Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Групповые люди

ModernLib.Net / Отечественная проза / Азаров Юрий / Групповые люди - Чтение (стр. 7)
Автор: Азаров Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Чего, чего?- спросил я шепотом.- Какие еще выводные?
      – Узнаешь сейчас.
      Тут же меня чьи-то руки скинули со шконки. Квакин спрыгнул сам. В коридоре нас встретил Заруба. Прошли в локалку отряда Васи Померанцева. Плач усиливался, и я невольно попытался надвинуть шапчонку на уши.
      – А вот этого делать нельзя, Степнов,- сказал Заруба.- Надо любить ближнего, даже если он не совсем ближний или даже очень дальний. Все беды оттого, что мы не хотим слышать других.
      – У меня уши больные. Обе перепонки были лопнуты в свое время.
      – Этот физиологический аспект никакого отношения не имеет к нравственным побуждениям. Вам Квакин плел, я слышал, что демократию ведено гуманизмом разбавлять. Это чистейшая чушь. Поветрие. Гуманизм не имеет технологического решения.
      – А демократизация?
      – Ее технология как раз и должна дать на выходе гомо новус.
      – А это что значит?
      – Ваш Бердяев связывал тайну нового человека с тайной об андрогине.
      – Культ женщины-мужчины?
      – Я бы поменял местами: на первое место надо ставить мужчину. Предшествующим эпохам был присущ культ вечной женственности в системе старого дробления полов, где мужичкам отводилась роль искупителей в аспекте голгофских жертв. Сейчас иные задачи. Чтоб родился новый человек, необходимы безбоязненные демократические эксперименты с широким привлечением мистических сил.
      – Вы знаете, где они обитают?
      – А вот они. Прислушайтесь,- и он замер, будто оглушенный нарастанием воплей ста сорока двух обиженников.- Андрогинный сплав создает предпосылки для преодоления всемирной гибели материнства, а следовательно, и для преображения чувственности. То есть чувственность, прошедшая через фильтр страданий, неизбежно очистится от своей греховности и станет просветленной.
      – Вы говорите, как верующий.
      – Мы должны взять на вооружение религию. Сталин сделал это слишком поздно. Но мы не может замыкаться на чистом Христе. Бердяев, если помните, говорил об Адаме-Христе. Он пытался создать идеал сильной личности. В этом плане мы его некоторые идеи использовали для развития маколлизма. Но он во многом был неправ, в частности в том, что все личностное враждебно роду. Мы стоим на прямо противоположных позициях. Личность и род едины. В личности происходят те же процессы, что и в государстве, или в коллективе, или в малой группе. Конечно же, есть нечто такое, что отличает человека, то есть личность, от социума, от группы.
      – Что же?
      – Сексуальные начала. Я здесь не согласен с Бердяевым, который говорит, что в сексуальном акте личность безлика, то есть утрачивает себя. Это не так. В этих актах, даже преобразованных, то есть полностью сублимированных, личность обретает себя. И люди это хорошо понимают, но лицемерно скрывают свои тайные чувства. В сексуальном акте есть свои мистические начала, которые выражают зов рода, зов социальной общности, неважно, с кем произойдет единение – с прямо противоположным полом или наоборот. Религия рода всегда наиболее полно выражается в религии сексуального акта. Эта мысль была сквозной у великих русских философов – Соловьева, Бердяева, Булгакова. Связь по плоти и по крови – это, может быть, самое великое таинство, таинство именно по сексуальному акту. Мы с вами оказываемся свидетелями естественного, я был сказал, эксперимента, когда сексуальная энергия поляризовалась в различных индивидах и дала свои однозначные результаты. Вы слышите эти единодушные всхлипывания? Это и есть сублимированное выражение сексуальной энергии, направленной на социальность. Вы чувствуете, как в этом плаче подсознательные силы набирают энергию? Эту энергию уже невозможно остановить. Однако ее можно направить в необходимое социальное русло. Не всегда это удается сделать из-за отсутствия должного мастерства. Но это вопрос времени. Ваша, кстати, задача будет и состоять в том, чтобы на конкретных примерах показать то, как надо бороться за человека, используя весь арсенал психолого-педагогических влияний. Сейчас мы познакомимся с некоторыми персонажами этой группы осужденных. Вот дело Игоря Ракитова.
