Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Групповые люди

ModernLib.Net / Отечественная проза / Азаров Юрий / Групповые люди - Чтение (стр. 16)
Автор: Азаров Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      А теперь вера поселилась в меня, и я ощутила покой. Вера – это когда нет суеты, это когда ничего не надо доказывать, это когда ты счастлив и хочешь доставить радость другим. Вы помогли мне обрести веру. Наверное, потому и любовь ко мне пришла. Мне теперь радостно от всего. От того, что сосульки тают напротив моего окна, от того, что весенний воздух так чист, от того, что я смотрю на окружающих и они светлеют. Знаете, я такой опыт провожу вот уже вторую неделю: выбираю самый мрачный объект для эксперимента, заговариваю с ним и вижу, как разглаживаются морщины на его лице, как светлеют глаза, как появляется улыбка. Не смейтесь! Я действительно ощущаю в себе ту любовь и ту веру в нее, которая наполняет радостью и меня, и все, что живет рядом. И этому научили меня вы.
      Правда, меня огорчает, что некоторые мои приятельницы не слышат меня. Я им нужна для того, чтобы они могли выплеснуть свои беды в мою душу. Они говорят: «Ты добрая». Они – это две Нади, которые живут рядом и с которыми я общаюсь едва ли не с детского сада. Обе Нади по-своему несчастны. И каждая из них замечательна по-своему. Обе далеки от меня, но я не могу не общаться с ними, поскольку с Надей Скорик я живу в одном доме, только подъезды разные, а с Надей Ширловой учусь на одном факультете. Вас всегда интересовала психология женщины и психология семьи. Я не согласна с утверждением, будто поговорка «Яблоко от яблони далеко не падает» устарела. Только семья определяет то, какими будут дети. У меня если и есть что-то хорошее, то это от мамы. Честнее и добрее моей мамы я не знаю человека. Хотя мы и держимся друг от друга поодаль. То есть в ней тоже заложено то, что вы именуете разобщенностью. Она избегает лишний раз вникать в мои беды. Она будто бы бережет себя. Наша жизнь с нею катится как бы по разным рельсам, но она, если я попрошу, всегда приходит ко мне на помощь.
      В семье Надежды Скорик все по-другому. Там одна мощная колея: впереди мама, за нею старшая дочь Соня, а за нею Наденька. Мама, Анна Сергеевна, известный в городе человек, директор бытового комбината. Она депутат, на городских торжествах всегда в президиуме, жизнь у нее не сложилась, это она сама подчеркивает, хотя, как мне кажется, она могла бы и не прогонять своего милого мужа, который в чем-то связывал ее, не давал жить так, как ей хотелось. Меня всегда поражала та степень откровенности, которая существовала между Надеждой и ее матерью. Но сначала о Надежде. Мама зовет дочь былинкой, хрупким росточком, пушинкой, хотя Надежде двадцать лет, рост – метр семьдесят пять, непременно высокий каблук и ультрасовременные прически. Но есть в ней что-то от былинки: у нее необыкновенно нежная кожа, алые губы (зря она их подкрашивает), ангельские голубые глаза, вздернутый милый носик, а голосок – нежнейшая мелодия: никогда не скажешь, что у нее три любовника, в отношениях с которыми она иной раз так запутывается, что даже мама не в силах помочь ей.
      На первом месте у Нади – Фарид. Однокурсник из Азербайджана, такой высокий, красивый брюнет, очень скромный и честный мальчик. Родители часто навещают его. Побывали, разумеется, у Скориков. Даже что-то вроде помолвки было у них. Обменялись дорогими подарками. Но Анна Сергеевна сказала дочери:
      – За Фарида не выходи. Будешь рабыней…
      – Но как же тогда мне быть? – спросила Надя.
      – Ищи,- отрезала мама.
