Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Групповые люди

ModernLib.Net / Отечественная проза / Азаров Юрий / Групповые люди - Чтение (стр. 37)
Автор: Азаров Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – А вот над пятым методом, указанным Лениным, нам предстоит еще много работать. Ленин предлагает комбинацию разных средств. Вот мы и думали, что с чем лучше связать – сортир с расстрелом или тюрьму с желтым билетом.
      – А что Ленин по этому поводу говорит? – с места спросил Серов.
      – Ленин говорит: чем разнообразнее, тем лучше, чем быстрее и увереннее, тем вернее и надежнее. Очень мудрое указание.
      – Тут народ интересуется, в какой работе Ильич говорит об этих пяти методах,- спросил Коньков.
      – Каждый из вас может с этой работой познакомиться. Этот труд называется «Как организовать соревнование». Она издана тиражом в пятьсот миллионов экземпляров. По-моему, она и десяти копеек не стоит.
      – Пятак,- сказал кто-то с места.
      – Ну вот, пять копеек, думаю, у каждого найдется, чтобы купить и иметь личный экземпляр.
      – Но, простите, то, что написано в этой статеечке, это ужасно, реакционно и политически безграмотно,- сказал Бердяев.
      – Вот кому мы вырвем кадык в первую очередь,- предложил Квакин.
      – А вот этого сделать невозможно,- улыбнулся Бердяев.- Мой кадык не при мне. Он в Париже. А потом, как же меня можно казнить, если я соавтор кадыкизма? Я только за персоналистский кадыкизм. С личностью и свободой. Вот мои уточнения, господа.
      – Что же с ним делать? – спросил Коньков.- Здесь он нетерпим.
      – Меня можно выслать. Посадить на самолет и высадить во Франкфурте-на-Майне или в Мехико-сити.
      – Шо ж, дадим ему возможность расписаться на заборе? – предложил Багамюк.
      – Я, как старый заключенный,- сказал Бердяев,- так вас понял: вы хотите мне организовать побег?
      – Глохни, стриж, а то бебики погасим,- прошипел в его сторону Багамюк, и в одно мгновение Бердяева не стало.

50

      Я был на грани того, что и меня вот-вот не станет. Посудите сами, оказался без работы (отдел расформировали за ненадобностью), без крова (Марья Ивановна выгнала: должно быть, Шушера на меня сильно наклепала), без денег и без куска хлеба. Теперь и деньги, и куски хлеба, и куски мыла, и сахар распределялись исключительно по группам. А мое нутро протестовало против самой идеи: хочешь жрать – иди в группу! У меня состоялся поначалу разговор с Никольским. Он взлетел – был одним из лидеров межколониальной группы. Сказал мне:
      – Старик, у меня мало времени. Давай по-деловому. Ты возглавишь группу обиженников, они тебя выдвинут в депутаты, а это надежный приварок, пожизненная рента, ну и всякое такое, о чем не принято говорить вслух.
      – Как же я могу возглавить обиженников? Для этого надо стать обиженником,- ответил я наивно.
      – Ты же всегда был подвижником и гуманистом,- улыбнулся Никольский.- Дадим тебе в заместители Лапшина. Он восполнит твои пробелы, на первых порах, разумеется,- на этот раз Никольский рассмеялся так, будто на мгновение, стал Великим Инквизитором.
      Я сдержался, чтобы не закричать, чтобы не обрушиться на моего бывшего соузника. Однако сказал твердо:
      – Нет. Мне дороги мои идеи.
      – Похвально твое упрямство. Что ж, и в нашем межколониальном совете ты мог бы реализовать свои идеи. Короче, будешь работать на нас – будет у тебя все, выхода на Конькова и Поплевина тебе обеспечу.
      – Нет.
      – Но имей в виду, может всякое с тобой случиться. Ты знаешь, как это бывает… Кадыкия – явление новое, необузданное…
      Надо же такое придумать! Кадыкия! Так была названа новая сепаративная республика, состоявшая из нескольких колонийских конгломератов, поселений и арендно-акционерных коопераций. Сначала в память о прошлом республику хотели назвать Новой Гулагией и даже Нью-Ленарком, но Коньков настоял на Кадыкии: прямая связь с великим учением и никаких намеков на заклейменную народом зарубовщину.