      С фотографии на меня глядело нежное лицо юноши лет восемнадцати – двадцати. Здесь же было подколото его заявление, в котором он писал, что отказывается служить в армии, поскольку считает вооруженные силы орудием правящей в стране коммунистической элиты, преследующей антинародные цели. Как убежденный пацифист, подытоживал Ракитов, я требую лишить меня гражданства и позволить выехать в любую страну мира, где отсутствует всеобщая воинская повинность или имеется альтернативная гражданская служба.
      Далее следовали документы, в которых говорилось, что отказ Игоря Ракитова служить в вооруженных силах страны явился основанием для его ареста 20 апреля 1989 года. В соответствии с приговором суда Ракитов должен отбывать наказание по статье 80 Уголовного кодекса (уклонение от очередного призыва на действительную службу) в виде принудительных работ на один год шесть месяцев. Поступок Ракитова происходит из внутреннего понимания двадцатилетним молодым человеком роли армии, служащей для проведения антинародной политики, как пишет он сам в открытом письме. Нравственный выбор, отмечают его друзья, оправдан сейчас, когда правительственная армия подавляет национально-освободительные движения. Итоги этих военных мер известны: сотни убитых, изувеченных, пропавших без вести…
      Через несколько минут Ракитов стоял перед нами. Высокий, с большими серыми, точно виноватыми глазами: «Можете убить меня, да я уже неживой, я ничего не чувствую и больше всего на свете хочу умереть».
      – Ты объявил голодовку, Ракитов?- спросил Заруба.- Это хорошо. Сейчас люди лечатся голодом. А воздух у нас целебный. Никакой химии. На таком воздухе можно и поголодать. Ну-ка сними свои надавы, Ракитов,- строго приказал Заруба.
      Ракитов покорно стал снимать ботинки. Я никогда не видел таких ног. Они были такой белизны, точно посыпаны крахмалом. Пальцы были мокрыми и синеватыми. Между пальцами запеклась кровь. От ног шел дурной запах прели, гниения, пота.
      – Откройте форточку. Задохнуться можно. Ну кто с тобой рядом будет спать, Ракитов? От тебя за три версты падалью несет!
      Две огромные слезы выкатились из ракитовских глаз. Он стоял не шевелясь.
      Заруба смягчился. Спросил:
      – Ракитов, ты хочешь с нами строить новую жизнь? Хочешь помочь себе и товарищам?
      – Хочу,- безразлично ответил Ракитов.
      – Ну так давай же действовать, дорогой. Начнем с того, что перевыполним план. Говорят, ты в институт хотел поступать. Создадим тебе условия. Будешь заниматься. А ноги вылечим, Ракитов. С такими ногами ни одна женщина тебя в постель не пустит. Женщин любишь, Ракитов?!
      Две слезы снова скатились по щеке осужденного. И вдруг,- я глазам своим не поверил,- Заруба встал и обнял Ракитова:
      – Это не ты плачешь, Ракитов! Это я плачу. Это мои слезы льются из твоих глаз, Ракитушка ты мой! Признаюсь тебе, что в свое время я пережил твои беды. И никого, кроме Бога, не было в моей душе. Я готов умереть, Ракитов, лишь бы тебе стало лучше на этом свете, не веришь, Ракитов?
      – Верю,- ответил отрешенно юноша.
      – Хочешь, на колени стану перед тобой?
      – Не надо.
      – Помоги мне, Ракитов. Помоги нам. Меня съедят те, кто над нами. Они враги нашего эксперимента, хотя в общем-то я выражаю чистые идеи перестройки. Ты слышал что-нибудь о доктринальной модели Основ уголовно-исполнительского законодательства? Нет! Так вот, главная мысль этих Основ в поэтапном движении к освобождению человека, постепенное снятие всех режимных ограничений. Разумеется, по мере исправления. Ты хочешь, чтобы твои друзья были на свободе?