      А с Фаридом Анна Сергеевна как с родным сыном. Фарид часто остается у них ночевать. Фарид влюблен в семью, в Наденьку. Он всегда подчеркивает ее главное достоинство: вэрность. Фариду нравится то, что Наденька настоящая хозяйка, печет пироги, готовит обеды, закрывает банки с овощами и фруктами. Фарид помогает, а Надя покрикивает: «Фарид, принеси это!»,
      «Да быстрее, Фарид!», «Ох, какой же ты медлительный, Фарид, тебя только за смертью посылать!» Фарид молчит и улыбается.
      – Он даже в самые интимные минуты молчит. Только сопит, и это начинает меня раздражать…
      – Ты его любишь?
      – Привыкла. Он домашний. Не то что Гришка Отрепьев.
      Григорий Павлович Арефьев служит на том же комбинате, где и Анна Сергеевна. Я подозреваю, что он был любовником матери. Одним словом, милый друг дома. Надя к нему привязалась, как к родному человеку. Он часто бывал у Скориков. Надя помнит то далекое мгновение, когда ей так хотелось, чтобы ее обнял этот веселый и красивый мужчина, но ей было тогда уже тринадцать лет, а мама была рядом, а дядя Гриша подарил ей красивую брошь, и она стояла в растерянности, и мать ощутила это мгновение, и подтолкнула дочь, и Григорию будто сказала: «Ну что же ты?!» – и он обнял девочку, и она прикоснулась к его щеке.
      – От него так хорошо пахло,- рассказывала мне Наденька.- Но главное не это. Главное – его волосики на руке. Они как электричеством по всему моему телу. Этого никогда не забуду. Лет пять длилась невинная дружба милого друга и Наденьки. Она хранила его цветы, пекла для любимого дяди Гриши вкусные пироги. А однажды не выдержала, бросилась к нему на шею, и Григорий Павлович Арефьев, добрый и замечательный человек, для которого Анна Сергеевна была лучшим другом и покровителем, не устоял. Пал к ногам юной красавицы.
      Я спросила у Нади:
      – Ну зачем он тебе? А она как ребенок:
      – У него такие волосики на руках. И от него так хорошо пахнет всегда.
      – А если мама узнает?
      – А она, наверное, знает. Думаешь, такая дура? Она, по-моему, теперь на все готова пойти, только бы Фарид от меня отлепился… Она поэтому и рада моему Донскому казаку. Донской казак – Это Дима Донской. Музыкант, хипарь, спортсмен и мотоциклист. Надя влюблена в него без памяти, и он ее не шокирует своей изысканной неряшливостью. Донской говорит о себе: «Мужчина должен быть черен, вонюч и грязен…»
      – А я его люблю. Я как увидела, сразу влюбилась. На пляже. Там же ему и отдалась. И он решил, что я такая… А он меня никогда не полюбит… – и в слезы.
      – Может, и полюбит.
      – А мне это и не нужно,- вдруг как с цепи моя Надежда. – Я его тоже не люблю! Никого не люблю! Или всех сразу. Давай я налью тебе хорошего вина…
      – Я же не пью…
      – Ну а я выпью. Придумали лживую мораль! Почему я не могу по закону любить всех? Почему? Ты – психологиня, объясни! Почему?
      – Так сложен человек!
      – Ничего не так. Я хочу любить троих. У меня натура такая. Я себя ощущаю полноценной, когда во мне эта любовная игра идет. Я с Фаридом, а жду Гришу, а когда Гриша со мной, изнемогаю от желания увидеть Донского. Они вместе составляют во мне одно целое. Я раньше думала, что я погрязла во лжи, что я изменяю им. Ничего подобного, я каждому из них верна и немножко непостоянна. И в этом вся прелесть. И от этого получается огонь, на который слетаются человеческие души. И только в этот огонь я и верю!
      – Ну а когда он кончится?
      – Ну и хорошо! У меня нет претензий! И не будет. Только дайте мне сейчас пожить. Я не деловая женщина, как мама. Я не буду никогда играть в ее игры. Хватит мне и тех бабок, которые она мне оставит. Мне нужна любовь и свобода, и я больше ничего не хочу. Что скажешь? Аморально? Ты бы так не смогла? Ты всё книжки читаешь! В философию вдарилась. А мне это никогда на пользу не шло. У меня от книжек уши вянут. Душа черствеет от них.
