне, когда я увидел среди народных избранников Любашу и Шурочку, Лизу и Катрин…
А может быть, так и должно быть?!
С точки зрения элементарного субъективизма все они, мои милые знакомцы, считают себя не только честными людьми, но и людьми героическими, готовыми пожертвовать всем ради блага ближних, ради Отечества.
И это сущая правда!
49
Трое суток я не отходил от Шидчаншина. Утром четвертого дня, когда Кати не было, Провсс сказал:
– Я родился в Ялте. По отцу я татарин. Мою семью вывезли в Казахстан, где отца с матерью убили. Шидчаншин это не моя фамилия. Моя настоящая фамилия – Зиганшин. Я знаю, где в Ялте стоит дом, в котором жили мой дед, прадед и мой отец. Моя душа не претендует на этот дом. Но я хотел бы умереть на берегу Черного моря, которое является моей тайной любовью. Отвези меня к Черному морю, и я там, на берегу, умру. Я знаю, только ты это сможешь сделать.
– Но я же приговорен, а у тебя есть более сильные покровители.
– Я обращался к ним, но они сказали, чтобы я не говорил глупостей и не впадал в детство. Попросту я им больше не нужен.
– Но как я тебя отвезу, ты же в больнице?
– А, это чепуха, – он махнул рукой, – все знают, что жить мне осталось не более недели. Отвези! Я буду счастлив, если взгляну на море. Катя знает о моей просьбе, она поможет. Врачи тоже знают о моем последнем желании. Не теряй времени. Деньги у нас есть. Действуй.
Я зашел к врачу, но он обо всем знал, сказал мне:
– Если вы сможете помочь, помогите. Он проживет не больше недели. Надо торопиться.
Я позвонил Кате и отправился за билетами. Вечером мы выехали тридцать первым поездом в Симферополь. Я поражался тому, как вела себя Катя: ни слезинки, ни грустинки, ни растерянности, будто у нее с Провссом вся жизнь впереди. В такси Провссу стало плохо. Постояли на перевале.
– Только бы доехать, – шептал Провсс. – Только бы доехать.
– Обязательно доедем, – говорил я. – Сейчас Черное море, клянусь тебе, мой Провсс, для меня важнее, чем моя эксдермация…
И наконец мы увидели море. Оно было таким просветленным, таким спокойным и ласковым, что Провсс, близоруко всматриваясь в водные просторы, заплакал. Катя принесла ему манной каши и стала кормить из ложечки. Он две ложечки съел, а третью встретил уже открытым и мертвым ртом… Мертвый, сидел он на берегу Черного моря, и мы стояли рядом, и кругом была нелепая и прекрасная жизнь, только не было в этой жизни Провсса. А потом мы занялись похоронами, и нам удалось похоронить его на ялтинском кладбище. Утром я распрощался с Катей и ушел куда глаза глядят. Я хотел побыть в одиночестве хотя бы несколько часов.
50
Странная мне пришла в голову мысль. Я решил во что бы то ни стало помянуть Провсса. Попрощаться с ним навсегда. Я знал, как это надо сделать. Я зашел на рынок, купил немного зелени, редиски и хлеба, потом я зашел в аптеку и за баснословную цену купил пузырек спирта. Затем я купил две бутылки минеральной воды и стащил в "Соках и водах" два чайных стакана. Потом я вернулся снова на рынок и купил кусок мяса, который попросил у старого татарина разрубить на мелкие куски и, если соль есть, посолить. Он нашел соль и посолил мое мясо. Он одолжил мне спички, и я отправился в горы. Я нашел поляну, откуда было видно море, в мыслях своих усадил рядом Провсса и Катю и развел небольшой костер. Стал накрапывать дождь, но я плеснул в костер немного спирту, и костер разгорелся ярким добротным огнем. Провссу бы костер понравился. Он бы сказал:
– Я знал, что ты настоящий умелец.
Потом я налил в стакан немного спирта и разбавил его минеральной водой, отчего произошла реакция и спирт стал теплым, как моча. Провсс эту мою процедуру не одобрил бы, потому что Провсс никогда ничего не пил, кроме кваса, пепси-колы и минеральной. Потом я сказал:
– Прости меня, мой друг, что я плохо думал о тебе. Я вижу море, которое ты так любил, и вижу тебя, потому что ты рядом со мной.
Катя улыбнулась и сказала:
– Напрасно вы меня не пригласили на эти поминки.
– Я не посмел, – ответил я. – Простите меня, Катя.
А потом пошел сильный дождь и костер задуло. А я стоял под деревьями, и слезы лились у меня по щекам. Я обратил внимание, что дерево, у которого я стою, необыкновенно прекрасное. Моя рука оказалась на тонком стволе, откуда начиналась ветка. Ветка, как бушприт корабля, была нацелена на море. Сверху ствол ветки был мокрый, а снизу сухой. Это была ветка какого-то кедра. Может быть, австралийского, а может быть, и тибетского. Заканчивалась ветка тремя свежими шишками. На кончике ветки была совсем крепенькая шишечка:
– Это Топазик, – сказал я.