      Первым законом, который издал Коньков, был закон о свободе запрещать, согласно которому запрещалось все, что можно запретить средствами возможных свобод.
      Иезуитство закона состояло не только в том, что он был по форме демократическим, а по существу авторитарным, а в том, что он щедро распахивал врата для непосредственной спонтанной деятельности каждой отдельной личности, включенной в творчество свободных запретов. Создатели закона отлично знали, что только спонтанная активность позволяет человеку преодолеть страх, одиночество и так называемое отчуждение, а также в полном слиянии с миром обрести счастье, свою неповторимость. Закон гласил: каждый уникален и каждый свободен, а уважение к уникальности – ценнейшее достижение человеческой культуры. Разумеется, не Коньков придумал столь сложный алгоритм человеческой веры и даже не Багамюк, который визировал закон, а истинные воротилы Кадыкии, к коим принадлежали в первую очередь межколониалыцики Раменский, Поплевин, Никольский и Равенсбруд.
      Уже после принятия закона в первом чтении потребовалось провести сорок шесть конференций, сто двадцать специальных заседаний и двести шесть дискуссий, в которых уточнялось то, как подлинная свобода должна непременно обернуться запретом. Дело не обошлось без небольшой резни, демонстраций и забастовок. Кадыкия бурлила, как сто горных рек. Мужчины и женщины позабьии своих детей, отцов и родственников, покинули очаги, служебные дела – все как один вошли в бурный политический поток и стали с бешеной энергией чесать языками.
      Мужчины и женщины Кадыкии рвались к власти, подставляя друг другу ножки. Горланили напропалую лозунги: «Семь раз отмерь, но Конькову не верь», «Долой раменизацию и николиза-цию республики», «Кадыкия – не полигон для испытаний», «•Кадыкизм и рынок несовместимы». Никто не работал, и в стране исчезли необходимые продукты. Заместитель Конькова по продовольствию, Васька Ханыгин, который во всеуслышание объявил себя пострадавшим от Зарубы (его нос действительно был надкушен), со слезами на глазах признался перед народом, что кризис зашел в тупик и в этом тупике тоже пусто на прилавках. Он предложил немедленно повысить цены на продукты и соединить повышение цен с бурной активизацией рынка. Здесь требуется сделать некоторые пояснения. Ханыгин не сам пришел к столь простому решению – за его спиной стояли Раменский и Никольский. Они-то оба знали, что нет в мире более совершенного способа управления человеческими страстями и человеческими энергиями, чем рынок. Да, обыкновенный рынок, где можно все купить и все продать даже тогда, когда нечего купить и нечего продать. Реформаторы из своего опыта знали, что истинная жизнь в колониях начинается тогда, когда свободная игра цен будоражит души, когда магические слова «наводчик», «хозяин», «купец», «акция», «дивидент» приводят в движение божественную троицу, как выразился Раменский: рынок товаров, рынок капитала и рынок труда.
      …И пошла в колониях другая жизнь. Продавалось в открытую все: башмаки и колготки, белье и заточки, пайки хлеба и колбаса, чай грузинский, индийский, английский, в черных, алых, синих и зеленых пакетах, водка русская, польская, вологодская, горькая, сладкая, пшеничная, кубанская, с перцем и без перца. Продавали сахар, конфеты, варенье, бублики, пироги, ветчину, корейку, балыки, икру. Продавали заточки, пистолеты, штыки, ступера, ножи, швайки, топоры, топорики, ложки и вилки, пояса и пуговицы, цемент и автомашины, жесткий и мягкий инвентарь, почтамты и телеграфы, сторожевые посты и карцеры, административные корпуса и отделы управления мест заключений, мужчин и женщин, земельные участки и лесосеки. Продавался труд в разных его формах – выполненные нормы, выходы на работы, больничные листы, ремонт одежды, обуви, обслуживание клиента на дому – стрижка, почесывание спины и пяток на ночь, мытье ног, рук, головы, массаж, приготовление пищи, заправка коек, дежурство в столовой, в бараке, в служебных помещениях. В сферу торговли были втянуты близлежащие города и села, поселки и хутора, городские администраторы и охрана, руководство колонией и воспитатели. Распахнулись двери для свободного поступления товаров, для чего в отдельных местах навсегда сняли колючую проволоку, так что знаменитая зарубовская идея о первой в мире беспроволочной колонии частично осуществлялась.