      – Не пей больше,- сказала я.
      Эх, что тут поднялось в ней! Как она на меня набросилась! Хорошо, что Анна Сергеевна пришла.
      – Любонька, поговори хоть ты с нею. Образумь ее, деточка…
      Другая моя Надя, Надя Ширлова, полная противоположность первой. Жила с мамой и бабушкой в маленьком своем домике. Несколько грядок, цветочки, герань на окошке, чистота в доме и уют. У Нади огромные черные глаза, в которых всегда печаль. Такие же глаза у бабушки и у мамы. Живут бедно, а так светло в доме. Я бы даже сказала: просветленно. Эта Надя тоже росла, не зная бед и забот. Пока не стал за ней ухаживать ее однокурсник Коля Смелое. У него уже тогда было три любовных скандальных истории, и Надя знала о них, а не смогла устоять, полюбила именно его, беспринципного, безвольного. Значит, в любви есть что-то такое, что неподвластно ни разуму, ни сердцу. Здесь по крайней мере у Нади действовал своего рода закон ослепления. Она ни о чем не могла думать. Ни о ком не могла слышать. Ее волновал только он, Коля Смелов. Когда Надя сказала ему, что ждет от него ребенка, будущий отец расхохотался: «А где гарантия, что это мой ребенок?» Надя ничего не сказала. Плакала, когда он ушел. А когда родился мальчик, была счастлива, что сын похож на отца, который еще раз ей сказал однажды: «Имей в виду, я женюсь на другой девушке…»
      Надя ему ответила:
      – Мне будет хорошо, если ты будешь счастлив.
      И это было сказано без обиды. Она вся в ожидании. Вся в заботах. Он неделями не появляется, а она не отходит от телефона. Видеть никого не может. Только бы Коленька хоть как-то дал о себе знать.
      Я всматриваюсь в жизнь моих столь разных подруг, и мне грустно, что так скверно устроена жизнь. Как жалко мне бедных, несчастных людей!
      Я вам писала, что для меня настоящий человек – существо страдающее. Я страдаю даже тогда, когда счастлива. Каждую минуту меня разрывают сотни противоречий, я вся изодрана изнутри, впрочем, это ощущение у меня было и раньше, теперь же, когда я встретилась с вами, ко мне пришел покой, наступила гармония. Я абсолютно с вами согласна: не противоречие движет человеком и формирует его нравственные силы, а гармония, ибо гармония выше противоречия, она вбирает в себя и беспокойство, и тревоги за то, что этой гармоничности может что-то угрожать,- видите, как я набралась вашей философии. Вы знаете, у меня раньше было такое ощущение, будто я иду, а вот то изодранное мое нутро превращено в бахрому и волочится за мной, и я наступаю на эту бахрому, и от этого еще больнее, вот-вот упаду куда-то в пропасть. И я не упала, и (беды никакой не случилось пока что только по одной причине – вы есть на этой земле.
      Я не строю иллюзий. Знаю, что вы обо мне не вспоминаете, может быть, и это письмо даже не сразу распечатаете, но я вас все равно люблю. И у меня в жизни ничего нет, кроме вас. Вы – моя надежда и моя вера. Вы – моя большая трагедия. Я узнала вас так рано – буду ли жить долго, не знаю, но любить иначе и не могу и не хочу».

