Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля

ModernLib.Net / Публицистика / Терц Абрам / Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля - Чтение (стр. 29)
Автор: Терц Абрам
Жанры: Публицистика,
Современная проза

 

 


– А помните, мы беседовали на раскопках в монастыре? Помните встречу с профессором?…

– Так вы тот самый профессор? – Да.

– Ой! профессор! здравствуйте! как поживаете? А я вас не узнал… ведь столько лет… Постойте, вы уже тогда, в 26-м году, стариком были… Ведь вы, извините, по времени уже помереть должны… Как же так?!.

– Всякое бывает, сударь…

– Господи, спаси и помилуй! Владычица!… А перо-то окаянное так и строчит, так и строчит – пальцы не расцепишь… Извините, профессор, вы, случайно, не хвостатым ли будете?…

– Ну зачем же?

– Мало ли зачем… на всякий случай… И не с рогами?…

– Нет-нет, смею уверить – вы заблуждаетесь.

– Как же вас величать-то прикажете?

– Зовите меня по-прежнему – профессором. Не стоит запутывать рукопись посторонними именами, событиями. И так мы с вами уже несколько отвлеклись [35].

– Тогда знаете что, профессор, покажитесь мне на минуточку в натуральную величину. Чтоб я не сомневался, что это – вы, чтоб я вас опознал, увидал… Надо же повидаться…

– Нет, это излишне.

– А вы меня видите?

– Зачем мне вас видеть, когда я вами пишу?

– Вы мною пишете?! А что же я делаю?

– Ах, Савелий Кузьмич, какой вы, право, несносный… Ну хорошо, хорошо, мы с вами пишем совместно, слоями.

– Слоями?!

– Да, слоями. Фокусы русской истории требуют гибкости, многослойного письма. Помните – на раскопках, в монастыре, один исторический пласт обнажается за другим: подметки от 18-го века, битые горшки от 16-го? Так и тут. Нельзя же все копать на одном уровне… Вот вы сами то и дело прибегаете к сноскам, к отступлениям, роете норы, погреба для сохранения фактов. Я вам помогу и часть описаний охотно возьму на себя. То есть писать-то, конечно, будете вы, но мысли через вас потекут совсем из другого бассейна. Не спорьте, мне уже приходилось поправлять и направлять вашу руку, иначе бы вы сбились и заехали Бог знает куда. Ну как вы, например, представили этого Тихомирова? Мудрецом каким-то, волшебником, в то время как ему выпала роль исполнителя, пускай талантливого, я согласен, но всего лишь исполнителя. Ведь не своею же властью он захватил город!

– Чьей же еще?

– Моей.

– Это вы бросьте! Так я вам и поверил! Может, вас-то и нет совсем. Может, у меня от всех переживаний раздвоение в голове началось, и я тут не с вами, не с профессором, а с самим собой разговариваю. Где уж вам над Леней, над русским Геркулесом, командовать!…

– Почему же непременно – командовать? Не лучше ли – одалживать? Нас всех наделяет силами кто-то постарше нас. Вот вы же сейчас пишете при моем участии, во многом индивидуально, однако, с моею помощью.

– Не нуждаюсь я в вашей помощи! Я и без вас могу! Стисну перо покрепче и начну-ну-ну сам сын сон, сам-сон, Самсон Самсонович, отпустите, пусть, капуста японская, геркулябия, кулебяка, сколько стоит, без пяти двенадцать сказала королева и самолет с жутким ревом вынырнул из-за леса, из-за леса – леса темного, калинка-малинка моя, в саду ягода-малинка моя…

– Довольно, Савелий Кузьмич, вы же пожилой человек… Вот к чему приводит людская самонадеянность. Так что не будем ссориться и повторять рискованный опыт Лени Тихомирова. Это же смешно – в вашем положении, когда город Любимов почти…

– А ты кто такой, что все критикуешь?… Ты что – ангел? Господь Бог?

– Ну зачем же?… Вы сгоряча не понимаете, о чем говорите… Просто мне жаль этот милый город, я тоже здесь обитал, здесь прошли годы моей…

– Одно лето, профессор, одно лето!

– Не только. Мне случалось и раньше бывать в Любимове…

– Что-то не припомню.

– Вас тогда, сударь, на свете не было. Впрочем, чтобы не задавать загадок, моя фамилия – Проферансов.

– Нет, уж позвольте!… Моя фамилия – Проферансов! Ведь говорил я, говорил – не с вами я, а с самим собой разговариваю… Нахал какой! Не отдам! Все забрали. И город уже чужой, и Леня Тихомиров, и я уже пишу не сам, а под диктовку… Но фамилия остается моей! Моей и ничьей больше. Один здесь Проферансов, один во всем городе… Стойте, прошу прощения, совсем забыл… Может быть, вы тот самый Проферансов?