      Гласность и демократия узаконили то, что раньше приходилось скрывать, так что из колонии исчезли ложь, очковтирательство, показуха. Бабки, хрусты, лавье, капуста, башли, рупии, доллары, гроши, чирики, зеленухи и краснухи на глазах превращались в хорошо конвертируемую валюту – в обиход вошли акции, векселя, расписки, ценные бумаги, сертификаты. Цены росли с бешеной скоростью по мере того, как увеличивалось количество товаров и повышалось их качество. Достижением новой рыночной системы был выпуск акций, покупая которые человек становился владельцем какой-то части колонии.
      Читатель представить себе не может, какое же это великое счастье стать обладателем части колонии строгого или усиленного режима! Никаким Фрейдам и Фроммам даже не снилось, какую великую свободу обретает человеческая индивидуальность, когда становится обладательницей даже не целого барака, а нескольких шконок или даже нескольких или одной параши! Понимаете, когда человек становится властелином такого рода уникальной собственности, отечественной, российской, кадыкийской, советской наконец, исчезает основной страх – страх смерти, ибо человек кровно приобщается к преисподней, к живому человеческому аду. Жить с сознанием, что ты владелец части ада,- это уже перейти в другие измерения. А сознание, что ты можешь запретить пользоваться своими апартаментами, можешь подарить их сыну, или дочери, или любимой женщине или презентовать их администрации или коллективу заключенных, значительно меняет структуру личности!
      Одно дело работать на государство, а другое – на себя, на свое будущее, на свое кровное предприятие, куда можно вкладывать весь свой дух, всю свою энергию. Само собой разумеется, для охраны такого рода отношений потребовались войска, а также особые связи с государством. Приоритетные учреждения (столовки, буфеты, рынки, игровые комнаты, бордели, сауны, а также мастерские по производству заточек, ступеров, мессеров, автоматов, пистолетов, по ремонту автомашин, радиол и видеоппаратуры) получали льготы и дополнительное финансирование. Здесь наемным рабочим платили повышенную зарплату, давали дополнительное питание, отпуска, свидания с противоположным полом. Конечно же, не обошлось и без конфликтов. Волнения возникли, когда государство стало выравнивать цены, повышая нормативы отчислений в бюджет от прибыли предприятий-счастливчиков, предоставляя дотации неудачникам. Причем неудачниками были, как правило, государственные служащие, намного уступавшие в смекалке коренным зекам.