6

      Комиссия приехала как раз в тот день, когда прихвостни Багамюка мне стали угрожать избиением. Проверяющие знакомились с новшествами Зарубы, который демонстрировал им успехи маколлистской системы. Центром системы был трудовой день как единица измерения в маколлизме. Он делился на сегменты, в которых чередовались труд, искусство, физкультура и выполнение правовых норм на демократических началах. Это гармоническое единство как главное теоретическое достижение Зарубы, воплощенное им в жизнь, осуществлялось на практике так. День начинался с песнопения. Пели по четным дням гимн, по нечетным – «Широка страна моя родная». Затем полтора часа упорный труд, на слове «упорный» Заруба, как и Багамюк, настаивал, считая воспитывающим лишь то усилие, которое достигалось физическим и умственным напряжением. «Если в эти первые полтора часа отряд не сделает рывка и не выполнит одной трети нормы, никакого эффекта не последует»- эти слова стали лозунгом всей колонии. После напряженного полуторачасового входа в макол-лизм, когда раскрепощались, по мнению Зарубы, духовные и физические силы каждого подопечного, начиналось двадцатиминутное приобщение к искусству и к духовно-физическому раскрепощению осужденных. Фактически это был своеобразный концерт-гимнастика по сценарию, который разработала группа литераторов и спортсменов во главе с Раменским. Раменский, в прошлом конферансье, худой белобрысый великан, подавал осужденным знак, по которому все должны были построиться в две шеренги. Раменский говорил:
      – Приготовились. Великий мировой дух гармонии близок к нам. Начинаем. Три-четыре.- И все хором исполняли стихи, которые как бы отражали единство эстетических и физиологических начал:
 
– Окрошка хороша –
с накрошенными в ней кусками,
яичными особняками,
прозрачным огурцом Пассажа,
с толпой взаимного массажа…
 
      И тут Раменский давал команду, по которой стоявшие во второй шеренге массажировали впереди стоящих, затем ассистент Раменского кричал: «Кругом!» – и осужденные менялись ролями.
      Затем следовали другие стихи – здесь были и Гораций, и Данте, и Пушкин, и Некрасов, и Маяковский, и тот же Вознесенский, и многие современные поэты. Иногда Раменский в этот двадцатиминутный концерт включал и музыкальные сюжеты.
      Заруба пояснял проверяющим:
      – Обратите внимание, как светлеют глаза осужденных, сколько в них появляется подлинно гражданского и демократического. Только таким образом можно перековать в короткий срок человеческую природу. Вы можете убедиться в настроении каждого осужденного. Задайте вопрос любому, и вы получите исчерпывающий ответ. Нет-нет, вы все-таки задайте вопрос. Обратитесь к любому осужденному.
      И кто-нибудь из проверяющих спрашивал:
      – Что дают вам эти занятия? Осужденные отвечали:
      – Мы испытываем наслаждение, радость и веру в завтрашний день.
      В качестве подтверждения отряд дружно исполнял песню «Мы красные кавалеристы…».
      Наша лаборатория, в частности я, Лапшин и Никольский, на какой-то период были избавлены от труда и от песнопений. Но самое гнусное было то, что нас обязали дать теоретическое обоснование гармоническим занятиям. Багамюк строго предупредил:
      – Як що не сделаете эту теорию как надо, я из вас фарш зроблю…
      Если уж я ни во что не верю, то только по одной причине. Ярость – вот что постоянно уродует мою душу. Не всегда я ощущаю приближение этой властвующей надо мной яростности. Что-то горячее, кроваво-черное молнией пронизывает меня всего, неслыханные силы рождаются вдруг, и я готов уничтожить обидчика, если он окажется рядом. Эти болезненно-яркие состояния моей яростности в чем-то доставляли мне и некоторую радость, некое тайное удовлетворение: вспышка гнева будто бы всего меня ослепляла (я ничего не видел, не помнил), а краешек мозга все в точности фиксировал и рассчитывал. И я поражался тому, как же этот кусочек мозга управлял всей моей взбесившейся сутью, как же точно все рассчитывал и командовал, угадывая малейшую опасность, исправляя самую незначительную оплошность. Предметом моей всегдашней едва сдерживаемой ярости был Багамюк. Как и многие заключенные с большим сроком, он выглядел в свои сорок лет как Двадцатипятилетний: ни одного седого волоска, ясные глаза, крепкий подбородок, широченная мощная спина, непомерно большой красный рот с пухлыми губами.
      – Вы присмотритесь,- сказал мне Лапшин,- здесь все, как это ни странно, выглядят лет на десять моложе.
      – Может, тогда все надо поменять местами: этих – туда, пусть мучаются, а тех, кто на воле,- сюда, пусть оздоровляются.
