Групповые люди
ModernLib.Net / Отечественная проза / Азаров Юрий / Групповые люди - Чтение
(стр. 23)
Автор:
|
Азаров Юрий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(711 Кб)
- Скачать в формате doc
(480 Кб)
- Скачать в формате txt
(468 Кб)
- Скачать в формате html
(712 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|
– Не было никакого изнасилования. Я убеждена в этом. – А что же было? – Вот бы и разобраться в этом. Я слышала о таких историях. – Хорошо, я займусь этим делом,- сказал Максимов.- Но если вы мне понадобитесь, я вас приглашу, и вы, ни о чем не спрашивая, должны немедленно выехать ко мне. Договорились? Он смотрел на меня, как удав. Вызывающе смотрел, и я поняла, что он меня испытывает, и я ответила ему: – Хорошо, я согласна». По мере того как я читал эту Любину исповедь, мне делалось не по себе. Я знал Максимова. Знал его игровой нрав: уж если что решит, то остановить его невозможно. А что он задумал, куда решил втянуть Любу, чего он хочет добиться – этого я не ведал. Только чувствовал: уводит он от меня Любу. Был момент, когда я сел писать письмо, в котором просил Любу не связываться с Максимовым. А потом изорвал письмо в клочья: как будет, так будет…
26
Позже я узнал о тщательном расследовании, которое провел Максимов. Его материалы были опубликованы, а судьи Лапшина наказаны. Один из разделов этого материала так и назывался: «Подтасовки и фальсификации в приговоре народного суда Энского района». Этот раздел начинался так: «Приговор по делу О. И. Лапшина полностью не соответствует ходу судебного разбирательства, его доводы необъективны, противоречивы и свидетельствуют об одностороннем тенденциозном подходе судьи Колотиловой к подсудимому. Так, на первой странице, шестой абзац, судья Колотилова умышленно в нарушение ст. 68 УПК РСФСР не указывает точно время «преступления»: «20 октября 1983 года, днем», хотя уже в обвинительном заключении время «преступления» было определено точно – «20 октября 1983 года около 13 часов», что подкрепляется показаниями «потерпевшей» Непрошеной на предварительном судебном следствии ЛД 40-42 (очная ставка), а также в акте судебной экспертизы ЛД 4, ЛД 37-39. Колотиловой понадобилась эта фальсификация, потому что уже в зале суда свидетели защиты доказали алиби Лапшина, который с 12 до 16.00 20 октября 1983 года находился в издательстве «Планета», где вместе с редактором Хрипуном работал над рукописью. Колотилова подделала показания Непрошевой, изъяв ее показания о ее якобы звонке Лапшину в 12.00 и приходе в 13.00 к нему на квартиру, где она находилась с 13.00 до 15.00, что было полностью разоблачено свидетелями защиты. Фальсифицированы также «объективные доказательства по делу», в частности, то, что Непрошева опознала голубые плавки Лапшина, в которые он был одет 20 октября 1983 года. Однако «потерпевшая» Непрошева в своих свыше десяти упоминаниях дает разные характеристики плавок: сначала они ей показались темно-синими, затем черными, а уже в последних ее заявлениях стали голубыми. На вопрос: «Так какого же цвета были плавки?» – она ответила: «По-моему, однотонные, без рисунка, без строчки и отделки». Между тем плавки Лапшина были отделаны довольно яркой оранжевой двойной строчкой. Поскольку голубые плавки единственное вещественное доказательство, а потерпевшая обратилась в милицию полгода спустя после ее «изнасилования» и не может точно помнить, какого цвета были плавки, то есть не может их опознать, то вряд ли это вещественное доказательство может быть вещественным подтверждением совершенного преступления». Максимов также отметил, что в протокол судебного разбирательства умышленно не