А ниже была шишка покрупнее, и я почему-то сказал:
– Это моя Люся.
А дальше была еще одна шишка, и я сказал:
– А это я.
А рядом с кедром росла, должно быть, вишня, она цвела, и лепестки были в дождинках, и, когда я коснулся лепестков рукой, слезы с новой силой пошли из глаз: я прощался с этим прекрасным миром, с этими дождинками, с лепестками, со всеми, перед кем я виновен: перед Анной и ее мамой, перед Кончиковым, Праховым, Шубкиным, Горбуновым, Тимофеичем, Хоботом, Анжелой, Сонечкой, Приблудкиным, Литургиевым, Агенобарбовым, тетей Гришей, Любашей и Шурочкой, Смолиным и Ривкиным, Мигуновым и Ковровым, Ксавием и Лизой, Колдобиным и многими другими. Моя вина состояла только в одном: я возносился над ними в мыслях своих, я их, не всех конечно, не то чтобы презирал, я их занижал, считая себя лучше, честнее, совершеннее.
Я глядел на вишню, которая цвела рядом с роскошным кедром, на ель, которая соседствовала с юной ольхой, на орешник, который стоял в обнимку с боярышником,- и все они весело ручонками кивали морю, звали меня к себе – и не было в их ликах зависти и возвышения.
Милые деревья, Божьи создания, простите меня, язычника, обласкайте меня перед тем, как я снова окажусь на Голгофе и не будет мне покоя и радости, – слова вины и признания вырывались из души моей, я прислонился щекой к дереву, и так хорошо мне было, и так спокойно, и так бы славно было, чтобы я тут же немедленно обратился в какое-нибудь крохотное деревце и застыл бы навсегда в этом томительно-зачарованном мире.
51
Когда я спустился вниз, в городе творилось черт знает что: объявили сразу десять денежных реформ, восемь неофициальных ограблений, шесть новых переходов на рыночные отношения, девять коренных переворотов в области идеологии. Отменили все прежние манифесты, декреты, портреты, реабилитации, прокламации, коллективизации, индустриализации, химизации, оптимизации и модернизации. Единственным лозунгом, который теперь считался действительным, был лозунг: "Долой всё!".
Валили памятники, обелиски, бюсты, постаменты, шлагбаумы, столбы, киоски, мусорные ящики, транспаранты, доски объявлений, светофоры и все, что выше человеческого роста, что, разумеется, можно было валить без применения техники.
Люди бегали с выпученными глазами, не зная толком, что происходит, но отлично понимая, что надо проявлять активность и быть в потоке человеческих страстей. Иногда толпы людей останавливались, чтобы свалить очередной киоск, а потом забраться на него и оттуда скандировать лозунг: "Долой всё!" После скандирования все же излагалась будто бы новая идеология.
Все краденое объявлялось честно нажитым, а все честно нажитое – краденым. Главная доктрина новой идеологии заключалась в одном тезисе: "Чем больше украдешь, тем большую пользу принесешь Отечеству". Доказывалось, что период первоначального воровства, грабежа и незаконного присвоения надо завершить в оптимально короткие сроки, до весны, потому что надо успеть что-нибудь и посеять. Воровство считалось теперь делом чести, доблести и геройства. Оно совершалось по трем направлениям. Воровство первой степени – это то, что можно унести в сумке, в карманах, за пазухой, в саквояже, в портфеле,- с этим справились даже женщины, старики и дети. Воровство второй степени требовало, чтоб наворованное вывозилось машинами, пароходами, самолетами и другими видами транспорта. А вот воровство третьей степени состояло в том, чтобы украсть недвижимость – земли, леса, озера, пахотные поля, луга, горы, ущелья, шахты, заводы, фермы, фабрики, мастерские, мелкие предприятия, столовые, пивные и прочее. Этот вид воровства был крайне сложным и требовал специальной юридической и экономической подготовки.
– Кто это придумал? Как это могло произойти так быстро? – спросил я у человека средних лет, чьи усики показались мне знакомыми.
– Этого никто не знает. Это чудо! Начинается новая жизнь. Рынок решит все.
– При чем здесь рынок, когда речь идет только о воровстве?
– А вы прочтите "рынок" наоборот. Получится "коныр", а что такое "коныр"? Это по-мерлейски "воровство".
А кругом творилось несусветное – скупали всё, что можно было скупить.
Появился новый термин "ажиотажный спрос". На все был ажиотажный спрос: на чайники и плоскогубцы, конский волос и жесть, халву и водку, бревна и детские игрушки, чеснок и экскаваторы, хлеб и мебель, дома и фабрики, земельные участки и люстры, видеоґмагнитофоны и мясо – все хватали, куда-то складывали и снова бежали, чтобы сгребать, рассовывать, набивать ящики и мешки, потом все это складывать и снова бежать… Квартиры превратились в складские помещения, склады – в квартиры, поскольку они опустели, а так как жителям негде стало жить, они снимали углы в бывших складских помещениях.