      Я лихорадочно читал газеты, вслушивался в голоса теле- и радиопередач, пытаясь понять, что же происходит в этом сорвавшемся с петель мире. Мне пытались объяснить: законы Кадыкии справедливы, потому что ориентированы на сильных. Сам факт, что в ходе конкурентной борьбы уничтожают неудачников, совершенно нормален. Однако способ изъятия из жизни некоторых несостоявшихся бизнесменов меня настораживал. Так, двух закадычных неудачников из охраны сбросили с пятого этажа. В акте записали: оступились, будучи в нетрезвом состоянии. Двух размышляющих неудачников, наладивших выпуск шурудил из некачественной проволоки, защемили между бревнышками и потопили в реке. Троим закадычникам, ничем не примечательным, но бывшим у администрации в услужении, проломили черепки: упала кровля на головы несчастных. Всю эту сложнейную работу по демократизации и гуманизации бережно осуществляли, с одной стороны, частнопредпринимательская милиция, возглавляемая Разводовым, а с другой стороны – государственные органы, руководимые одним из опричников – Кокошкиным. То, что не удавалось сделать Кокошкину (убить, искалечить, конфисковать без суда, бросить в карцер, подвесить за ноги, за руки, за челюсть), легко проделывал Разводов. Разумеется, за наличные (лично для себя) и за определенные отчисления в пользу частнопредпринимательской деятельности. Кое-кто называл разводовскую компанию рэкетом, мафией, шайкой головорезов, групповщиной. Надо сказать, групповой принцип в Кадыкии отнюдь не отрицался. Напротив, все группы были зафиксированы в специальных книгах, имели свои расчетные счета и представителей в Государственных Советах. Однако как демократическая Кадыкия ни стремилась к гласности, а все равно действовали тайные установки: «Перегрызи горло всем прочим группам», «Помни, приварок – твоя честь, цель и счастье!», «Социальное и экономическое неравенство групп – на все века!» Разводов и Кокошкин знали, что группами движет злоба, поэтому учили своих подчиненных быть гуманно-беспощадными. Этот двойной термин означал: к богатым применять гуманные средства – ласку, утешение, откровенный разговор, а к бедным и нищим – весь арсенал методов и средств, выработанных старым ГУЛАГом. Эти различительные меры дали хорошие результаты: собственники спали спокойно. В Кадыкии царила управляемая гармония. Впрочем, не для всех! Мне Никольский однажды сказал:
      – Если бы ты знал, как же тяжела ноша таких истинно групповых людей, как Багамюк, Коньков, Серов, Сыропятов, Пугалкин, Квакин! Они кричат по ночам. Во снах своих все берут и берут власть, грабят и грабят награбленное. А наутро, проснувшись, мчатся на свои экстренные заседания, чтобы снова и снова делить собственность, доходы, земли, валюту, да так делить, чтобы никому ничего не досталось, чтобы ненасытные группы бедных и нищих довольствовались лишь великими свободами демократии, ошметками царских культур и надеждами на возрождение культурных ценностей.
      Лидеры всех групп соревновались теперь в том, кто больше храмов и монастырей откопает, издаст репринтных книжек по баснословным ценам, раскромсает учения прошлых светил и корифеев – бородатых и усатых, хитроватых и туповатых, лысоватых и седоватых.
      Власти поддерживали этот пафос. Коля Серов, бывший завхоз колонии дробь семнадцать, став министром культуры, неустанно подчеркивал:
      – Будем насаждать старую культуру, бляха-муха! Храмы с рынком соединим – валюта прорвой пойдет, мать ее за ногу! Багамюк вторил ему:
      – Фонд культуры, сучье вымя, хай усю старую шушеру тягне сюды! А кто будэ сопротивление оказывать, бебики потушимо враз!
      Серов и Багамюк нашли общий язык с лоснящимися церковными аппаратчиками: двое из них вошли в депутатский корпус, а трое – в согласительную комиссию. В воскресных проповедях церковники призывали к покою, вере, мудрости. Все вроде было в новинку и замечательно. Если бы не одна деталь. Жизнь сильно вздорожала. Жрать стало нечего. Народ ослаб без мяса и хлеба. Не хватало сил даже на забастовки. Этот всеобщий упадок Раменский объяснял вековой ленью народа. Он же предложил ввести черные воротнички. Идею взял у Троцкого, который в свое время обосновал эту меру воздействия: «Пойманные на втором преступлении подвергаются более суровой каре. Черные воротнички снимаются только в случае безупречного поведения или воинской доблести».
      Лапшин по этому поводу возмущался, пытаясь обвинить всех евреев в коварстве. Особенно досталось Пугалкину, который бог весть какими путями стал министром народного образования и ввел в школах эти самые черные воротнички.
      – Пугалкин во главе народного образования – вот совершенно непонятная штука!- сказал я.