вошли следующие показания Непрошевой: – Я позвонила ему сама. – В комнате было жарко, он предложил мне принять душ. Я заперлась в ванной и приняла душ, а он мне крикнул из кухни: «На вешалке висит махровый халат». Я надела халат. – Он был очень вежлив, и, когда я ему сказала: «Не надо», он перестал меня трогать. – Я выпила четыре стакана вина, но пьяной совсем не была. – Мне было приятно, когда он рассказывал об искусстве и гладил меня по спине. – Он сказал мне, что может с точностью до микрона определить мой вес. Я сказала, что ни за что он не определит, и мы поспорили. Он поднял меня на руки, я, естественно, обняла его за шею, и тогда он насильно меня поцеловал. – Я сказала, что он такой, как все, а я думала, что он совсем другой, а он сказал, что я вешу 51 кг и четыреста грамм. Я сказала ему, что он ошибся ровно на полкило, а потому он проспорил, а я выиграла американку. – Он мне не угрожал и не ударил. – Никаких следов насилия, то есть синяков, не было. – На мне ничего не было разорвано. – Был он очень сильный, и я не могла ему помешать. – Потом он читал мне стихи и показывал картинки. – Я не помню, какая у него обстановка в комнате. – Мне моя подруга-одноклассница Китова написала в тетради по физике,- тетрадь уже закончилась, и я собиралась ее выбрасывать,- что если я не напишу против Лапшина, то сама увижу небо в клеточку, а друзей в полосочку… – Китова дружит с ребятами из прокуратуры и из милиции. Мы иногда катались с ними на лодках. – Китова, еще когда мы были в девятом классе, предлагала мне начать взрослую жизнь, но я отказалась, и мы даже поссорились. Максимов встретился с Китовой и Непрошевой. Обе девушки признались в том, что их заставили дать ложные показания. Заставили оклеветать Лапшина.
27
Я получил восторженное письмо от Любы. Сплошные восклицательные знаки. Все шестое отделение милиции, прокуратура и другие следственные органы замешаны в преступных делах! Оказалась причастной к их преступной деятельности и Лариса Китова. Она участвовала в шантаже, в спекуляции и в каких-то валютных махинациях. И вот тут-то Максимов вызвал Любу. Она нашла Ларису Китову. По договоренности с Максимовым Люба уговаривала ее написать все как было по делу Лапшина. «Я потом тебе расскажу,- писала Люба,- какая история у меня с нею приключилась, но бумагу она все же написала. Какой же подонок этот Аристов! Откуда же берется столько мерзости у людей, наделенных властью?! Когда же это все кончится на нашей земле?! А вчера я узнала от сестры Максимова, что сам Максимов смертельно болен: рак. А мне он сказал: – Так хорошо на сердце теперь… Напиши ему, мой милый, мой любимый, мой самый лучший…»
28
В «Известиях» появилась статья Максимова, где полностью опровергался приговор над Лапшиным. Мы радовались. А я все время хотел спросить у Лапшина: «Так все-таки у тебя было чего-нибудь с ними?» Лапшина, конечно же, реабилитируют. А чем и как реабилитировать его страдания, его душевный надлом?!
29
В пятницу, перед самым Первым мая, нас освободили от работы и дали задание: написать транспаранты. Была весна. Пели птицы. Мы не торопились заканчивать работу. Хотелось в тишине отдышаться и набраться сил. Самый большой транспарант мы повесили над фасадом клуба: «Перестройка – залог нашего обновления». Транспарант закрепили на двух больших крючках, которые нам доставили из слесарной мастерской. На одном из этих крючков до отбоя повесился Вася Померанцев. Каким образом Васе удалось незамеченным забраться по лестнице на крышу, закрепить на крючке веревку и повеситься, так никто и не узнал. А нам дали по три наряда вне очереди за то, что мы своевременно не убрали лестницу.