      – Я думал: право и возможность утонченно разрушать свое здоровье стоит немалых средств. А здесь экстракты мужской силы – вот что уродливо…
      Этот экстракт в особенной мере олицетворяет Багамюк.
      По утрам он потягивался и рычал, производил отвратительные звуки, изворачивался на шконке, изгибался, делался похожим на осьминога. Чтобы не слышать и не видеть его, я вскакивал и выбегал в коридор, а вот по вечерам никуда не положено было вскакивать. Я, как правило, быстро засыпал и старался никогда не смотреть в сторону, где завершал свои дневные бдения Багамюк. Я накрывался с головой, чтобы не слышать, как к нему идет Вася-обиженник. Я знал: Вася будет долго ублажать своего повелителя, будет массажировать ему ноги, бедра, грудь, изредка из пасти Багамюка будут выпархивать визгливые хохотки, раздаваться шепот с легкой хрипотцой. Бывали ночи, когда мне не удавалось быстро заснуть, и я следил за происходящим, не открывая глаз и не подымая головы. Я ждал, как вскрикнет, должно быть, от боли Вася-обиженник, как захрипит Багамюк.
      Как я ни старался перебороть в себе чувство отвращения к Васе – не мог. Я присоединялся к толпе заключенных, отвергавших обиженника: никто не мог сесть с ним рядом в столовой. Когда влезали в машину для поездки на работу, Вася садился последним, забивался в уголочек у самого борта, и, хотя он никому не мешал, ему все равно кричали: «Да отвинтись же ты, падаль сучья!» Меня поражало и то, что Багамюк не только не заступался за Васю, а, напротив, всякий раз присоединялся к тому, чтобы подчеркнуть свою брезгливость к обиженнику. Изгойство Васино поддерживалось и лагерными властями. Мне казалось, что и воспитатели, кадровые милицейские офицеры, с презрением относились к Васе. Да, собственно, и не казалось, я видел, с какой брезгливостью Заруба разговаривал с Васей, который иной раз не выдерживал и обращался за помощью. Заруба сначала делал вид, что не понимает, о чем это Вася с ним говорит. А потом, точно догадавшись, спрашивал:
      – Ах, тебя обижают? За все в этой жизни надо платить, брат, и за удовольствия тоже… Как ты считаешь, Разводов? – это уже не к Васе был вопрос, а к подошедшему Разводову.
      – Совершенно верно, гражданин начальник,- включался тут же в игру дежурный Разводов.- Васе кажется, что его все обижают, а напрасно…
      – Значит, никто его не обижает в нашем трудовом и показательном коллективе?
      – Никто и не может его обидеть. Это в других коллективах есть обиженники, а у нас их давно нет.
      – Правильно говоришь, Разводов. Поручаю тебе провести на эту тему личную беседу с заключенным Васей Померанцевым!
      – Слушаюсь, гражданин начальник. Вечером я доложу вам о результатах беседы.
      Где-нибудь в обеденный перерыв многие видели, как сопротивлялся Вася Померанцев, не желая идти на «беседу» с верзилой Разводовым, который, работая на публику, скоморошничал, подражая, возможно, Зарубе или другим воспитателям:
      – В нашем социалистическом государстве самое дешевое воспитание. Я из тебя сделаю радостного человека…
      Я видел, как черные испуганные глаза Померанцева искали поддержки у заключенных и как каждый, с кем встречался его взгляд, смеялся ему в ответ. Во мне закипела злость, но Лапшин, с которым я фактически не расставался, уводил меня от греха подальше. А через несколько минут, должно быть после всесторонней беседы, Разводов возвращался с Васей, и толпа заключенных встречала их веселым хохотом, вопросами, репликами.
      Видя все эти издевательства над Васей Померанцевым, я однажды не удержался и обратился к Зарубе с просьбой:
      – Все-таки вы должны что-то сделать с Васей Померанцевым, он долго так не протянет.- В те дни Заруба работал над темой «Макаренковские традиции в воспитании коллектива заключенных». Ему Лапшин печатал доклад для январских педагогических чтений.
