– Помоги же, Господь, не может быть, чтобы он умер. Не может быть. Я же не хотел… – шептал я.
К моей великой радости он приоткрыл глаза и попросил пить.
Я ринулся за стаканом, налил воды и поднес к его губам.
– Прости меня, Саша, я не хотел, прости меня, – залепетал я, – хочешь, убей меня.
Кончиков слабо улыбнулся:
– Чем ты мне, сучара, приварил? – он тихо это сказал, но я все равно понял.
– Костыльком, Саша, костыльком. Показать тебе этот проклятый костылек? – я вытащил костыль из газеты и повертел им перед его лицом.
– У меня в сумке флакон. Налей грамм сто.
Я вытащил из его сумки плоский флакон и налил ему в стакан. Судя по запаху, это была самогонка. Он выпил и сразу преобразился. Я не ожидал такой перемены. Правда, он тут же едва не упал. Я поддержал его, и он сел на стул.
– А где Боб? – спросил он.
– Сбежал, – ответил я, понимая, что он спрашивает о своем товарище.
– Ты – человек, – сказал Сашка. – Я бы на твоем месте меня добил и закопал. Кому я нужен? Кто меня будет искать?
– Хочешь, живи у меня? – неожиданно выпалил я.
– Спасти меня хочешь?
– Я себя спасти хочу. Ты не дослушал меня. Хочешь, я о себе расскажу? У меня с Анной ничего не было. Я ее из-под колес электрички вытащил. Она с маленьким кинулась под поезд, а я догнал и сбил ее с ног, а то бы в клочья. С тех пор припаялся я к ним. Я человек верующий, Саша. Ты в Бога веришь?
– Верю, – тихо сказал Кончиков. – Мы там все верили в Бога. Только он наш защитник и наша надежда.
– Так как же тогда ты Бога своего закладываешь?
– Дай еще выпить. Чой-то голова кружится.
Я налил ему еще.
– Ты полежи. Хочешь, "скорую" вызовем?
– Ты что? Я тут нелегально. Сразу спеленают. Поеду я к себе.
– Хочешь, я Анну позову?
– А где она?
– Я им отдал свою квартиру. Мне все равно крышка. Деньги тебе нужны?
На глазах Кончикова выступили слезы. Он повернулся к стенке и тихо зарыдал.
– Еще капни.
– Ты лучше поспи. Давай-ка я тебя уложу.
Он не сопротивлялся. Я уложил его на свою койку, а сам сел за столик и написал коротенькую записку: "Еще раз прости меня, родной. Оставляю тебе ключ, если захочешь уйти, запрешь, а ключ положи под половичок".
Я вышел на улицу. И на мгновение ощутил в себе радость свободы. Подвал становился для меня невыносимым. Мне во что бы то ни стало захотелось с кем-нибудь побыть, кому-то рассказать о себе, просто с кем-нибудь поговорить. Я сел в трамвай и поехал, сам не знаю куда. Вдруг я сообразил, что нахожусь в районе, где жила Любаша.
5
Дверь Любаши я вычислил по окнам. Постучался.
Каким же теплом, светом и нежностью обожгла она мою приговоренную кожу. Я даже не заметил, как она оказалась у меня на руках, такая теплая, нежная и доверчивая. На ней почти ничего не было. Она, должно быть, успела сунуть ножки в туфли на высоком каблуке: ненавижу себя коротышкой! Узкий диван жалобно мычал и назойливо скрипуче постанывал. Любаша мотала головой, и я не мог понять, чего она хочет. Потом я спросил, чего она показывала мне головой, она засмеялась:
– Я хотела, чтобы ты перенес меня на стол. Не из-за скрипа, нет. Я люблю заниматься любовью на краешке стола, чтобы немножко свисать. Но это еще успеется. А сейчас за дело, мой славный. Я счастлива, что ты сейчас прочтешь кое-что из нероновых размышлений. Вот листочки. Читай, а я пока сварю кофе. Я стал читать:
"Карудий. Сейчас повсюду пытаются стереть с лица земли идеал. Говорят, будто идеал угрожает миру похищением красоты. Греков побуждал к прогрессу идеал совершенства. И этот идеал ими был реализован. А потом они насытились гармонией, и от частого повторения свободный дух красоты был стерт. Стоики, эпикурейцы, неоплатоники стали вести схоластические споры о том, что есть красота, забыв про жизнь, про истинное в жизни. Они пытались преодолеть холодное дыхание смерти. Они не хотели убивать, а жизнь настаивала: 'Убей'.