      – Что ж тут непонятного? Назначают по принципу личной преданности. Говорят, он отказывался от поста министра: никогда образованием не занимался, разве что был завхозом в химическом институте. Ему сказали, что Кадыкии нужна тьма, а света и без образования невпроворот. Знаете, с чего начал Пугалкин? А с того, что сам надел черный воротничок; Он теперь везде твердит, что покаяние и саморазоблачение – главные методы воспитания. Это Раменский его научил. Сейчас он занят тем, что убирает из программ труд, искусство, подвижные игры, развивающие методы обучения, одним словом, делает все, чтобы дети росли пассивными, тупыми, ленивыми, но рабски преданными режиму.
      – Вы, конечно, связываете его деятельность с сионизмом?
      – Это всем известно. И должен вам сказать, не случайно то, что он как две капли воды похож на Троцкого. А его афоризмы: «Обыдливание народа – историческая необходимость», «Элитарные школы для избранных!», «Реализм целей – это полная ликвидация идеалов!»
      – Меня вот что поражает, как же из маленького скромненького человечка так быстро получился такой великий лающий монстр?! Только ие говорите мне ваших глупостей, будто во всем виноваты евреи. Не оскорбляйте свой народ!
      – Каким образом я оскорбляю свой народ?! – возмутился Лапшин.
      – По-вашему выходит, что народ настолько глуп, что его может в короткий срок одурачить и повести куда угодно кучка, скажем, сионистов…
      – Я вам отвечу, поскольку этим вопросом стал специально заниматься,- ответил запальчиво Лапшин.- Вы сидите без куска хлеба, а наш общий знакомец Никольский – в одной из главных обойм рейха. И он вас не подпустит к власти!
      И ты бы не подпустил,- ответил я.- Власть – это всегда безнравственно. Это всегда уничтожение инакомыслия. Точнее, уничтожение праведности, истинности, высокой божественности. Сегодняшняя власть еще может опуститься до критичности, до признания инакомыслия. Но она никогда не признает праведности.
      – И все-таки послушай меня,- сказал Лапшин.- Совсем недавно мне довелось взять интервью у последнего живого соратника Сталина – Лазаря Моисеевича Кагановича. Вот его подлинные слова: «Евреи постоянно мутят воду и постоянно баламутят народ. Вот и сегодня, в дни крушения государства, они в первых рядах застрельщиков беспорядков. До войны мы успешно преодолели пережитки еврейского буржуазного национализма, но когда война кончилась, они забыли, кто их спас от гитлеровского уничтожения… Мы повели наступление на космополитизм и прежде всего нанесли удар по еврейской интеллигенции как его главной носительнице…» Но вы же еврей? – спросил я.- Как вы можете так плохо говорить о великом народе? «Я еврей только по рождению,- ответил Каганович.- А вообще-то я никогда не чувствовал себя евреем. У меня совершенно иной склад ума и образ мыслей. Евреи склонны к анархии, а я люблю порядок».
      – Мерзавец ваш Каганович. Я бы не тратил времени на общение с такого рода маразматиками. Да и достоверно ли…
      – А можно один секрет раскрыть вам, милостивый государь? – перебил меня Лапшин.- Тебе ни о чем не говорит фамилия Копыткин? Ким Августович Копыткин…
      – Следователь Копыткин!- Никогда я не говорил никому о следователе, который вел дело моей Любы.- Откуда тебе известно? Что ты знаешь?
      – Я познакомился с ним у Никольского. Должен тебе сказать, что у нашего общего друга с Копыткиным весьма приятельские отношения.
      – Этого не может быть!
      – Скажу больше: и сейчас они что-то замышляют. Надо же как-то тебя привести в нужное состояние…
      Как только Лапшин ушел, я тут же бросился на телеграф звонить. Трубку подняла мама Любы. Она ответила сухо:
      – Больше никогда не звоните.
      На следующий день я позвонил Раменскому.
      – Очень рад бы повидаться,- сказал он.- Но я готовлюсь к поездке в Японию, а через недельку отправлюсь в Штаты. Давай через месячишко встретимся…
      – Мне нужно срочно. Безотлагательно. Умоляю.