– Да, тот самый Самсон Самсонович Проферансов.

И прежде чем перо выпало из моих пальцев, я услышал в воздухе короткий сухой смешок и написал:

– Хе-хе…

<p>Глава третья. День Победы</p>

Я прихожу в этот город на ранней, ранней заре. Когда солнце еще не встало над монастырской стеной и все покрыто серым воздушным слоем, пеленой, туманом, – правильнее сказать, когда любой предмет источает последнее ночное тепло и мерцание, окутывающее его грубый темный костяк наподобие мохнатого кокона.

Мохнатые дома и заборы кажутся выросшими в полтора раза, мохнатые потоки воздуха стелются по земле, и все становится большим и добрым, как в сказке, и все шевелится, и ползет, и расползается перед глазами, точно нет уже у вещей опоры и власти.

В этот час у людей сон крепок, потому что во сне вещи твердеют по мере того, как снаружи в них убывает сила. С вытянутыми босыми ногами, на спине и на брюхе, люди неподвижны, словно покойники. Но это они лишь с виду такие тихие, а что с ними делается там, внутри, под прикрытием надбровий, куда они удалились спозаранку, вереницами, затаив дыхание?… Там теперь праздник, беготня, толкотня, кипят страсти, звенят бокалы и какой-нибудь малокровный бедняк верхом на губернаторской дочке совершает в который раз мировую революцию.

Вот он вздрогнул, пожевал губами приснившееся пирожное и задышал часто-часто, с надрывом. При взгляде на его бледное трепещущее лицо, на воспаленные жилы, прорезавшие испитой чахоточный лоб, чудится, что сию секунду он вскинется с отсыревшего ложа и, не размыкая век, шагнет на улицу. Нет, на шагнет. Они не сдвинутся со своих мест, эти босые мертвецы, присосавшиеся к снам. Посмотрите, как бледны, как бескровны их тела. Кровь отлила туда, где сейчас праздник, где справляются свадьбы, поминки, гремят залпы салюта и губернаторская дочка, только, шепни ей на ушко заветную просьбу, сама при всех гостях поспешит подставить под тебя фарфоровую вазу.

Спешите, спешите спать! У вас мало времени. Уже крыши на бывшей Дворянской возымели грозный металлический отблеск, уже прогремел вдали первый залп Авроры и красные лихие знамена взмыли над монастырской стеной. Не пройдет и часа, как вы проснетесь нищими, обворованными, в одном белье, и, протерев глаза, удивитесь, куда девались все сказки, все твои сладкие грезы и состязания, город Любимов, никогда, даже в свои лучшие времена, не подымавшийся до губернского чина. Заштатный город, уездный город, районного значения город, потерявшийся в оврагах, в болотах, в низкорослых лесах, да и значишься ли ты еще на географической карте или тебя давно вымарали и перекроили на новый лад, по имени какого-нибудь безвестного горюна, выскочившего из болота и пустившегося наутек, в лаптях, через всю Россию, чтобы никогда в жизни не возвращаться назад, в раскулаченную деревню, и, заслужив честным трудом звание генерал-майора, сложить боевые кости где-то под Будапештом?…

Да нет, никто отсюда еще не выскакивал, и, может быть, потому так завистливы и затейливы их предрассветные сны. Вы думаете, Любимов иссяк, замер до скончания света, вы думаете, если вы изобрели часы, пулемет и прорубили окно в Европу, то ему уже больше ничего не надо и он не мечтает сам выкинуть фортель и удивить мир небывалой утопией?… Его бы подкормить, ему бы дать волю, да подать сигнал, да подговорить и поставить на видное место надежного человечка, и вы узнаете, что тогда будет… А в самом деле – что тогда будет? Чем удивит, чем порадует этот город, если ему сказать:

– Вставай, довольно спать! День твоей славы настал! Вот тебе сила, которой достаточно, чтобы сны твои сделались явью. На, утоли свою тоску о добром и могучем царе. Я дам тебе полководца, наделенного нечувствительной властью, о которой ты грезишь вот уже триста лет…