      – Хочу.
      – Помоги мне освободить твоих друзей! Это моя единственная просьба. У меня нет ничего в жизни, кроме этой колонии. Всего себя я готов отдать вам, заблудшим. Хочу вместе с вами выйти к новому свету. Помоги…
      Ракитов молчал. Я был потрясен происходящим. Не мог пошевелиться. Передо мной стояли, нет, не Христос и Пилат, а скорее Христос и тот сборщик податей, который ринулся с хлебным ножом помогать Искупителю. А я, никчемный соглядатай, оказался случайным в этой беседе, да и в этой жизни, такой нелепой и загадочной.
      – У вас есть вопросы?- это ко мне обратился Заруба.
      Юноша с алыми губами с запекшейся на них кровью вызвал во мне мучительно болезненное чувство вины, точно я его бросил в этот страшный мир зла и насилия, точно я его избил, растлил, точно я и дальше буду его пытать, мучить. Неожиданно для себя я спросил:
      – А вы знаете Святого Себастьяна?
      – Не знаю,- ответил юноша.
      – Неужели вы никогда не видели на картинах великих художников прекрасного юношу, привязанного к позорному столбу и пронзенного стрелами?
      – Не видел,- отвечал он спокойно.
      – А что вы любите читать?
      – Я не читаю светской литературы.
      – Даже Толстого и Достоевского?
      – Да.
      – А как ты относишься к маколлизму?- это Заруба спросил.
      – Я не знаю, что это такое.
      – Квакин! Я что говорил… Не знает народ самого главного. Не знает Рахитов, что такое маколлизм. Провести дополнительно разъяснительную работу…
      – Я знаю, что такое маколлизм… Я не так выразился,- поспешно проговорил юноша.- Это учение о радостном и справедливом общежитии, о совместном труде и заботе о ближнем…
      – Ну вот, а ты говоришь «не знаю». Квакин, все равно проведи в этом отряде воспитательную работу…
      – Будет сделано,- ответил Квакин.
      – А теперь, Квакин, пригласи этого писателя Першнева.
      Явился Першнев. Голова у него была перевязана шарфом. Щека вспухла. Глаза его горели гневным огнем. Он с ходу стал обвинять не только руководство колонии, но и все судопроизводство, всю систему бесправия, которая царит, по его мнению, в государстве.
      – Да, я против тоталитаризма как в государстве, так и в колонии. Я против утопических идей и их осуществления, потому что коммунизм нужен руководящей элите, заинтересованной в подавлении всех человеческих свобод! Я не желаю становиться слепым исполнителем в руках узурпаторов власти! Не желаю быть душителем свободы.
      – Значит, тебя не устраивает и наш режим? Ты считаешь, что мы отняли у тебя свободу? Квакин, это недоработка коллектива в целом! Люди не знают, что мы им даем! Это серьезная недоработка, Квакин!
      – Я предпочту умереть, гражданин начальник, чем соглашусь поддаться вашей гнусной идеологической обработке! Пусть ваши квакины не стараются! Настанет день, и ваши прогнившие души превратятся в прах…
      – Послушай, Першнев, в стране объявлена перестройка, а ты, выходит, противник преобразований?
      – Перестройка – еще один обман шайки бандитов!
      – Значит, ты не хочешь, чтобы твоим товарищам стало лучше жить в колонии?! Не хочешь помочь самому себе?
      – Здесь никто никому не сможет помочь. Там, где лишают человека свободы, там ничего, кроме смерти, ждать нельзя. Смерть – единственное избавление от этой вашей чумы!
      – А вот тут ты ошибаешься. Мы принимаем меры, чтобы дать всем осужденным максимум свободы! У каждого будет возможность жить на воле, бывать в семье. С любимыми женщинами, Першнев. У тебя есть любимая женщина?