Нерон. Я не просто художник, я созидатель. Единственный, кто создает жизнь-искусство. Я, как и Калигула, чувствую себя одиноким, когда не убиваю. Мне хорошо только, когда я с теми, кто еще не мертв, но уже близок к смерти. Только эта близость и создает некґтарный трепет души, без которого нет ни великой трагедии, ни актерского искусства!
Никто мне не докажет, что язык фламинго и язык патриция различаются по вкусу. Но величина – другое дело. Когда я Тагиллину предложил отведать измельченный язык казненного Сципиона и сказал ему, что это и есть языки первоклассных моих попугаев, он сказал: 'О лучезарный, это, должно быть, были гениальные попугаи! Можно было бы построить тьму силлогизмов, а затем с важным видом заключить: эрго, нет разницы между фламинго и человеком. Невиновных нет. Убивать можно и тех и других. Даже лучше, когда и тех и других. Одного оттуда, а другого отсюда. О лучезарный, как ты мудр и справедлив!'
Карудий. Греки достигли определенного совершенства цивилизации. Однако даже совершенство неспособно противостоять скуке потребления, скуке беспощадного паразитарного повторения, когда один съедает другого. Для того чтобы поддерживать в цивилизации душевный жар, требуется нечто большее, чем конституция, гласность, демократия и рыночные отношения. Нужна еще и фантазия, нужен дар приключений, поиск новых совершенств, новых идеалов. Я вижу порочность формулы: государство должно быть отделено от искусства, а искусство – от повседневной суеты и праздности.
Нерон. Я создаю первое в мире Государство Искусства! Искусство выше жизни и выше демократии! Милосердие – вот основа империи. Милосердие императора распространится исключительно на мертвых! Я провозглашаю наступление "золотого века". Наступит наконец для всех блаженная радость. Сытые стада спустятся с гор по воле Фавна, и хищники не посмеют их трогать. Не нужны будут пастухи и земледельцы. Земля сама даст зерна и винограда столько, сколько окажется нужным, чтобы напоить и насытить всех! В Рим вернутся богини правосудия, богини искусств, красоты и плодородия. Они изберут единого и великого бога – Нерона, который будет властвовать, не терзая и не мучая. Мечи в ножны – вот клич "золотого века". Наступит долгожданный и счастливый мир – праздник Поэзии, Зрелищ, Любви! Новый Бог будет беспощаден лишь к тем, кто попытается очернить этот ликующий Праздник. Комета дала добрый Знак к всеобщему веселью!
Карудий. Вселенная больна. Жить под этим удушающим небом, где все прогнило, где все ложь, значит, неизбежно превращать праздник в пир во время чумы. Ликовать во время чумы – это абсурд!
Нерон. Двадцать веков пройдет, и мои слова повторять будут сто раз, а я утверждаю, что абсурд имеет смысл, когда против него есть система аргументов, выраженных как языком логики, так и языком искусства. Хватит растерянности и безнадежности! Пора снова ликовать – в этом я вижу единственный смысл бытия! Перед весельем и чума бессильна. Я буду убивать всех, чье чело опечалится.
Карудий. Как ты убил свою мать?
Нерон. Видят боги: я любил свою мать Агриппину. Но она не могла понять великих замыслов империи. Не могла принять Новую жизнь!"
6
Любаша принесла кофе.
– Люба, а я только что едва не убил человека. Случайно не убил.
– Вы герой. А я и не думала. Человечество никогда не сможет обойтись без убийств.