Никто не встал при этом возгласе, который почти невольно вырвался у меня, когда я увидел скопище полуодетых, простоволосых домишек – в низине, под ногами, в летаргическом напряжении – и похолодел от внезапности моего замысла. Горожане спали, не ведая о переменах, однако дыхание в легких заметно сгустилось, поздоровело, на висках проступила испарина, на щеках зацвел маслянистый румянец. Из отверстых ртов воздух хлестал с ревом, с шипеньем, с присвистом. Казалось, повсюду расставлены большие насосы, перекачивающие запас крови из просторных ночных убежищ на мутную зеркальную поверхность дня. Но отражение было крепче подлинника, и краски, пропадавшие там, зажигались тут с удесятеренной силой. Сны ослабевали, как девушка в объятиях незнакомца. Они теряли достоинство, не понимая, что происходит, и таяли от смущения перед дерзостью соблазнителя. А попутно, вровень с расцветающими затылками, щеками, пятками, выпячивались затвердевшие бугры подушек, уступы сундуков, и вдруг весь город выпростался из тряпья и полез на сторону, кичась объемами самоваров, благородной кожурой фикусов, драчливым переругиванием дерева и булыжника.

Юноша с испитым лбом выглянул в оконце, улыбнулся своим несуразным мыслям и сказал чуть слышным ломким голосом человека, не вполне уверенного, что он не спит:

– С добрым утром, мой голубь, мой город Любимов!

……………………………………………………………………

На вторые сутки после переворота, совершенного Леней Тихомировым, весть о катастрофе достигла города N-ска [36]. Принес ее однорукий беглец, поднявший чуть свет заспанного, продрогшего до мозга костей дежурного лейтенанта, который немедля, на собственный страх и риск, позвонил на квартиру подполковнику Алмазову и внятным шепотом, как принято, доложил обстановку:

– Говорит дежурный лейтенант «Б-восемь-дробь-четыре». В Любимове началось токование медведей!

– Что началось? Какое токование? – переспросил подполковник, не улавливая спросонок телефонного шифра, который он сам выдумал и ввел в служебное пользование, для соблюдения условий максимальной секретности [37].

– Медведь чирикает по-калмыцки. Пора резать горло. Прибыл утопленник на санях, требуется вспрыскивание… – рапортовал дежурный с трагическим бесстрастием, и Алмазов понял.

– Задержите утопленника. Сейчас приеду и разберусь лично, – крикнул он в трубку. – Софи, где мой водолазный костюм? Pardon! Я хотел сказать: где мой револьвер?…

…В тесном кругу, в четырех стенах, облицованных дубовой панелью, состоялось строго секретное, коллегиальное совещание: товарищ О., товарищ У. и подполковник Алмазов. Запыленный Марьямов, однорукий беглец, унесший ноги из города, зараженного безумием, молол чушь. Из его сообщения следовало, что в Любимове разразилось восстание, которое, однако, избрало законный и мирный путь. Сам городской секретарь, железный Тищенко, передал власть проходимцу. Автономия в районном масштабе уподобила Любимов старорусскому удельному княжеству типа «Люксембург». Отложившаяся провинция ничего не желала кроме как подать пример скорейшего достижения будущего, ради которого вся страна выбивалась из сил.

– Ну а политические выступления были: что-нибудь насчет крупы, колбасы? – выспрашивал подполковник незадачливого очевидца.

Марьямов развел рукой.

– Насчет колбасы ничего не замечено. Тихомиров все больше хлопочет о поднятии мирового прогресса…

Тогда товарищ О. (вышитая рубашка, лысина во всю голову, улыбчивые голубые глаза, его побаивался сам подполковник Алмазов) проникновенно сказал:

– Елки-палки, тебя послушать, любимовские подонки заслужили фотографию на доске почета. А главаря следует наградить орденом, елки-палки. Но вот передо мною воззвание, отправленное по телеграфу вражеской агентурой и доставленное мне с опозданием на 24 часа, потому что нашему подполковнику было недосуг заниматься расследованием, да и праздники подоспели, охота на перепелок, спиннинг, елки-палки, мы тоже понять можем, хотя иностранному языку с детства не обучались [38].

Товарищ О. развернул телеграмму, завалявшуюся на почтамте, и прочитал:

– «Всем. Всем. Всем».

Кожа по его голове перекатывалась волнами. Морщины одна за другой убегали от переносицы к темени и там собирались в тяжелые толстогубые складки.