      – Это еще одно преступление, если хотите и перед Богом,- лишать единения с противоположным полом…
      – А ты на двести, на триста процентов прав, Першнев. Так давай же вместе бороться за свободу. Нам нужна реальная перестройка, а не болтовня. Нам нужна такая перестройка, которая отвечала бы интересам всех трудящихся.
      – С вами ничего перестраивать не буду. Вы испоганили мою душу, отняли то самое лучшее, что было во мне. Ваша Единственная перестройка будет состоять лишь в том, чтобы вас всех до единого уничтожить…
      – Квакин! Квакин! Позвать Багамюка! Немедленно общее собрание!- Заруба налился кровью. Квакин поднес ему стакан воды. Заруба отшвырнул стакан с такой силой, что стакан хлестнулся в окно, откуда посыпались стекла. Заруба опустился на стул. Сказал уже спокойно:- Отставить, Квакин. Никаких собраний. Велика честь! У вас есть решение?
      – Есть, конечно, гражданин начальник. Наша комиссия уже дважды выносила решение на пять суток шизо, а вы не утверждали, гражданин начальник. Жалели барбоса. Комиссия снова настаивает, нельзя спускать таким бунтовщикам. Надо ему добавить еще пару суток. Не пять, а семь суток шизо, гражданин начальник. Пусть там выступает. И поместить его в северный изолятор, где сверху и с боков подтекает и куда крысы сбегаются по ночам. Пусть перед ними выпендривается, а мы не потерпим нарушителей в своей среде! У нас здоровый коллектив!
      Першнев расхохотался. Его смех долго еще был слышен, пока не захлопнулась последняя дверь.
      Следующим предстал перед нами Конников Слава. Весь в шрамах. В ожогах. Мне успел рассказать Заруба, как Слава неудачно осуществил самосожжение. Заруба раскрыл дело Конникова на нужной странице, и я прочел маленькую заметку, набранную типографским шрифтом. Заметка называлась «Самосожжение на площади Дзержинского». Автор рассказывал: «Когда мы с товарищем выезжали на площадь с проезда Серова, я увидел, как со стороны Политехнического музея к памятнику бежал молодой человек с пакетом в руках. Обогнув памятник, мы стали свидетелями странного зрелища. Человек поднял над собой сферическую пластиковую канистру и вылил на себя ее содержимое. В этот момент я понял, что произойдет через секунду. Молодой человек достал спички, мгновенно вспыхнул и с жутким криком начал кататься по газону, покрытый плотным слоем огня. Откуда-то взялись люди с брезентом. Милиционер бесстрастным голосом отдавал команды. Потушенный самосожженец – живой, но с подпалинами на одежде и теле – был увезен машиной «скорой помощи».
      – А что было потом?- спросил я.
      – А потом меня били.
      – За что?
      – За осквернение памятника…
      – А почему ты выбрал именно этот памятник?
      – В Москве только один такой памятник.
      – Слава, у тебя есть мать?- спросил Заруба. Слава кивнул головой.
      – Кем она работает?
      – Уборщицей в исполкоме. Заруба вздрогнул.
      – Не жалеешь ты свою мать. Слава. Не любишь ты ее! Скажи честно, не любишь ведь?
      – Люблю.
      – Ты и себя не любишь, и отсюда все беды. Ну какое ты имел право заниматься самосожжением? А если все себя начнут сжигать, что тогда будет? Кто новую жизнь будет строить?! Кто, Квакин, будет строить новую жизнь, если все сожгут себя?
      – Некому будет строить новую жизнь, гражданин начальник,- бойко ответил Квакин.
      – Так надо разъяснить этим осужденным это положение.
      – Разъясняли, гражданин начальник.
      – И смотри у меня, Конников, не вздумай здесь у нас выкидывать подобные коники. Мы должны экономить бензин. Так, Квакин? – уже широко улыбнулся Заруба, должно быть довольный своей остротой.
      – Так точно, гражданин начальник.