Часть третья
1
Никольского освободили раньше. О нем рассказало зарубежное радио. Его называли узником совести. Мы проводили Никольского, и нам стало грустно. Я спрашивал себя: «Хотел бы я, чтобы меня защитило зарубежное радио?» Вместо ответа к горлу подкатывался комок: не нужен я зарубежному радио. И чужим не нужен, и своим. Какое же отечество мое? Отечество этих живых, сославших меня? Или отечество миллионов расстрелянных и распятых, замерзших и пропавших без вести? Моя трусливая растерянность настаивает: все же я не с теми, кто удушен и прошит пулями, а с теми, кто жаждет новой выгодной утопической лжи, кто и теперь и тогда честно «строил и перестраивал», ибо всегда я был с отечеством легальным, всегда стоял за ту единственную прописку, которая держала меня в рабстве, угнетала, корежила, давала пинка под зад всякий раз, когда я жаждал вовсе не чрезмерной свободы, а элементарных гражданских прав, элементарной раскованности духа, без которых нет ни любви, ни творчества, ни нормального человеческого самочувствия. Я спросил у Лапшина: – А ты хотел бы, чтобы о тебе рассказало зарубежное радио? Он рассмеялся и ответил с горечью: – Как же грустно и подло все на нашей земле! Мы боимся собственной тени, собственных идеалов. Боимся свободы. Представь себе, я сегодня больше всего боюсь какой-нибудь неожиданности, хотя бы того же радио. Скажем, Никольский там, на свободе, вдруг даст о нас с тобой интервью для какого-нибудь «Голоса». И тогда наше освобождение тихонечко притормозят… Но этого не произошло. Нас освободили. Предстояла еще борьба за полную реабилитацию.
2
Лапшин не мог нарадоваться жизни. А я сдержанно относился к обретенной свободе. Будто ждал чего-то: не верилось, что все позади. Не мог избавиться от страха. – Любовь – вот что нас может излечить до конца,- рассуждал Лапшин.- Ты ее обрел, а мне еще предстоит. – В народе говорят: «В любви добра не ищи», или: «Любовь зла…» Я не хотел верить в злую любовь. Мое утро начиналось с доброй улыбки. Напротив моей кровати висели две фотографии. На одной Люба ликующая: смеялись глаза, губы, ямочки на щеках. На второй – в ореоле грусти. Фотография в свету, но тени густо легли на овал лица, отчего округлились и без того большие глаза, удлинилась тонкая шея. И, несмотря на грусть, в губах светилось едва заметное: «Печаль моя светла». Мне действительно везло. Лапшин нашел мне отличное жилье. Он повез меня в дачный поселок Весенний. Дом стоял на окраине. Я верю в приметы. Например, если бы поселок назывался Убийцево или Дураково, я бы туда не поехал. А название этого местечка плюс улочка Жемчужная меня сразу настроили на добрые ожидания. Калитка закрывалась на ключ. Забор был высокий, но не из досок, а из планок, это мне тоже понравилось: после моих отсиделок сплошные заборы навевали тоску. Встретил нас мужчина лет пятидесяти, представился Николаем Васильевичем. Затем вышла его жена, Мария Ивановна, дама лет тридцати пяти, накрашенная, несмотря на утро,- должно быть, собралась уезжать в город. Хозяева показали мои апартаменты. Мы вошли в крохотный коридорчик, затем была кухня чуть большего размера, однако в нее вместились двухконфорочная газовая плита, столик с двумя стульями и огромный баллон, поименованный хозяином АГВ, что означало газовое отопление. Первым делом мне показали бачок на чердаке, за которым я должен следить: поддерживать в нем уровень воды. А затем мы вошли в узенькую комнату – это и было мое жилье. Поскольку меня брали на роль не просто жильца, а сторожа-жильца, в мои обязанности входило следить за хоромами хозяев и кормить пса по имени Лоск. Огромный пес с длинной мордой, лохматый и сытый, обнюхал меня, я погладил его, и он удостоил меня вниманием: снисходительно вильнул хвостом. А вот это продукты для собаки,- хозяйка открыла шкаф и показала на коробки с крупами: перловка, пшено, гречка. Затем распахнула холодильник, набитый мясом и костями.- Это тоже для Лоска. Когда хозяева ушли, Лапшин сказал: – Все счастье этого дома в Лоске. – Это почему же? – Пес не жадный, непременно уступит тебе половину своей порции. Хозяева мне так и сказали: «Пусть жилец не стесняется. Варит на пса и на себя одновременно. Мясо всегда свежее». – Кем же он работает, Николай Васильевич? – Мясником. А жена в бакалее. Мы туг же поставили варить суп, Лапшин принес бутылку вина, и у нас получился настоящий пир – новоселье. Как же мне хорошо было в этой маленькой бесплатной квартирке! Утром я шел с Лоском на прогулку. Разогревал еду, мы с ним завтракали, а затем я садился за работу. Передо мной светились два маленьких портрета Любы, я был наполнен ожиданием самых радостных событий, потому что рядом со мной была моя Любовь. В половине двенадцатого я открывал почтовый ящик и находил там весточку от Любы.