– И это говорится устами интеллигентки.
– Интеллигенция всегда была самой кровожадной. Вы еще не прочли о том, как Нерон об этом говорит. Вся сегодняшняя светская философия, все эти Ницше, Хайдеггеры, Достоевские, Камю – все есть у Нерона, потому что он – гений.
– Люба, вы – тоталитаристка?
– Я за высокое искусство. Прочтите же, наконец, вот это место.
Я стал читать:
"Нерон. Строительство новой жизни всегда начиналось с убийства близких. Дальние – это чепуха! Это никто. Фантом! Дальние – это даже не идеи! Это звуки: сто тысяч ахейцев, греков, лигийцев погибли – это все равно, что сказать о том, что на море был миллион волн. Я читал Софокла. С детства любил и знал его трагедии наизусть. А потом играл Эдипа. В Риме и в Греции. Я стремился проникнуть даже не в тайны Эдипова комплекса, тут все ясно, я хотел зайти за кулисы жизни, за пределы кровосмешения и злодейства, возвышения и падения, чтобы распознать всю гадливость и всю привлекательность красоты Зла, чтобы со дна потусторонних миров достать великие строфы и великие образы Нового Зодчества!
Я дрожал от счастья, когда за моей спиной хор пел:
Дай, Рок, всечасно мне блюсти
Во всем святую чистоту
И слов и дел, согласно мудрым
Законам, свыше порожденным!
И далее в антистрофе:
Гордыней порожден тиран.
Она, безумно всем пресытясь,
Чужда и пользы и добра…
Карудий. Еще один фокус. Просвещенный тиран, улыбающийся диктатор, сатрап, выступающий против тирании. Ни один диктатор и приверженец самой жестокой тирании не миновал банальной схемы: террор, помноженный на любвеобильность, на крикливые призывы к милосердию, может привести к подлинной диктатуре и к подлинной тирании. Тиран – всегда садист, всегда трус и всегда боится заглянуть в глаза страданию, в глаза убиенных!
Нерон. Неправда. Я всегда стремился пройти через все возможные человеческие испытания, чтобы правдиво поведать о них в искусстве. Я всматривался в глаза распятых на столбах, разговаривал с горящими на кострах, видел, как пузырилась и лопалась от огня кожа невинных людей, ставших живыми факелами в моих садах. Живое человеческое страдание входило в мою душу, переплавлялось в горниле моего таланта и выходило наружу чеканной строкой. Иногда я сквозь изумруд смотрел на лица приговоренных – нет ничего прекраснее человеческой смерти! Какие строки рождались в моем уме! Какие сюжеты развивались в моем мозгу! Какие рукоплескания чудились мне: никогда еще нигде в мире Великий Император не был одновременно и Великим Поэтом, и Великим Актером, и, как теперь говорят, великим Постановщиком!
Карудий. Еще одна ложь. То, что всем государям мира недоставало культуры, это общепризнанно. Но культура не есть охапка знаний и умений. Культура есть духовный порыв и готовность отдать жизнь за ее духовный смысл!
Нерон. Почему же ты не готов отдать свою жизнь?
Карудий. Я буду готов, если узнаю этот смысл. И узнаю не силой слов и магий представлений, а силою моей душу, которая скажет мне, насколько истинно мое предчувствие и мое упование, насколько оно угодно Богу. Меня беспокоит, что я нахожусь на ложном пути, ибо ищу способ жизни и смерти там, где его не должно быть. Я никогда не делал никому зла. А когда воспламенились несколько римских кварталов, я сам гасил пламя и едва не погиб. Мне тогда казалось, что я нашел способ быть счастливым. Этот способ – в самоотверженном гражданстве, в добром сердце и в могучем бесстрастии.