      – Вот что, Степнов, немедленно подключайтесь к практической работе. Пока группа Лапшина разрабатывает теоретические проблемы демократизации, гуманизации и даже эксгумации старого барахла,- Заруба решил, что он удачно сострил, рассмеялся, вытер платком лоб – устал, черт побери,- и добавил:-…будете работать в жесткой изоляции. Ваш маршрут – восточный подвал – северный изолятор – библиотека – западный подвал. Оба подвала оборудованы – записывающие устройства, шурудило, спортивный инвентарь,- Заруба снова рассмеялся.- Рекомендую не перепутывать бананы и бананки, металлические ломики и резиновые палки, в остальном разберетесь сами. Квакин вас проводит. Контролировать ваши результаты будет Орехов. И чтобы без всяких там плюрализмов. Нужен точный диагноз. Методика нужна, а не болтовня. Эти трое ребят – отличные парни. Стали овцами. Надо им вернуть мужское достоинство.
      Когда Заруба ушел, Квакин мне сказал:
      – Вам повезло. Главное – выкиньте из головы прошлое. Оно теперь никому не нужно. Врубайтесь в работу.- И он стал подробно рассказывать о том, как надо переделывать личность, как применять на практике маколлизм, а в заключение еще раз подчеркнул, что все-таки главное – забыть все то, что осталось за колючей проволокой: близких, родных, свои прежние увлечения, привязанности,- ничто не должно отвлекать настоящего маколлиста от высоких его обязанностей!

13

      Вопреки наставлениям Квакина, я жил прошлым. И, может быть, это была моя настоящая, радостная и грустная жизнь.
      Я перебирал в памяти, как все произошло…
      Зал был маленький, народу набилось много: не часто в крохотном зале Ленинградского университета собирается едва ли не всесоюзное сборище философов, психологов, педагогов, милиционеров,- господи, кого же тогда только не было в тот день! А все из-за того, что должен был выступать знаменитый Шапорин, а может быть, и не потому: может быть, просто народу было невпроворот, потому что сама по себе проблема – духовная жизнь современного человека – была интересна всем, на слуху у всех. Это было время, когда слово «личность» стало потихоньку набирать силу и уже никто не осмеливался говорить произносящему термины «личность» или «индивидуальность», что он тем самым принижает роль коллектива.
      Я стал рассматривать зал и вдруг увидел знакомый профиль. Профиль принадлежал девице лет восемнадцати. Я с нею не то чтобы познакомился, а так, обмолвился двумя-тремя фразами на предыдущей конференции, где у меня было достаточно скандальное выступление и где собравшиеся единодушно осудили меня. Тогда эта девица подошла ко мне и сказала:
      – Вы говорили сегодня прямо противоположное тому, о чем писали в «Новых исследованиях».
      – Правильно. Вы следите за прессой? Сколько же.вам лет?
      – Я студентка второго курса, а о вас нам рассказывал на семинарских занятиях Анатолий Сергеевич Ведерников.
      Она назвала это имя, и моя игривость исчезла в одно мгновение. Толя Ведерников три месяца назад выбросился из окна десятиэтажного дома, а незадолго до этого он мне сказал: «Не вижу выхода».- «Надо бороться,- ответил я,- в этом выход».- «Бессмысленно».- «А уход из жизни – это предательство и подлость».- «Значит, я способен только на подлость и предательство»,- произнес он так жалобно, что меня взорвало: «Да перестань же ты скулить!» С тех пор я его не видел. И теперь никогда не увижу. Когда узнал о его смерти, подумал: «Может быть, это и есть истинный шаг борьбы с этими сволочами!- И тут же упрекнул его:- Ну если ты кончаешь с собой, так сделай так, чтобы последний твой вздох стал нокаутом».