3
Идею принес Никольский. Мы встретились, и он сообщил нам, что один престижный журнал готов опубликовать про наши мытарства цикл статей. – Они хотят какой-нибудь клубнички? – спросил я. – Ничего подобного. Они напечатают все, что мы напишем. Их интересует именно психология насилия, все эти жуткие оборотнические ситуации, когда творится беззаконие, культивируется жестокость… – Они не пойдут на обобщения,- сказал Лапшин.- Прессе жареное подавай… – Их интересуют именно обобщения. Широкий социальный взгляд на вещи. Собственно, что вы теряете? Вас встретит зам главного редактора этого журнала. Побеседует. Вы расскажете о том, как видится вам будущий материал… Я молчал, втайне радовался. Это как раз то, о чем я мечтал: сформулировать главные психологические идеи на фоне тех жутких трагедий, с которыми мы столкнулись в этой жизни. Заместитель главного редактора иллюстрированного журнала «Пламя» Владимир Иванович Ронкин говорил с нами предельно откровенно: – Тем лучше, если в вашей статье будут элементы исследования и даже данные вашей лаборатории.- Он расхохотался: – Нет, гармоническое развитие осужденных – это же звучит великолепно! Чем быстрее вы напишете, тем быстрее мы опубликуем. Ждем! Мы приступили к работе. Каждый писал свою главу, но общий сценарий был мой. Я то и дело звонил Ронкину: – Понимаете, нужен сравнительный анализ психологии беззакония прошлых лет, периода застоя и нынешнего времени. – Анализируйте. Я еще раз вам говорю: ничего не бойтесь. Пишите на полную катушку. Удалите из своих голов цензоров. Я писал. Встречался с друзьями. Монтировал написанное ими. Снова возникали вопросы, и снова я звонил: – Понадобился выход в тридцать седьмой год. Это крайне важно. – Ради бога,- отвечал Ронкин,- ничем себя не связывайте. И мы бросались вновь на наше творение. То, что еще два дня назад мы считали запретным и опасным, теперь, выплескиваясь наружу, переставало казаться опасным и запретным. Развернувшаяся в стране гласность обогнала нас. Мы не только идем вразрез с официальным курсом, мы плетемся в его хвосте. Мы уподобились многим «пострадавшим за правду» спекулянтам, которые теперь зарабатывают себе капитал за счет разоблачений прошлых злодеяний. Я понял: правда, которую разрешают говорить во весь голос, не есть правда. Эта дозволенная правда есть банальность. Или правда применительно к подлости. Я вдруг ощутил, что наше пребывание в колонии вовсе не героизм, вовсе не страдание, а скорее подлость, ибо на самом низу социального падения подлость явственнее обозначается. Я сказал своим друзьям: – Все, что мы написали, не стоит и гроша ломаного. Здесь нет всей правды, а потому и нет ничего нового. Общество наше переполнено критической ложью, потому она, эта ложь, уже никого и не трогает. Мы не нашли ключа для сравнительного анализа жизни «на воле» и жизни в колонии. Наш Багамюк выглядит обыденным единичным уголовником, а между тем его лик – это целая эпоха. Мы не увидели в нем носителя истинной социалистической авторитарности. И Заруба никак не отражает философию новых заблуждений безнравственного сознания. Мы пошли по накатанному пути: представили себя лучшими людьми этого мира, а между тем, господа, хотите вы этого или нет, а мы такие же подонки, если не хуже! – Ну не такие уж,- перебил меня Лапшин. – Тебя не туда занесло,- возмутился Никольский.