Нерон. Чепуха! Я изобрел метод, который назвал методом воплощенных вымыслов. Сначала в голове моей рождалась идея. Идея – это лик. Образ. Затем я эту идею воплощал в жизни, а уже после описывал развитие этой идеи в своем творчестве. Думаю, что этот метод, когда будет подхвачен народами, станет всеобщим, и тогда воцарится Новое Царство, которое будет названо моим именем – НЕРОНОВО. Должен признаться, что процесс развития этого моего метода крайне мучителен. Чего стоило мне замыслить поджог Рима! Образ горящего города не давал мне покоя. Я просыпался ночью, объятый языками пламени, видел во сне тысячи горящих людей: среди них весталки, преторианцы, рабы, вольноотпущенники, трибуны и эдилы. Пламя всех уравняло. А потом моя идея осуществилась – Рим, будь он проклят, малодушный и предательский, сгорел дотла!
Я смотрел на горящий город, и в моей голове складывались прекрасные стихи о падении Трои, о конце света, о новой эре, родоначальником которой буду – Я. Стихия огня вдохновляла меня с такой силой, что я, глядя на зарево пылающего Урбиса, ощущал в себе не только огонь жизни и смерти, но и поэтический огонь, который сжирал меня до последнего остатка. В кровавых безднах моей души светились алые звезды, от пожарища они были светлее обычного, объятые пламенем к моему сердцу бежали огненные акведуки, храмы, виллы, памятники, колесницы, запряженные квадригами и аргамаками, мне были видны багровые языки огня, слизывающие бежавших воинов, вольноотпущенников, весталок, патрициев, – всех уравняло великое пламя, и если не я поджог Рим, как вскоре стали утверждать все мои противники, то моя воля была причастна к этому очищаемому свершению духа! Моя воля давно жаждала этих минут, и, кто знает, может быть, ее тайные силы и вызвали алую стихию. Наконец-то я увидел то, что никому не удавалось подметить. Рим – это не только храмы и стены, акведуки и памятники, это и легионы вооруженных воинов, собранных со всего света, это целые полчища гладиаторов, это и роскошные виварии, в которых жили дикие звери – тигры и львы, шакалы и туры, леопарды и медведи. Я видел, как толпы мятущихся людей натыкались на стаи разъяренных зверей, оборачивались и бежали от них в противоположную сторону, но здесь же их настигал все сметающий огневой вал. Восхитительную, неповторимую картину представлял собой центр Рима. Между Капитолием и Эсквилином пламя разрослось настолько, что образовало над городом своеобразный шатер, он достиг высоты ста метров, от этого могучего шатра шла смерть: безумие, должно быть, охватило людей, не знавших, куда бежать. Они кричали: 'Конец!', 'Рим гибнет!', 'Юпитер, пощади нас!' И как же изумительно выглядели легионеры, мечами прокладывающие себе путь, вздыбившиеся лошади опускались на головы бегущих, падали разрубленные пополам женщины, и кровь лилась в этом жарком пожарище, и ничего в мире не могло сравниться с этой прекрасной, как смерть, убийственной красотой. Позже, это я знал, ходили слухи, будто бойню приказал учинить император. Что ж, снова можно говорить о великой моей воле, которой в те огненные дни были подчинены и люди, и звери, и бушующий огонь, и исчезнувшие воды. Мне удалось там же записать удивительные картины схватки зверей и легионеров, которые возникли между Палатином и Целием, где были узкие и густо застроенные улицы. Никакая арена цирка, никакие гладиаторские бои не могли дать такой законченной и продуманной совершенной красоты, которую создало беснующееся Пламя. Сначала воины столкнулись с жителями, бежавшими по узкой улице в сторону Квиринала. Поскольку жители преградили путь легионерам, они стали их рубить мечами. Кричали мужчины, плакали дети и женщины. Охваченные пламенем, их багровые тела метались живым огнем. Но каков был ликующий ужас, когда стая разъяренных львов с горящими гривами и хвостами накинулась на людей! Какой апофеоз жизни и смерти! Двое львов ворвались в гущу солдат, рвали их на части с такой остервенелой силой, будто мстя врагам своим за этот ужасающий пожар, за эту грозную гибель.