      Я не успел тогда переговорить с девицей: она убежала, сказав, что торопится на поезд. А потом месяца через два – это были студенческие каникулы – она в институте подошла ко мне, передала чью-то рукопись, попросила, чтобы я кому-то подписал книжку, которую она вытащила из своей сумки. Я подписывал, изредка поглядывая на ее малиновый румянец, говорил какую-то ерунду, мол, жанр дарственных надписей я еще не освоил, а сам чувствовал, как она хороша, и еще думалось, что, чего доброго, не случайно она оказалась в нашем институте. Я предложил ей пойти в буфет чайку попить, а она вновь так же быстро исчезла.
      А теперь я пробирался на свободное местечко рядом с нею. Она едва заметно кивнула на мое приветствие и чуть-чуть покраснела. И хоть я первые пятнадцать минут ни слова не сказал ей и она ни слова не произнесла, а все равно между нами будто шел безмолвный разговор.
      «Вы знаете, что такое Мойра?» – эта фраза действительно застряла у меня в мозгах, и я хотел именно такой вопрос ей задать, но никак не мог улучить момент, да и фраза не слетала с кончика языка. Само по себе слово «Мойра» звучало для меня отвратительно. Оно казалось мне колючим, грязным, оскорбительным и никак не соответствовало тому высокому смыслу, который я хотел в него вложить.
      «Это, наверное, что-нибудь сильно ругательное?» – спросила бы она. Слово «сильно» она проговорила очень приятно. Казалось бы, пустячное словцо, но оно так мило прошепелявилось в ее устах, господи! Что же я болтаю, в этом слове нет и шипящих, но вот она в этих свистящих буквах сразу будто запуталась и покраснела.
      – Неужто я способен даме говорить пошлые вещи?
      – Ну а эта ваша выдра… Нет, не выдра, а кобра, или как вы сказали?
      – Я сказал «Мойра». Это богиня судьбы. Их много, мойр. У каждого своя. И у каждой есть свой клубок нитей. В вашей сумке, наверное, есть клубок нитей моей судьбы? Какого цвета они?
      И вот тут-то произошло совершенно нечто фантастическое. Люба достала сумку, посмотрела мне пристально в глаза и сказала:
      – Вы хотите посмотреть, какие нитки в моей сумке?
      – Откуда вы знаете?
      – Иногда я собеседника слышу лучше, чем ему кажется.
      – Для этого надо основательно настроиться на его волну,- сказал я.
      – Не на волну, а на мойру,- улыбнулась она.
      Люба вытащила из сумки голубой клубок шерстяных ниток.
      – Я люблю вязать.
      – Судьбы?
      – Вы будете выступать?- спросила она участливо. И я вдруг почувствовал, что она, может, единственный человек в зале, который ждет моего выступления, которому, может быть, даже жалко меня, а потому она боится моих поражений. Я вдруг понял, что знаю ее много лет. И она знает меня еще больше лет, и что этот самый голубой клубок был не случайно в этой жизни сотворен (это уже мое суеверие сочиняло), и нет ничего случайного в этом мире, и этот клубок должен что-то соединить, и оттого, что я так подумал, стало мне спокойно и хорошо на душе. И ей стало спокойно. И я уже тогда знал все, как будет дальше, а потому стал рассматривать сидящих в президиуме балбесов. Все они вместе взятые бьии в чем-то схожи между собой. Их скелеты одеты в одинаково крепкие, толстые шкуры, задубевшие от побоев, сквозняков, стремительных прыжков и разбегов, от гибких увиливаний, скольжений на животе, на боках, на спинах, от скоропостижных инфарктов и инсультов. У них были одинаково луженые глотки и одинаково бесцветные глаза. Из их ноздрей и ушей торчали одинаково противные волосины. В их мозгах застряли истершиеся слова, обороты, сказуемые и подлежащие, наборы запятых и междометий, они научились говорить одни и те же предложения, зная наперед меру тональности, меру критики и меру похвалы. Собственно, похвалы никогда не бывало, была строго дозированная лесть или вопль в адрес нового или старого руководства: «Это, бесспорно, надо поддержать, потому что это эффективно и разумно».