      Заруба пристально посмотрел на меня. Мы стояли в лесу. Отряд работал, и работами руководил Багамюк. Меня в сторонку отвел Орехов.
      – Вам сколько осталось отбывать? – спросил он.- Семь месяцев? А мне всю жизнь. Это разные вещи. Вы через полгода снова окажетесь в нормальном мире, а я буду здесь до упора. Вот в этом разница между нами. Еще неизвестно, кто из нас в этой жизни больше наказан – вы или я. И неизвестно, кто из нас тюремщик…
      – Я не понимаю вас,- удивился я.
      – А тут нечего понимать. Не лезьте не в свои дела, если хотите уехать отсюда целехоньким.
      – Вы мне угрожаете?
      – Разъясняю. Что касается отношений Багамюка, Васи и всего нашего коллектива, то здесь, поверьте, все естественно и закономерно. И Макаренко поначалу смотрел на воровство и прочие нарушения сквозь пальцы. Он заботился лишь об одном – чтобы каждый работал. А мы работаем намного лучше других коллективов. У нас настоящая сознательная дисциплина, потому что развиваются демократические начала, за все отвечает самоуправление, я почти не вмешиваюсь в организацию труда. Посмотрите, что происходит сейчас.
      Я прислушался к тому, о чем спорили Багамюк, Колягин и Макаров.
      – Я кому сказав, кончай перекур! – строго приказывал Багамюк.- Колягин, хватит, обивать… груши будешь потом, иди в бригаду Ложкина, а ты, Макаров, бегом на первую просеку за бензином!
      – Есть еще бензин,- оправдывался Макаров.
      – Я что, паскуда, два раза тебе должен говорить одно и то же! Да куда ж ты валишь, сучья душа! – это уже другим орал Багамюк, отскакивая в сторону от падающей спиленной сосны…
      Работа, одним словом, кипела вовсю, и Багамюк был ее двигателем.
      – Я где-то вычитал,- продолжал как ни в чем не бывало Заруба,- что воспитатель не должен вникать во все межличностные отношения воспитуемых. Должна быть предоставлена и некоторая свобода…
      – А вы иезуит,- прошептал я едва слышно.
      – Что ты сказал? Повтори, Степнов, что ты сказал! Я повернулся и пошел к месту своей работы.
      – Степнов, вернись немедленно! Я кому сказал, вернись!
      Я хотел было что-то ответить ему, но не успел, ко мне подскочил Багамюк, схватил больно за плечо и швырнул в сторону Зарубы.
      – Багамюк! – резко проговорил Заруба.- Заключенный Степнов поставил вопрос о несправедливых отношениях в нашем коллективе.
      – Степнов постоянно нарушает дисциплину, гражданин начальник. Вот сегодня он самовольно покинул место работы. Надо поставить о его поведении вопрос на Совете коллектива.
      – Он считает, что в нашем коллективе имеют место насилия над личностью и правами человека. Он имеет в виду Померанцева. Кстати, как сейчас работает Померанцев?
      – Старается, гражданин начальник.
      – Так вот и поставьте Степнова работать в паре с Померанцевым, пусть Вася проведет с ним воспитательную работу.
      – Все понятно, гражданин начальник,- отвечал бойко Багамюк.- Пошли, Степнов.
      Я не хотел уходить. Багамюк обнял меня толстой своей лапищей и увел от Зарубы.
      Я был в растерянности. Я ждая: сейчас Багамюк объявит, что решением высшей власти организован новый сводный отряд, состоящий из двух человек – Померанцева и Степнова, причем командиром отряда назначен Померанцев, которому поручено провести беседу с заключенным Степновым. Так все и было. Как только были произнесены эти слова, Померанцев в один миг преобразился, стал изображать начальника, заорал на меня:
      «Встать!» Я, может, и продолжал бы сидеть, если бы кто-то сзади не бросил за воротник моей рубахи окурок. Я вскочил, как ужаленный, волчком заметался по лесу, пытаясь под хохот заключенных понять, что же происходит, а Багамюк между тем орал в сторону Зарубы:
      – Гражданин начальник, заключенный Степнов не желает подчиняться трудовой дисциплине.