Я стоял на холме и пел как никогда:
Дай, Рок, всечасно мне блюсти
Во все святую чистоту…"
– Вот в этом двустишии – весь род Агенобарбов, – сказала Любаша, обняв меня за плечи. – Пойдем, милый, я сделаю тебе носочки…
– Не понял.
– Ты не знаешь, что такое носочки? Агенобарбов никогда не спал без носочков. Носочки это массаж по щиколотку – но вся суть в креме. Крем должен быть ароматным и прохладным.
Я уснул в носочках, а когда проснулся, увидел рядом обнаженную Любашу. Она спала, и в солнечных лучах застыл на ее груди златокрылый таракан. Точно боясь спугнуть крохотное чудовище, я быстро оделся и также быстро скатился по лестнице.
7
В моем подвале никого не было. На столе была краткая записка: "Век вас не забуду. Сашка". Я лег на кровать и быстро уснул. Разбудил меня стук в дверь. На пороге стояла Шурочка (как она меня нашла?).
Она была в черном плаще, и на глаза была опущена черная вуаль.
– А где же черные розы? – спросил я.
– Какие розы? О чем вы? Я принесла вам роль.
– Вы, очевидно, хотели бы сыграть Славию и жениться на мне?
– Выбор за вами, государь.
Она потупила глаза. Поразительная способность маленьких красивых женщин изображать невинность. У громоздких это никак бы не получилось. А впрочем, как сказать.
– Но вы же предаете подругу. Или она знает, что вы ко мне пошли?
– До чего же вы странный! Пригласили бы меня войти, галантный кавалер.
Она сама переступила порог. Захлопнула дверь. Разделась и вошла в комнату, осматривая на стенах мои собственные пейзажи, портреты и прочую дребедень.
– А вы неплохо рисуете. Это все ваше? Да у вас, батенька, вкус. Эту девочку вы мне, надеюсь, подарите? – она остановилась у крохотного лилового портрета освещенной тоненькой девочки. На руке у подростка была прекрасная бабочка.
– Я ничего никому не буду дарить, пока не прояснится с моей жизнью. К тому же мои картинки скрывают здесь дыры и трещины: все ужасы этого подвала.
– Что за глупые фразы я слышу повсюду. Все ждут, что что-то должно проясниться. Все давно уже ясно. А они все ждут и ждут. А ваш подвальчик просто прелесть! Кстати, что заставило вас расстаться со своей великолепной квартирой в центре города? Сейчас редко можно найти человека, который готовился бы к смерти. Даже среди смертельно больных таковых нет. Здесь тоже все прояснилось. Кругом голод и нищета, а у всех еще сильнее надежда. Странное время, не так ли?
Она одарила меня дерзкой улыбкой. От нее повеяло запахом талого снега с фиалкой. Она, должно быть, обладала свежестью на грани холода. Как ей удавалось излучать такую прохладу – это ее тайна. В одно мгновение эта прохлада опьянила меня, и я прислонился к стенке. Она подошла ко мне и своей щекой потерлась о мою руку. Я очнулся и почему-то сказал:
– Хочу написать обнаженную с золотым тараканом на груди.
– Это необыкновенно. А я думала, вы не эстет. Я принесла роль. Вот она.
Я прочел несколько страниц.
– Неужели вы согласились на роль Октавии? – спросил я.
– Агенобарбов не спрашивает нашего согласия, – всхлипнула Шурочка.