- Что же ты хочешь, чтобы мы покаялись? – Покаяние? Это из другого бытия. Это не наш удел. Мы – дети злобных безостановочных действий. Нам уже не удастся замедлить собственный бег. Пока что у нас только одна дорога – в собственную смерть, которая, может быть, искупит что-то. Не покаяние, а искупление – вот что нам нужно. Тот мир, который мы оставили в колонии 6515 дробь семнадцать, переселился в наши души. Мы его частица. Чтобы поведать о нем, нужно вывернуться наизнанку, раскрыть души полностью. – В чем ты себя винишь? – сузил свои рыжие глазенки Лапшин. – Во многом. И в том, что я вступил в сговор с Зарубой, и в том, что молчал, зная, как издеваются над Васей Померанцевым и ему подобными, то есть мы неплохо устроились в той неприглядной системе. Как пиявки присосались к ней. Мы выискивали различные способы, чтобы облегчить свою участь. – А как же иначе? – спросил Лапшин. – Что же, надо было нам концы отдать? Да если бы я вас не подкармливал, вряд ли мы сидели здесь! – это Никольский сказал. – Мы паразитировали вместе с лагерной элитой. За нас вкалывали несчастные сохатые, которые не имели ни приварков, ни поощрений, дающих право на дополнительные свидания и посылки, ни перспектив на УДО. Мы должны написать о том, как грабили и ловчили, как продавали свой разум, как изощрялись, расписывая новый, коммунистический рай… Лапшин и Никольский переглянулись: совсем чокнулся их компаньон. – Может быть, ты и прав,- сказал Никольский,- но тогда не будет жертв застоя. А будет группа грабителей. Место библиотекаря, или завклубом, или дневального лички стоит, как вы знаете, две-три тысячи. Если я расскажу о том, кто заплатил две тысячи за то, чтобы я получил место библиотекаря, меня сживут со света… – Другого пути у нас нет, дорогие. – Ты мог бы пояснее изложить свои предложения? – спросил Лапшин, обращаясь ко мне. – Конечно. Мы должны развернуть три пласта нашего бытия. Первый должен отразить связь с прошлым. В сталинских лагерях тоже ведь строили светлое будущее. Говорят, и тогда были свои Ленарки, свои образцово-показательные «хозяйства». Мы с вами создавали новый сталинизм. Мы должны рассказать о том, как зарождалась психология насилия и беззакония, как она въедалась в каждого из нас, как растлевала того же Зарубу и того же Багамюка. Второй пласт – психология жестокости нашего сегодняшнего «свободного общества», которое ничуть не лучше, а может быть, и непристойнее зарубовской казармы. Здесь те же подлецы, те же грабители, те же жулики, которые жили при всех прошлых режимах, которые заинтересованы в том, чтобы создавались Новые Ленарки: чем больше образцовых тюрем, тем спокойнее им жить! И третий пласт – это наша растленность. Чтобы вернуть себе даже подобие благородства, нужно очиститься, избавиться от жадненького и мелкого желания во что бы то ни стало выиграть очередное дельце, избавиться от желания словчить, поступить в соответствии с теми законами, которые осели в нас. Попробуем рассказать о себе ту последнюю правду, которая прежде всего нас самих способна преобразить духовно. Если мы сумеем показать, как в нашем сердце, в нашем разуме соседствуют ложь и правда, зло и добро, как нажитое всеобщее коварство властвует над нами, мы сможем лишь приблизиться к тем родникам духовности, без которых нет жизни. – А как же быть с великой этической идеей: человек – всегда цель и никогда средство? – это Лапшин спросил. – Если мы изначально нацелимся на истину и правду, мы защитим Человека, в ком бы он ни жил: в Зарубе или в Сталине, Багамюке или в нас самих. Установка на правду и истинность дает нам шанс по крайней мере решить этическую задачу. Что касается ориентации на ложь и лавирование, то здесь абсолютный тупик. Вот почему