      – Прости, ко мне пришли…- и положил трубку.
      На следующий день мне удалось попасть к Никольскому.
      – Я готов все что угодно сделать, только помоги моей Любе.
      Он встал. Пристально поглядел на меня.
      – Каким образом я могу помочь?
      – Я узнал, что ты знаком с Копыткиным.
      – Неужели ты думаешь, что я могу использовать мое служебное положение в каких-то личных целях?
      – Я тебя очень прошу, помоги,- взмолился я.
      – Охотно помог бы, но, по правде сказать, не хочу. Душком нехорошим от тебя понесло. К антисемитской группировке решил примкнуть…
      – Я?!
      – Подонку Лазарю Кагановичу надо шкуру свою спасать, а тебе-то что?! И твоя девка по твоим стопам пошла…
      Как только были сказаны эти гнусные слова, в глазах моих горячо потемнело. Не помня себя от гнева, я свалил на пол Никольского и стал колотить его голову об пол. Глаза у него выпучились, белки, замереженные красной паутиной, вот-вот вылетят из глазниц, а я не могу остановиться. Он хрипел, а потом стих… Я побежал домой с сознанием того, что совершил непоправимое. Потом охватило отчаяние. Решил немедленно сознаться в содеянном. Кинулся снова в контору Никольского. Какая же это была радость: издали я увидел, как Никольский, живой и невредимый, вышел из помещения, сел в машину и улетучился. Я снова помчался домой. В почтовом ящике лежало письмо от Любы. Она писала: «Иногда мне кажется: мир в огне…»

51

      «Иногда мне кажется: мир в огне. Искупительство – это то, в чем я хочу разобраться. Все время помню твой рассказ о боярыне Морозовой: «Сподоби мя таких мучений! Господи, сделай так, чтобы в срубе сожгли меня…» Откуда красавица Морозова брала такую силу и такую жертвенность? Вот уже две недели, как я в следственном изоляторе. И нет сил у меня больше выносить эту жизнь. Меня избили сначала в камере, а потом надзирательши. Даже рассказывать противно, как это мерзко было. Неужто только силой страдания и мощью искупительства окрепнет дух человеческий? Твой Попов ищет новый нравственный свет. Если бы он не был гоним, я бы ему не поверила. Повсюду там, на воле, слышались мне голоса сытых мещан: «Идет процесс духовного накопления. Переходный период…» А откуда же может прийти это накопление, если души пусты?
      Я была хорошей девочкой, отличницей, медалисткой, а теперь – уголовница. От меня все отвернулись. Мои друзья не то чтобы предали меня, они сказали: «Мы и не знали, что она наркотиками торгует». Они поверили им, Копыткину, а не мне. Родители от меня тоже отказались. Папа даже на свидание не пришел, а мама лучше бы и не приходила. Все время причитала: «Я же говорила, я же говорила…» Я ее успокоила: «Мамочка, не приходи больше. Зачем тебе так расстраиваться». Она ответила: «Да, пожалуй, ты права. Я не смогу этого выносить». Я подумала: а чего «этого»? Дочери? Позора? Да что люди скажут?! Но ведь знала,. что я никогда наркотиками не занималась, знала, что мне их подсунули. Чтобы состряпать дело.
      – Я же вас предупреждал,- сказал мне Копыткин, ехидно улыбаясь.- Мы вас поймаем с поличным. Но я вам желаю добра и постараюсь сделать все возможное, чтобы помочь вам.
      Представь себе, Копыткин резко изменился. В его лице появилось что-то мягкое и доверительное. Создавалось впечатление, что он не очень-то верил в свое дело. Он много говорил о том, что он в своей жизни ошибался и что сегодня в стране происходят крайне сложные процессы, в которых надо тщательно разобраться. Больше того, он хочет, чтобы я ему помогла в этом. Я ему, конечно же, не поверила, но он был очень и очень осведомлен о моем образе мыслей, поэтому закрываться я не стала. К тому же у него оказались мои рукописи.