– Что значит «всем»!? Если они обращаются ко «всем», то значит – им любы-дороги все помещики и капиталисты, все недобитые князья-бароны и поджигатели холодной войны, включая римского папу, который только ждет удобного момента, чтобы упиться кровью трудящихся масс… Читаем далее: «Свобода граждан охраняется законом». Как это понимать – «свобода»! Кому «свобода»? Куда, зачем, какая требуется «свобода» в свободном государстве?!. Значит, им нужна свобода продавать родину, торговать людьми оптом и в розницу, как при рабовладельческом строе, свобода закрывать школы, больницы и открывать церкви по указке Ватикана и жечь на кострах инквизиции представителей науки, как они уже сожгли однажды Джордано Бруно… Не выйдет! Не позволим! Слышите, гражданин Марьямов, не позволим!! Слишком много захотели, елки-палки!… [39]

По мере того, как товарищ О. проникал в тайные замыслы любимовских изуверов, его волнение возрастало. С ним случалось такое: начнет говорить вяло, через пень-колоду, с усилием припоминая слова из последней брошюры на международную тему, но стоит этим словам прозвучать, – товарищ О. под их впечатлением возбуждался, вскипал и порой до того договаривался, что принимался стучать кулаком, визжать и топать ногами, сам не понимая по какому поводу.

– Ужасно я подверженный красноречию человек, – сетовал он, бывало, по прошествии кризиса. – Скажу несколько слов о происках Ватикана или о борьбе за мир во всем мире, и меня от этих слов как бы ярость охватывает. Всех бы, кажется, растерзал…

Так и теперь: не успел оратор дойти до намерений инквизиции открыть в Любимове церкви, как слушатели подняли плечи и опустили головы. Даже товарищ У., утвердительно кивавший после каждой фразы, кивал, не глядя ему в лицо. Следить за этой мимикой ни у кого не хватало духу. Нет, оно не было свирепым, это лицо, сохранявшее черты природного добросердечия и того безобидного детского самодовольства, какое свойственно простолюдину, располневшему на кабинетной работе. Но лицевая сторона у товарища О., покуда он говорил, постепенно переезжала на лысину и, не найдя места среди кишащих складок, поползла дальше по черепу, захватив бровями верхнюю часть затылка. Порвись какая-нибудь последняя связка, удерживающая на голове оболочку, и свежий комок морщинистой ткани шмякнулся бы к ногам подчиненных. Они ждали и страшились этого мига, чувствуя, что судьба их висит на ниточке и стоит выступающему дернуться посильнее, – все полетит прахом…

Однако и на сей раз состояние напряженности не привело к роковому исходу. Разрядил обстановку однорукий Марьямов, сумрачно сидевший в углу, пока товарищ О. разбирал по складам телеграмму и его, Марьямова, шальные сведения о вожде мятежного города. Грязный, оборванный, заросший щетиной (полдня он провел в болоте, хоронясь от погони, а после без передышки пробежал сто километров и был возле N-ска подобран попутным самосвалом), этот злополучный свидетель районного переворота неожиданно подал голос:

– Не откроет он церквей, – пробормотал Марьямов, пользуясь ораторской паузой. – Насчет капитализма или свободы – это как вам желательно, а вот христианскую религию, будьте спокойны, Леня возобновить не захочет. Уж это я твердо знаю – не захочет…

– Что ты мелешь? почему не захочет? – удивился товарищ О. дерзости низового работника, посмевшего перебить его выступление грубой репликой с места.

Но в душе он был доволен помехой, потому что успел вернуть лицу нормальное расположение и, ощупывая себя, сожалел, что поддался припадку речи, которая вредно отражалась на его сосудистой деятельности.

– Не будет Леня церквей открывать, – повторил Марьямов, тупо глядя в пол.

– Ну-ну, говори, не бойся! Что ж, по-твоему, этот Леня Бога не признает?

Обычное, насмешливое, миролюбивое выражение промелькнуло в глазах областного руководителя. Товарищ У. и Алмазов с облегчением расправили спины.

– Да говори же ты, не бойся, – подтвердил товарищ У. и тоже пошутил: – Почему ваш Тихомиров в Бога не верует?

– А потому…

Марьямов встал, сделал шаг, споткнулся, выпрямился, и они увидали, как он стар, измучен и однорук.

– А потому, что Леня Тихомиров – колдун! Антихрист! Ему бесы помогают…

И воздев свою единственную руку, Марьямов широко, истово перекрестился.

…Когда его увели, подполковник сказал дежурному:

– Поместить в изолятор. Никого к нему не пускать до особых распоряжений. Старик немного свихнулся, но это пройдет…

И чтобы как-то смягчить бестактность своего подчиненного, он добавил, обращаясь к высоким гостям:

– По моим данным, Марьямов потерял левую руку в юности, на антирелигиозной работе. Возможно, эта травма произвела теперь обратную психическую реакцию. Что поделать! Нервы, нервы! Таков бич нашей опасной профессии…

Алмазов двумя пальцами погладил седую прядь, искусно оттенявшую глубокий бархатный тон его прически и маленьких мушкетерских усов. По счастию, товарищ О. не обратил на это внимания. Но товарищ У., у которого были все условия для шевелюры и который мог бы иметь еще более тесный контакт с женским населением N-ска, если бы не брился наголо из сочувствия к товарищу О., вздохнул и отвернулся.