мы должны изначально решить, как и что делать. – Итак, предлагается стриптиз,- мрачно усмехнулся Никольский. – Не каждый способен к духовному обнажению. История знает весьма немногих, кто пошел на такой духовный подвиг. – Кто же это? – Может быть, Марк Аврелий, Монтень, Достоевский, Толстой… – Ты нам, старик, задаешь непосильную задачу,- это снова Никольский. – Беспредельность – это тот же предел, но более величественный, наполненный духовным смыслом. Беспредельность – это звездное небо человека, его духовный пик и его бессмертие. Это, братцы, не громкие фразы. Мы слишком много пережили, чтобы сейчас довольствоваться микроскопическим утолением жажды… – Красиво говоришь, старик. Ну что ж, давай пробовать… Этот стриптиз в нашей жизни может быть последним. – И все-таки, если без дураков,- сказал Никольский,- надо быть реалистом. Не каждому дано быть Аврелием или Толстым. Одного желания мало. Не окажется ли ноша непосильной? Не раздавит она нас? – Вот это ты правильно сказал,- заметил я.- Давайте попробуем. Только так можно узнать, по плечу нам эта задача или нет… – Если бы знала моя Роза, какие проблемы я решаю сегодня, она бы определенно сказала: «Ну они-то дураки, а ты-то чего…» – Никольский рассмеялся.- Нет-нет, Роза обязательно нас поддержит. А моя маленькая Люба? Что бы она предложила? Я знаю ее ответ. Она бы долго молчала, а потом сказала: «Как ты решишь, так и будет». И эта ее короткая фраза, спокойная и чистая, будет означать: «Ты всегда поступаешь так, как нужно. А я буду помогать тебе во всем…»
4
Утром ко мне постучали. На пороге стоял человек в военной форме. «Кажется, началось,- подумал я.- Сейчас возьмутся за выселение, подавай им документы, кто разрешил, почему да как…» Но я ошибся. – Вы Степнов? – Да. – Мне поговорить надо. Я от Любы к вам приехал. – Проходите. Мы вошли в мою обитель. Я сварил чаю. – Ну так что вы хотели? – спросил я, наконец, не выдержав его молчания. – Я люблю Любу, и мы хотим пожениться,- ответил мой гость. – Так в чем же дело? Женитесь на здоровье, если вы любите друг друга и решили пожениться. Мой взгляд проехал по Любиным фотографиям на стене: улыбка, строгость, легкая игра,- подруга сняла ее в момент, когда Люба примеряла сережки,- все это стало вдруг никчемным и даже противным. Манера отсекать от себя тех, кто хоть как-то предал, у меня с Давних пор. К Любе у меня не было претензий, за исключением одной: могла бы сама сообщить о своих намерениях. – Понимаете, она связана с вами словом, обязательствами…- Молодой человек замялся, не зная, как дальше объяснить создавшуюся ситуацию. – Ни с чем она не связана, дорогой мой. Она взрослый и свободный человек. И я пожелаю ей самого наилучшего. – Спасибо,- сказал тихо молодой человек.- Я ей так и передам. Мне показалось странным его поведение. Какая-то мистификация. – И когда же намечается свадьба? – Мы еще не решили. Знаете, она хотела бы от вас получить письменное согласие. Я не хотел вас расстраивать сразу. Но если можно… Первое мое желание было таким: распахнуть дверь и сказать молодому человеку: «Пошел вон». Но я сдержался и сказал спокойно: – Знаете, я тороплюсь. Привет Любе, и вам счастливо…- Руки я ему не подал. Проводил до калитки. Он еще раз извинился и ушел. Оставшись один, я стал думать. Как назло, не было от Любы писем. Я отправился на почтамт, куда Люба писала мне до востребования. Там лежало письмо. Письмо было радостным и грустным. Радость была по поводу того, что я на свободе. А грусть оттого, что я о ней забыл, и если бы не