      – Два года тому назад,- сказал Копыткин,- вы ратовали за реабилитацию Троцкого, Каменева, Зиновьева, Бухарина и всех репрессированных в тридцатые годы. Теперь же вы клеймите этих реабилитированных. То есть снова идете вразрез с государством.
      Как же так?
      – И у вас перемены,- сказала я ему.- Два года назад вы всех знаменитых казненных большевиков называли троцкистами, а теперь их защищаете.
      Я не стала ему доказывать, что сталинизм нисколько не отрицал большевизма, как это считали Троцкий и позднейшие исследователи эпохи «большого террора». В чем неправы и даже отвратительны были Троцкий, Каменев, Бухарин и вся эта гвардия большевиков-ленинцев? В том, что они всегда были последовательными большевиками и сталинистами. Троцкий за рубежом стремился отделить Сталина от большевизма, потому и доказывал, что партийные чистки проводят между большевизмом и сталинизмом кровавый водораздел. Он ошибался, когда писал о том, что сталинизм является не завершением большевизма, а его «термидорианским отрицанием», предательством. Это, так сказать, критика слева. Была критика и справа, когда пытались обелить Сталина, вступившего в смертельную схватку с Адольфом Гитлером (Лион Фейхтвангер и др.). Я чувствовала: Копыткину хотелось, чтобы я сама заговорила о теории «прямой линии», согласно которой большевизм и ленинизм одно и то же и оба эти направления легли в основу сталинизма. Он и подбирался к этой теории, спрашивая у меня, как я отношусь к современным советологам. Ну, например, к Михаилу Карповичу, который утверждает: «Сколь ни велики изменения, происшедшие с 1917 года до настоящего времени, в основе своей сталинская политика является закономерным развитием ленинизма». Или к Вальдемару Гуриану: «Все основополагающие принципы своей политики Сталин заимствовал у Ленина». Или к Джону С. Решетару: «Ленин разработал исходные предпосылки, а Сталин принял их и довел до логического завершения, апогеем которого стали большие чистки…» Или к Збигневу Бжезинскому: «Вероятно, самым живучим достижением ленинизма явилась догматизация партии, фактически подготовившая и обусловившая следующую стадию – стадию сталинизма»… (См.: «Вопросы философии», 1989, № 7, с. 48-50.)
      Я сказала ему, что все эти высказывания в настоящее время опубликованы в советской идеологической печати. Я так и подчеркнула: в идеологической. И добавила: если он не разделяет мыслей советской идеологии, то я тут ни при чем. Скажи я это два года назад, он бы взвился, наорал на меня, а сегодня только улыбнулся и стал меня расспрашивать:
      – Да, но вы стали цитировать эти источники до того, как они были опубликованы. Откуда вы их взяли? Откуда вам была известна формула Меряя Фейнсода: «Тоталитарный зародыш разовьется в созревший тоталитаризм»? Или мысли Улама, Карра, Дейчера, Коэна о том, что еще дореволюционный ленинизм породил советский авторитаризм? Вы понимаете, что вы замахиваетесь не на Сталина, а на всю систему? Кто вас этому научил? Я бы не советовал вам брать на себя дерзость пропагандировать зарубежных советологов.
      – Я была в Москве, и там на конференции вслух цитировались эти высказывания,- ответила я.
      – То, что делается в Москве, для периферии не указ. Москва для заграницы, а периферия для нашей повседневной жизни. Честной и трудолюбивой. Запомните это. Мы у себя не позволим заниматься антисоветчиной.
      – И посадите в тюрьму?- спросила я.
      – Посадим, если надо,- нагло ответил он. И тогда я не выдержала:
      – Придет время, и вас посадят. Запомните это, товарищ Копыткин!
      Когда я пришла в камеру, на меня накинулись уголовницы с кулаками: им успели сказать, что я стукачка. Вот так Копыткин отомстил мне.