– Здесь есть несколько неточностей. Префект флота, который убил по заданию Нерона его мать Агриппину, действительно выступил в роли мнимого любовника жены Нерона Октавии. Но он не убивал Октавии, поскольку был сослан в Сардинию, где и умер своей смертью. Жена Нерона Октавия, молодая двадцатилетняя красавица, действительно после развода весной шестьдесят второго года признала себя незамужнею женщиной, сестрой принцепса, но ей все равно предложили умереть. Она отказалась вскрывать себе вены. Тогда ее привязали к столбу и четверо врачей вскрыли вены на руках и на ногах. Молитвами ее слуг, христиан, удалось остановить кровь: кровь действительно не текла, это обстоятельство вынудило сжечь на кострах христиан. Затем врачи привязанную к столбу Октавию перенесли в жарко натопленную баню, где она и скончалась. По просьбе новой жены Нерона Сабины Поппеи и по распоряжению Нерона отрезанную голову Октавии доставили в Рим. Поппея долго рассматривала голову своей бывшей соперницы, а затем по этому поводу была устроена пирушка для близких членов Сената. В честь этого события Сенат определил дары храмам, а участники убийства Октавии были щедро одарены.
– Так в чем же неточности?
– А в том, что Нерон будто не знал о казни своей первой жены. Все до мельчайших подробностей он знал. Поппея слишком вольно себя вела по отношению к императору. Впрочем, она вскоре умерла, но не от горя по поводу того, что Нерон приказал утопить ее сына от первого брака, а оттого, что император, однажды вернувшись домой пьяным, ударил ногой в живот беременную Поппею, отчего она вскоре и скончалась. Это убийство в чем-то напоминало убийство Иваном Грозным своего сына. Нерон действительно любил Поппею, он устроил ей пышные похороны, поместил ее забальзамированное тело в Мавзолее, который воздвиг Август для императорской семьи.
Можно с уверенностью сказать, что эти три смерти, впрочем, четыре: убийство собственной матери, двух жен и брата Британика, послужили началом бесконечных казней в тогдашнем Риме.
– Как же тебя приятно слушать! Тысячу раз прав Агенобарбов, выбрав тебя на роль Карудия, стоика, воина, историка, христианина и неоромантика.
– Почему же романтика?
– Вот это прекрасно! Вас не интересует "нео"? Поясню. Истинный романтизм – это всегда высокое искусство. Романтический герой готов пойти на смерть, на мученичество во имя свободы, он всегда борется с мировым злом, и его сжигает безграничная жажда духовного обновления.
Истинный романтизм – это апофеоз смерти! Это страстная потребность мученичества и духовного совершенства. Первым романтиком был Христос. Если бы мне выпала такая участь!
– В чем же дело?
– Женщина на кресте? Это такой густопсовый реализм. Женщина должна рыдать у ног распятого. Ее мировая скорбь в стенаниях. Как бы я мучилась, если бы на моих глазах вас казнили! Я бы выразила всю мировую скорбь. У вас такие руки! Такая прекрасная кожа…
Упоминание о моей коже будто обухом трахнуло меня по башке. Пришло вдруг едва ли не полное умопомрачение. Я с такой яростью заорал на Шурочку, что она, побледнев, собрала свои вещички и метнулась к выходу.
8
Очнувшись от обморока, я свернулся калачиком и уснул.
В детстве, когда мы ушли от тети Гриши и нам снова негде было жить, и мы пристроились в теплой будке одной старой котельной, где было много старого тряпья и хорошо спалось, так вот тогда я пошел искать маму. Был мороз. На мне была крохотная кепчонка, и она не закрывала уши. Я бежал и не чувствовал холода. Навстречу шла женщина. Она крикнула:
– Мальчик, у тебя ушки белые. Разотри снегом, а то они отвалятся.
Я испугался: очень не хотелось, чтобы у меня отвалились ушки. Я тут же стал тереть снегом уши. И снова побежал искать маму. И снова мне повстречалась та же женщина. Она сказала:
– Мальчик, у тебя уши покрылись льдом. Ступай домой, иначе ушки у тебя отвалятся.
Я коснулся ушей, а они были покрыты ледовой коркой, я стал отдирать корку, и мне стало невыносимо больно. Со слезами на глазах я побежал в котельную. У дверей стоял Прахов-старший в меховом пальто, а рядом с ним милиционер.
– Пустите, – сказал я. – У меня ушки отмерзли.
– А ну мотай, гаденыш, – сказал Прахов в шубе.