забыл, то, наверно, пригласил бы в гости. Она сообщала, когда ей лучше приехать ко мне. И я заказал телефонный разговор с Любой. Деликатно попытался намекнуть ей, что если она полюбила кого-то, то не надо скрывать. Жизнь есть жизнь… – Ты хочешь меня бросить? Ты хочешь расстаться со мной? Я надоела тебе? – поток вопросов. А потом молчание. Слышу – плачет. – У меня был молодой человек, который назвал себя твоим женихом и сказал, что хочет жениться на тебе и что ты тоже согласна. На другом конце провода неожиданно рассмеялись. – Ну а к тебе-то зачем он пришел? – За родительским благословением, очевидно… – Теперь мне все понятно. Я ни в чем перед тобой не виновата. Постараюсь вылететь к тебе в пределах двух дней. Дам телеграмму. Никуда не уходи. Я полечу к тебе, как только куплю билет. Никого, кроме тебя, у меня нет. И все-таки я снял фотографии со стенки. Сложил их в конверт. Спрятал в стол. И от этого стало совсем тяжело. Я покормил Лоска. Рассказал ему о своей беде. Он, должно быть, все понял и несколько раз попытался лизнуть меня. По мере того как проходило время, усмирялась моя подозрительность. К обеду я повесил одну фотографию, а к вечеру и другую.
5
– Пишите только о том, в чем вам стыдно сознаться…- это я поучал своих единоверцев. Они писали. Я обобщал, и от первых статей Ронкин пришел в восторг. А когда статьи были напечатаны, поднялась, как говорят газетчики, настоящая буря. Пошли звонки: «На каком основании? По какому праву?» Ронкин отвечал: «По праву демократии». Ронкика вызвали наверх. Говорят, что такие главы, как «Сталин, Заруба и Багамюк», «Гармония в стальных браслетах», «Борьба тупоголовых с демократами», и особенно «Сталинизм и перестройка», «Советы заключенного» и «Что надо знать будущим заключенным…», вызвали свирепый гнев одного высокого лица. Но были и защитники. Один из них пригласил нас к себе и сказал: – Вы впервые в нашей печати рассказали о психологии беззакония. Над этим следовало бы поработать. – Давайте создадим маленькую лабораторию. Ее можно назвать, скажем, так: «Лаборатория по изучению негативных социальных процессов» или «Лаборатория по изучению социальных противоречий». Мы бы согласились оставить все свои личные занятия и втроем посвятить себя выполнению этого задания… Высокое лицо задумалось. Задало несколько вопросов. Я, Лапшин и Никольский дали нужные пояснения. Наш новый покровитель сказал, что он провентилирует этот вопрос, а дня через три скажет нам о результате. Через три дня меня вызвали к Колтуновскому. Я решил вести себя подчеркнуто вежливо. Не. вдаваться ни в какие подробности. Колтуновский с Надоевым встретили меня, как родного брата. Точно меж нами ничего не произошло. Подобно Ноздреву, оба кинулись ко мне с объятьями: – Где тебя носило, дружище! Перестройка у нас коренная, и не с кем работать. А темы все твои: о противоречиях, о беззакониях, даже группу решили создать… – А, блудный сын вернулся,- это Надоев.- Что ж, опала – она всегда была полезна великим. – Сколько лет! Сколько зим! – это Ломовиков вошел. – Всего две зимы и одно лето,- засмеялся я. – Как здоровье? – это опять он. – Золотая сторона Сибирь! Места-то какие! Каждому там хорошо бы побывать… – Ну и шутки у тебя, брат! Все такой же… О тебе уже говорили. Тема твоя теперь в самом большом почете, так что, может быть, и группу дадим: на хозрасчет переводят институт. Группу мне дали не без умысла. Эта группа существовала как временное подразделение и олицетворяла собой период застоя. Во главе ее был мой старый знакомец Никулин Геннадий