      Как мне не хватает сегодня твоей веры, твоего голоса, твоих рук! Любименький, береги себя, я всегда с тобой, что бы со мной ни случилось…»
      Я и не хотел сдерживать слез. Как бешеный, собравшись в одно мгновение, я побежал к вокзалу. Удача сопутствовала мне: был и поезд, и билетик, и добрый кондуктор, и верхняя полочка в плацкартном вагоне. Пришла долгожданная радость: свернувшись калачиком, я легонько скатился в бездну моих чудных снов…
      И снилось мне, будто стою на коленях среди скал, а Любовь моя при смерти, и душа ее к ангелу-хранителю понеслась, а я, совсем седой, молю Господа: «Помоги голубице моей, чистой и единственной. Она блистающая, как заря, прекрасна, как луна, светла, как солнце, грозна, как полки со знаменами! Волосы ее как стадо коз, зубы ее белее овец, выходящих из купальни, живот как круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, чрево как ворох пшеницы, обставленный лилиями, шея как столб из слоновой кости, глаза – озера бездонные. Злые и незлые силы, не тревожьте возлюбленной моей! Большие воды не могут потушить любви, и реки не забьют ее. Разве не слышен всем голос любви: «Я буду в глазах его достигшая полноты».
      Я мчусь к тебе, моя возлюбленная! Положи меня как печать на сердце твое, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…

ЭПИЛОГ

      Пройдет много лет. Неизменными останутся стволы деревьев (фиолетово-сиреневые внизу и кадмиево-охряные вверху), темно-зеленая листва, тронутая осенней желтизной, мягкие живительные дожди, омывающие озимые и весь этот усталый прихмуренный мир, серебристое небо в пасмурный день и с режущей голубизной, когда блеснет солнышко, неизменными останутся, потому что мы не видим причудливых перемен в таинственно-самобытной жизни мироздания, где какая-нибудь божья коровка на золотистой соломинке или заботливо-важный шмель, облетающий свои владения, совершенно иные, чем были две тысячи лет, и пять, и десять тысяч лет назад. И другие стволы деревьев теперь, и трава, и зелень, и небо, и вода, и дожди, и снегопады, и комары, и гусеницы, и скалы, и земля – все другое, ибо все, что есть в этом мире, подчинено могучему закону перемен.
      Всесильный закон перемен, как когда-то утверждал Заруба, властвует и над людьми, и горе тому, кто сопротивляется этому закону, нарушает его, считает дозволенным переступить, нарушить хоть в малости.
      Пройдет много лет. И забудутся многие беды, залечатся раны, нанесенные в неправых битвах, зарубцуются ожоги и на лицах моих знакомцев – Зарубы, Орехова, Сыропятова и Конькова. Каждый по-разному войдет в свое будущее, которое станет настоящим. Заруба проклянет то прошлое, когда он сгорал дотла во имя высоких затей своих, отдавал все силы народу, державе, а ни народ, ни Держава не возжелали воспользоваться его алой кровью: выбросили за пределы далекой Архары, где он был первопроходцем и клепал таких, как сам, первопроходцев, выбросили, а чтобы он не Умер, дали ему полставки воспитателя в детском доме для стебанутых детей, которым и рассказывать про великого Роберта Оуэна как-то не с руки: глядят на тебя синими озерами, тонешь в этих озерах, хочешь достать дна или видимости ума, а нет его там, потому что природа так распорядилась, мстя своим грабителям.
      Иногда к Зарубе зайдет в его тихую квартирку – десять метров комната и два метра кухня, сделанная из бывшего туалета: говорят, времянка, но, пожалуй,- и это твердо знает Заруба,- помирать в ней придется,- так вот, придет когда-нибудь под вечер, уже после отбоя, когда детдом, как неухоженная братская могила, спит неправым, беспокойно-обиженным и поруганным сном, Орехов Петр Иванович. Теперь он ревизор Коськовского отделения железной дороги, работенка ему по душе, одна у него теперь страсть – это неуемная любовь к безбилетным пассажирам, над которыми он любит покуражиться, но берет небольшие суммы: как насобирает-ся на пару-тройку бутылок, так ревизии им прекращаются.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38