– Я тебе сейчас… – погрозил милиционер, и я побежал прочь. Я бежал и плакал. Один старичок меня остановил:
– Почему ты плачешь?
– У меня ушки отмерзли, – сказал я.
– Иди быстрее домой.
– У нас нет дома. И мамы моей не могу найти. – Слезы душили меня, и я не мог, как надо, произносить слова. Но дед что-то, должно быть, понял. Он сказал:
– За углом больничка. Ты туда бегом.
– Тетя, – сказал я женщине в белом халате. – У меня ушки отмерзли…
– Во дает! – заорала женщина, к которой я обратился.
– Чего он хочет? – спросила другая женщина тоже в белом халате.
– Обычная попрошайка! – ответила тетя. -А ну марш отсюда, ворюга чертов. Знаем мы вас…
Я еще сильнее заплакал и побежал к школе. Дверь была закрыта, потому что были каникулы, и я стал стучать. За дверью гремела музыка, учителя были красиво одеты, они танцевали вокруг елки.
– Чего тебе? – спросил один из них.
– Да это же Степка Сечкин. А ну марш домой! Нечего тебе здесь делать.
Я не уходил. Нестерпимо болели уши. И я повалился под двери: будь что будет. Вышел директор школы. Он орал:
– А ну довольно дурью мучиться, Сечкин. Сейчас же отправляйся домой, а то вызовем милицию.
Он захлопнул дверь. Но через несколько минут пришла уборщица. Она отвела меня в свою каморку. Долго возилась с моими ушами, а потом я, свернувшись калачиком, заснул.
9
Свернувшись калачиком, я уснул и увидел во сне бабушку Марию.
– Тебя же убили? – спросил я.
– Убили, сыночек, – ответила она. – Но я пришла потому, что сегодня первая суббота после твоего дня рождения. Сколько тебе лет сейчас?
– Тринадцатый пошел, – ответил я.
– Правильно. Раньше ты был мальчиком, а теперь стал мужчиной.
– У меня ушки отморозились.
– А ты все равно станешь мужчиной. Повторяй за мною молитву, которая всегда будет спасать тебя от всех бед и несчастий.
Я стал повторять:
– Боже мой и Бог моих отцов! В этот торжественный и священный день, которым отмечен мой переход от отрочества к юности и возмужанию, я смиренно поднимаю к Тебе глаза и заявляю искренно и чистосердечно, что отныне я буду соблюдать Твои заповеди, буду любить всех, как самого себя, не буду гордиться и превозносить себя, но буду чтить и помогать всем, кто слабее и беднее меня. Я буду нести ответственность за все мои действия по отношению к Тебе!
– Теперь ты взрослый, и тебе ничего не страшно.
– А Бог не обидится, что я с ним на "Ты"?
– С самыми близкими и с самыми родными мы всегда на "Ты".
– А что значит "нести ответственность за отношение к Богу"?
– Ты всегда должен думать о том, насколько все, что ты делаешь и говоришь, угодно Богу.
Я проснулся оттого, что бой бронзовых часов слишком громко проиграл веселый марш.
10
Проснувшись, я почувствовал, что все мое тело покрылось коркой льда. В комнате было темно. В окне отражалась лампочка, и казалось, что за нею кто-то стоит. Я погасил свет, но человек в белом не исчезал.
– Кто ты? – спросил я, и по телу прошел озноб.
– Какая разница? – ответил шепотом человек. Он снял головной убор, обнажив большой лысый череп. У него была черная борода и кривой нос. Согласно установленным догматам он был похож на Апостола Павла.
– Неужто и ты за мою казнь?
– Мы сильные, – сказал он, – и обязаны мужественно сносить немощи бессильных. Каждый из нас должен угождать ближнему, а не себе. Ты ропщешь и тем самым становишься хуже, чем есть. Всякая душа должна быть покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога. Противящийся власти противится Божьему установлению. Помни: начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь не бояться власти, делай добро и получишь похвалу от нее. Начальник есть Божий слуга, тебе на добро. А посему стремись повиноваться не только из страха наказания, но и по совести.