      Я подловил себя на том, что во мне говорит злобность. Подмечаю вовсе не социальные черты обобщенного типа, а нечто чисто внешнее. А сущность этого перенесенного в науку социально-функционерного типа только в одном – в сталинизме. А как его выразишь, если и сам ты весь им пронизан и вся твоя горячность и вся твоя жадность скорого обновления и скорого преобразования корнями уходит туда, в им начертанные перекрестья человеческих судеб, воль, сердец, умов, надежд и верований? Он создал нечто глобально-историческое, которому суждено прожить свою самостоятельную жизнь, и, пока эта жизнь, эта глобальность не завершится естественным путем, сталинизм никак не кончится. Черные гигантские крылья сталинской души накрыли часть планеты, и в ее тьме будут барахтаться миллионы ослепленных особей, будут барахтаться, пока не вымрут, пока на смену не придет новая душа, способная убрать прежнюю глобальность, претендующую на идеалы, веру и на последние надежды! И я один из барахтающихся. Хочу что-то прокричать им, слепым и толстокожим. Хочу соединиться с другой вселенской душой, которая окажется способной противостоять сталинизму.
      Я верю в новое человеческое обновление, и что-то настоятельно требует от меня идти до конца за эти мои верования. Я краешком глаз посмотрел на Любу, и она снова чуть-чуть покраснела. Теперь я не знал, о чем она подумала. Должно быть, она сожалела о том, что я думаю черт знает о чем. И с такой серьезностью рассматриваю сидящих в президиуме балбесов.
      Вел собрание отпетый проходимец Петр Иванович Колтунов-ский, только что вернувшийся из длительной американской командировки. Рядом с ним восседал один мой доброжелатель, Вячеслав Михайлович Надоев, прозванный за свою хорошо продуманную добросердечность мастером конъюнктуры. Его девиз: «Все хорошо, и никого не надо трогать, тогда будет еще лучше». По другую сторону от председателя склонился над бумагами деловой Борис Силантьевич Ломовиков, неизвестно каким образом ставший сразу и доктором, и профессором, и действительным членом академии, и председателем многих советов. Он воплощал в себе государственность. Почему-то все, кто приходил «оттуда», направлялись прямо к нему, жали руки, похлопывали по плечу, он им что-то говорил и оттеснял своей могучей спиной всех посторонних от пожаловавшего высокого начальства. Остальные были для меня просто неинтересны: кто-то из местных, да из разных отраслей.
      Все проходило довольно скучно, как и должно было быть на собрании, где невпроворот дураков, стремящихся во что бы то НИ стало казаться умными и учеными. Поскольку глупость была строго лимитирована и председатель следил за соблюдением регламента, постольку не скоро она вылезла из всех, но уже через полтора часа ее насочилось столько, что она образовала сплошную дымовую завесу, отделившую всех друг от друга. Это была особого рода глупость. Несмотря на то что она была мертвой, она все же Пыталась рядиться в наряды, скроенные из обрывков разных живых украденных теорий, из перелицованных старых истин, из сегодняшней идеологической трескотни: все это тщательно перемешивалось, чтобы глупость поплотнее была, чтобы сквозь ее плотность не просочилось ни одно живое и умное слово. Впрочем, просочиться было невозможно, поскольку председатель и весь президиум тщательно следили за тем, чтобы даже с трибуны не прозвучало что-нибудь человеческое или даже вразумительно понятное. Когда же такое неизвестно по каким причинам происходило и выступающий, оговариваясь, предупреждал: «Я все-таки отвлекусь от текста и приведу пример», председатель тут же прерывал и под стук Ломовика (карандашом по графину) произносил: «Прошу не отвлекаться…» Пафос этого многолюдного сборища состоял в том, что все наперебой утверждали мысль: «Духовная жизнь личности всецело зависит от того, как человек трудится». Хорошо трудится, значит, и богатая духовная жизнь. Труд создал человека, который раньше был обезьяной, а потому те, которые не хотят трудиться, ведут потребительский образ жизни, становятся вновь своеобразными животными. Приводились данные из различных исследований, подтверждающих эти мысли. Иногда из президиума, чтобы глупость приобретала статус одобренной, раздавались поощрительные реплики типа:
      – Значит, можно переходить на широкое внедрение? Что же мешает?