Никандрович, в прошлом алкоголик, но после инфаркта значительно сокративший потребление спиртного. В нем на редкость органично сочетались такие противоположные человеческие качества, как злобность и добродушие, искренность и лживость, глубокомыслие и непробудная глупость. Он всегда ходил с отвисшей челюстью, которая жила будто бы самостоятельной жизнью, и именно в ней, в нижней части лица, должно быть, сосредоточивались у него те центры, которые производили положительные эмоции. Челюсть то и дело распахивалась, и оттуда вылетали любимые слова Никулина: «А как же!» Меня он принял предельно уважительно, сказал, что знает обо всем и готов быть хорошим помощником. Никулин пользовался большим авторитетом у начальства и всегда занимал небольшие выборные должности. Раньше, года четыре назад, он был заместителем парторга института, но после того, как присвоил себе часть партийных взносов и на этом подловился, его уже на выборные должности не избирали. Кстати, дело со взносами замяли: Никулин был человек уважаемый и нужный. Он всегда отстаивал ту точку зрения, которая выдвигалась руководством учреждения. Я поражался тому, какой безусловный авторитет был у Никулина, так сказать, среди кадров обслуги – секретарей, кладовщиков, бухгалтеров, заместителей по административно-хозяйственной части. Они всегда его встречали с распростертыми объятиями, говорили о нем, что он душа-человек, а он на это отвечал: «А как же!» Надо сказать, что симпатии Никулина, несмотря на всю его доброту, были весьма и весьма избирательны. С низшими по должности и по званию Никулин был неприветлив. Его челюсть смыкалась, мутные глаза темнели, и он бормотал: «Непорядок!» Это слово означало все: отсутствие дисциплины, невыполнение плана, низкое качество работы. Оно означало и то, что руководство допустило ошибку, и то, что руководителей наказали, и то, что некоторые нерадивые товарищи опаздывают на работу, и то, что на науку отпускается мало средств. Другим членом группы был заслуженный деятель науки Манекин Афанасий Михайлович, маленький, толстенький, почти кругленький человечек с большими торчащими ушами. Создавалось такое впечатление, что в комнату входили сначала уши, а затем уже их владелец. Уши будто выныривали из-под дверей. Выныривали и тут же начинали вникать, кто, что и как говорит. Он не высказывался по поводу полученной информации, напротив – замирал. Садился у окошка, обхватывал портфель двумя пухленькими ручками и закрывал глаза, предоставив ушам вести свободную ученую жизнь. Попросту Манекин засыпал: когда к нему обращались, он не вскакивал, а водил ушами, как бы соображая, что к чему, а потом выпаливал какую-нибудь несусветную чушь, отчего всем становилось немножко стыдно. Никулин яростно защищал Манекина: «Надо уважать старость. Афанасий Михайлович – ветеран войны, заслуженный человек. Все мы можем оказаться в таком положении». Никулин яростно защищал всех, кто был хотя бы чуть-чуть выше его. Впрочем, это не совсем верно. Был в группе еще один человек – долговязый Канистров, злой, хмурый борец за правду. Канистров однажды выступил против Никулина, точнее, даже не выступил, а намекнул на слабость некоторых товарищей, которые, несмотря на ряд постановлений, употребляют все же спиртные напитки. Никулин мне сказал, как только я заступил на новое место: – Канистрова надо гнать в три шеи. Абсолютно непригодный работник. В лаборатории был еще и молодой человек с бородкой, в очках, в новых американских кроссовках.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|