– С радостью? – съязвил я. – С радостью и с весельем я должен кинуться к Агенобарбову и сказать ему: "Как же я счастлив, что с меня сдерут шкуру! Нельзя ли, милый потомок Нерона, поскорее это свершить?!"
– Любовь не делает ближнему зла, а злоба убивает человека.
– Но я же не сделал никому вреда. Не причинял зла. За что же мне погибать?
– А Христос сделал кому-нибудь зло? Помни: наступило время пробудиться нам от сна. Ночь прошла, и день приблизился. Отвергнем же дела тьмы и облечемся в оружие света. В этом наше спасение. Как днем, будем вести себя достойно, не придаваясь лжи и пьянству, клевете и злобности, сладострастию и распутству, ссорам и зависти. Облечемся в Господа нашего Иисуса Христа.
– Но это же смерть? Спаси меня, Боже!
– Никто из нас не живет для себя, и никто не умирает для себя. Кто это примет сердцем своим, тот будет угоден Богу и окружен любовью людской.
– Я все принимаю сердцем. Я верую, только спаси меня!
Я видел во тьме горящие Его глаза. И он точно вопрошал: "А для чего нужна тебе жизнь? Чего ты хочешь? Как и на что употребишь силы свои?"
Окинул взором я всю прошлую жизнь свою, и не было в ней ни света, ни добра, ни утренней прохлады, ни божественного дня. Не мог же я себе поставить в заслугу, что избегал доносов, потому что замарываться не хотел, что увиливал от бесчестных деяний: боялся наказаний, уходил от лихоимства, казнокрадства, взяточничества и подкупов, чтобы душу спасти. Не горланил проклятий, не взывал к убийствам и суровым мерам, страшился грех брать на себя. Но все равно смрадом несло от прошлой моей жизни. Мелкие грешки чередовались с более крупными, и все эти грешки, как сушеные грибочки, чернели на бесовских нитях: сколько их?! Конца им нет!
11
– Что скажешь, раб греха? Нынешние страдания ничего не стоят в сравнении с тем, какая вечная слава откроется тебе.
– И в тебе нет милосердия? И ты хочешь, чтобы я умер. Я раньше не хотел верить, что Павел слишком правый христовый уклон – назидательной жестокости Тебе не занимать – великий Апостол!
– Скажу еще раз: твои помышления плотские, а они суть смерть. Только помышления духовные есть мир и жизнь…
– Что же мне делать?
– Надеяться. Надежда, когда ее видит человек, не есть надежда, ибо если кто ее видит, то чего же надеяться? Но, когда надеемся на то, чего не видим, тогда воистину ждем и веруем. Дух подкрепляет нас в немощах наших, ибо мы не знаем, о чем молиться, как должно быть, но сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными.
– Нет сил даже надеяться…
– Ты растоптал самое главное, что было в тебе…
– Что именно?
– Именно… – с презрением прошептал Апостол.- Ты растоптал Любовь. Осквернил ее. Помни, у тебя может быть все – богатство, силы, надежда, но если не будет Любви – значит, ничего не будет. Я, Апостол Павел, без Любви – ничто. Если ты не обретешь Любовь, не будет у тебя ни веры, ни надежды, ни спасения…
– Моя Любовь умерла…
– Истинная Любовь бессмертна.
12
Мы – присмиревшие, до конца не отчаявшиеся, хитромудрые враги Бога! Мы в засаде у радиации, химизации, коллективизации. Окаймленные идеологическими и мнимонравственными удавками, мы на всякий случай обратились в верующих, а вдруг! А не для того мы обратились к Богу, чтобы легче управлять было безропотными, чтобы проще перенести смертельную дозу расщепленной материи, чтобы найти утешение в очередном самообмане. Чтобы смыть со своих уст позор блуда: "Господи, распятый Иисусе, не сходи с гвоздей своей доски, а вторично явишься, не суйся – все равно повесишься с тоски".