      Выступающий взбадривался и на уже сказанную глупость наваливал всякую чепуху, и президиум млел от восторга, и на той проклятой конференции все шло хорошо, пока не стал выступать сам Шапорин Дмитрий Михайлович. Когда он шел на трибуну, все в зале притихли, слышны были слова: «Шапорин пошел! Шапорин будет выступать».
      У Шапорина было доброе имя. Он, как говаривал Павел Иванович Чичиков, за правду пострадал, и это было действительно так, поскольку в сороковые годы, уже после войны, на него была написана анонимка, в которой говорилось о том, что он недооценивает достижений нашей отечественной науки, склоняется к поддержке генетиков, принижает влияние труда и социума в становлении личности. Десять лет лагерей не согнули ученого, он выжил благодаря своему сильному здоровью и, вернувшись, активно включился в создание основ психологической науки, а еще точнее – включился в реабилитацию всего того, что было погублено или не оценено в тяжелые времена известного культа одной человеческой личности.
      У меня к Шапорину было самое наилучшее отношение, но черт меня дернул все же месяца два назад выступить против его теории коллектива. Я рассуждал так: ну что мне спорить с абсолютными дураками? Нелепо. Уж если спорить, то с таким, кто действительно что-то пытается выяснить в современной теории человека. И я разделал под орех Шапорина, статья была опубликована, наделала немало шума. В этой статье я показал всю омерзительность сегодняшних корифеев научной мысли, того же Колтуновского, Ломо-викова, Надоева и многих других. Что же касается Шапорина, то я отдал ему должное. Отметив его принципиальность, я все же показал, что даже таким крупным ученым не удалось удержаться от грубого вульгарного социологизаторства. Я раскрыл, что развиваемый Шапориным вроде бы прогрессивный тезис «Человек – творец самого себя» не лишен фальши, поскольку жизнь показывает, что личность далеко не всегда творит самое себя, а все наши обстоятельства на всех уровнях построены таким образом, что унифицируют личность, утверждая принципы стадности, которая не есть коллективность, а является, по Марксу, суррогатами коллективности. Таким образом, я обвинял и справа и слева, то есть и левых и правых, что дало возможность, как выяснилось после выступления Шапорина, объединиться разным ранее противоборствующим кланам. И самое страшное, что вырвалось у меня, так это обвинение в том, что у нынешних левых и правых одно и то же основание – сталинистская диалектика: «Кто кого?» Эта диалектика непродуктивная, говорил я, поскольку она опирается на противоречия как единственное условие развития теории и практики. Обвинить пострадавшего Шапорина в сталинизме – этого никто мне не мог простить. Когда шел по залу Шапорин, я видел, как несколько человек посмотрели на меня. Я знал: Шапорин будет нападать, не оправдываться, а нападать. Это я почувствовал, как только Шапорин назвал мое имя… Он сказал, что относится ко мне как к ученому в высшей степени почтительно, но не может допустить, что в нашей науке проскальзывают чуждые нам установки. Он обвинил меня в безыдейности, точнее, прямо сказал, что я беру напрокат различные приглянувшиеся мне буржуазные теории и пытаюсь на них создать философию самокопания, философию псевдогуманизма. Он сказал о том, что сейчас крайне модны различные отступления от марксизма-ленинизма и что я один из отступников.
      Слушая Шапорина, я сжался. Внутри у меня похолодело. Такого поворота я не ожидал. Хотелось крикнуть: «Мало тебя в лагерях держали!» Но я молчал, и зал притих. И я уловил, как многие стали поглядывать в мою сторону. Мне даже показалось, что и Люба чуть-чуть от меня отодвинулась, чтобы подчеркнуть: «Я не с ним. Я сама по себе». Но это уже моя мнительность навострила лыжи.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38