      Наконец мне удалось выкинуть окурок из-под рубахи, и я схватил топор и в ярости пошел на Багамюка. Багамюк заорал что есть мочи, по-шутовски заорал, точно проигрывая роль заученной пьесы:
      – Гражданин начальник, Степнов поднял рук-у на Совет коллектива! Спасите!
      Я понимал, что Багамюк издевается надо мной. В это время кто-то из заключенных бросил мне под ноги кусок древесины, и я упал, слегка поранившись об острый топор. Лезвие топора, должно быть, зацепило вену, хлынула кровь, и это меня, может быть, и спасло. Подбежал Лапшин. Перехватил жгутом руку. Подошел и Заруба:
      – Не ожидал от вас такого. За подобные действия, если я оформлю рапорт, вам могут накинуть годков пяток.
      – Не надо оформлять рапорт,- сказал подошедший Багамюк.- Пятно ляжет на коллектив. Премии и переходящего знамени можем лишиться. Вы нам лучше разрешите с ним на коллективе поговорить как следует.
      – Да, мы лучше сами как-нибудь,- подтвердил Лапшин.
      – Ну что же, я верю в силу нашего коллектива,- ответил Заруба.- Только не затягивайте. Сегодня же вынесите решение по совету.
      – Будет зроблено, гражданин начальник,- бойко отрапортовал Багамюк.
      Я едва сдерживался от нахлынувшей на меня ярости. Багамюк, насвистывая, отошел в сторону, откуда тотчас послышались его угрозы:
      – Кончай крутить поганку! Колягин, мочи рога! Хватит вайдонить! Мотай за бензином! Ковальчук, бортанешься ты у меня, сучий бивень!

8

      После обеда была летучка: Заруба демонстрировал проверяющим самые сложные стороны демократического устройства колонии. Отрядам через специальных лиц дали соответствующее задание, и они включились в забастовку. Были написаны разные транспаранты: «Долой привилегии буграм и ворам!», «Улучшить условия труда!», «Выдать новые рукавицы!» и даже такой: «Иждивенцев – в карцер!» В этом последнем требовании был намек на нашу лабораторию.
      Багамюк трижды давал команду строиться, а никто ее не выполнял. Забастовка казалась настоящей. На территории колонии стоял гул, осужденные выкрикивали призывы, нередко сопровождая их матерными словами. Заруба с Ореховым подошли к проверяющим и стали объяснять им суть происходящего:
      – Если мы действительно за развитие демократических начал, то, естественно, должны разрешить осужденным и такого рода собрания.
      – А если забастовка перерастет в восстание? – спросили проверяющие.
      – Именно для этого и разработана нами маколлическая система профилактических мер. Смотрите, что сейчас происходит: они ждут наших решений. Мы располагаем в стране удивительным человеческим фактором. Наш народ покорен, как воск. Он любит порядок и справедливую власть. Демократия как раз в том и состоит, чтобы посредством умелого регулирования человеческим фактором вовремя выпускать пары и давать ход новому развитию. Более оптимистическому и более продуктивному!
      Тут Заруба попросил дежурных принести козлы, на которые с их помощью он взобрался, поднял руку, и бастующие через несколько минут стихли.
      – Признаюсь вам честно и со всей откровенностью,- начал свою речь Заруба.- Раньше в нашем общественном сознании организованный отказ от работы, именуемый забастовкой, связывался лишь со странами капитала или с дореволюционным прошлым. Мы привыкли, что в СССР не может быть забастовок, а тем более в местах осуждения, где требуется особая дисциплина и особая сознательность. Но сейчас мы в корне меняем правовой статус общества и положение в нем каждого человека. Наша маколлическая системд направлена на развитие полной свободы, гласности и демократии. Мы должны напрочь отказаться от многих стереотипов прошлого. Чем быстрее мы поймем, что боязливая политика в отношении тех же забастовок или организованных голодовок может дать лишь временное облегчение, тем быстрее идея правового общения в колонии получит социалистическую реальность. Жизнь подталкивает нас к правовым режимам. Даже среди наших осужденных бытовало мнение, будто бы забастовка – незаконное действие. Но позвольте вас спросить: как же оно может быть незаконным, если и закона-то практически нету? Наше государство ратифицировало «Международный пакт об экономических, социальных и культурных правах» от 19 декабря 1966 года, который в статье 8 содержит право на забастовки при условии его осуществления в соответствии с законами каждой страны. Мы это право возвели в закон. Колонии, как и государство, не могут называться правовыми, не сделавшись защитниками законных интересов трудящихся. Мы тщательно разработали правовой режим забастовок и вместе с общественными организациями направляем энергию и волю осужденных в нужное русло. Подробнее об этом расскажет председатель Совета заключенных Багамюк.
      Багамюк забрался на козлы. Обвел всех своими зоркими глазами и начал так:
      – А шо казать? У нас гласность и демократия, и мы голову отвернем любому, кто нам помешает осуществлять все намеченное нами. Правильно я кажу? – обратился он к заключенным.
      – Правильно! – заорала толпа.
      – Да, хлопцы, то есть осужденные, требуют отмены привилегий в первую очередь активу. А какие у нас привилегии? Уси лягают спать, а нам еще приходится наряды закрывать, воспитательную работу проводить, планы намечать, заботу проявлять и о колонии всей, и, можно сказать, о каждом. Я думаю, что часть этих работ, названных тут привилегиями, мы передадим всем осужденным. Правильно это будет?
      – Правильно!
      – А что касается рукавиц, то их надо выдать, а если их нету, то съездить за ними, на складах их полно. Что касается наших иждивенцев, то тут я должен сказать, что наши, можно сказать, научные лаборатории могут и в бригадах работать, а не только в клубах лясы точить! Мы можем со всей ответственностью заявить, шо мы выполним все взятые обязательства, если руководство колонии обеспечит нам все то, что мы требуем. Правильно?
      – Правильно! – взревела толпа.
      И после этого снова выступил Заруба. Как же он распинался перед комиссией, как выкрикивал:
      – Мы не пожалеем своих сил, а выполним все требования, чтобы обеспечить победу маколлизма, ибо от него всецело зависит душевное здоровье не только каждого колониста (этот термин Заруба позволял себе произносить), но и всей колонии, а может быть, и страны. Мы верим в силу и творчество народных масс! У нас самый лучший человеческий фактор! Такой фактор, как у нас, не может быть куплен ни за какие деньги! Вперед к победе полного маколлизма, потому что наша радость – это пульс нашей истории, пульс нашего обновления!
      Бурными нескончаемыми аплодисментами, переходящими в овацию, закончилась эта потрясающая забастовка. Проверяющие едва могли опомниться, как все заключенные мигом построились и Багамюк крикнул: «Запевай!» Организованными рядами вышагивала колония перед комиссией. Грянула песня. Отряды отправились на свои рабочие места.

9

      Вечером состоялось собрание. Председателем был избран Демьян Квакин. Он, как бывший партийный работник, умело направлял ход обвинений и осуждений, то и дело поглядывая налево, где сидел Заруба, или направо, где сидел Багамюк. Квакин был ловок, совершал дело привычное со знанием всех тонкостей воспитательной работы, агитации и пропаганды. Сначала он добился, чтобы коллектив осудил меня за попытки сорвать выполнение производственных планов в честь Великого Октября, затем он переключил внимание сидевших в зале на факт недопустимости подрыва дисциплины в родном коллективе, и как вершина обвинительного мероприятия было то, что в моих действиях Квакин рассмотрел начатки не нашей идеологии, мягко говоря, антисоветчины и демагогии. Почему-то эти два направления общественной мысли, демагогия и антисоветчина, упорно связывались в единое целое и помножались на такое явление, как интеллигентность, которое было чуждо здоровому пролетарскому сознанию, классовому чутью, которыми были наделены и сидящие в зале, и сам Квакин.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38