– Елки-палки!

Голосу О. окончательно вернулись спокойная деловитость и демократическая простота.

– Вражеская пропаганда заразила ваших сотрудников. Вам надлежит, подполковник, лично понюхать эту задницу. Поедете в Любимов с отрядом. Десяток-другой молодежи можно призанять у милиции. Снаружи никаких менструаций. Культурненько. Шляпы, галстуки, как в ресторане. Прогулки по свежему воздуху. Деткам захотелось на травку. Пукать из пистолетов нэ трэба, пока не подопрет. Пару пулеметов все ж таки прихватите, могут пригодиться. Тихомирова и других крикунов без шума вывезти. Восстановить тюрьму. Восстановить телефонную связь с М-ском. Однако – без репрессий. Не наломайте дров. Дисциплинка. Законность. Девок за сиськи трогать разрешаю, но больше ни-ни. Чтоб никаких последствий культа личности. Даю на всю дезинфекцию 24 часа и желаю успеха. Товарищ У. – ваше мнение?

– Я, товарищ О., совершенно с вами согласен. Могу от себя добавить по вопросу, как вы остроумно выразились – хи-хи, – менструаций. Не взять ли им в дорогу рюкзаки, удочки, щипковые инструменты, баян?… Ведь мероприятие сугубо гражданское, по сектору спортивных, культурно-массовых развлечений. Вылазка на природу. Пикничок. Песни и пляски. И чтоб никаких последствий культа личности!

…В полдень к автобусной станции протопала рота парней – в черных, застегнутых наглухо, несмотря на погоду, пальто и в черных же, низко надвинутых, покоробленных шляпах. Из-под шляп оттопыривались здоровенные крестьянские уши. Каждый сжимал в одной руке чемодан, в другой – балалайку или рыболовную снасть. Сбоку, по тротуару маршировал Алмазов – в гетрах, с рюкзаком, в пробковом охотничьем шлеме.

– За-певай!

Красноухий тенор из первой шеренги запел:

Солдатушки, бравы ребятушки,

Где же ваши жены?…

– Наши жены – ружья заряжены! – подхватил, было, хор и осекся.

– Ты что, Соловьев, забыл команду?! – процедил сквозь зубы Алмазов. – Запевай лирическую!…

Соловьев неуверенно запел:

Не шей ты мне, ма-а-а-тушка,

Красный сарафа-а-ан…

Сбиваясь с ноги, рота подошла к станции. В сторонке уже ожидали три городских автобуса.

– Стой! Смирно! Справа по одному – за-гружайсь!

Стуча чемоданами, роняя шляпы, певцы полезли в машины и, как боги, разместились на мягких пассажирских подушках.

За углом свора старух обменивалась новостями:

– …А в чемоданах – у них, девушка, ружья заряжённые, пистолеты… Два пулемета, два пулемета – мне точно известно!… Баб ниже пояса касаться не велено… В Любимове чудотворная явилась… Епископ Леонид… Не епископ он, а блаженный, юродивый – Леня… Церкви открывает! церкви открывает! церкви открывает!… Помоги ему, Господи! Даруй ему, Господи, победу над войском сатанинским, над войском антихристовым!…

……………………………………………………………………

В Любимове тем часом не прекращалось гулянье в честь Леонида Ивановича и его молодой супруги. С утра они расписались, и эта свадьба упала, как манна небесная, на вольный город, лишь ожидавший сигнала продолжать праздник и закрепить победу веселым пиром. По правде сказать, и 1-го и 2-го мая тоже не сидели без дела и начали-таки закреплять, как смогли, красную дату и новую эру. Да за всеми переворотами не успели распробовать, и потом – кто считает? Уж раз Леонидом Ивановичем установлена свобода в Любимове, то как же ее не отметить наилучшим образом, и зачем нужна свобода русскому человеку, если нет ему воли погулять да повеселиться всласть, на погибель души, на страх врагам, так, чтобы перед смертью, которая никого не минует, было что вспомнить?

Не любят русские люди мелочничать по углам, в одиночку, кустарным способом, в час по чайной ложке. Пускай так пьют алкоголики: американцы в Америке, французы во Франции. Они пьют, чтобы напиться – для затуманивания мозгов. Напьются, как свиньи, и – спать. А мы употребляем вино для усиления жизни и душевного разогрева, мы только жить начинаем, когда выпьем, и рвемся душою ввысь и возвышаемся над неподвижной материей, и нам для этих движений улица необходима, корявая провинциальная улица, загибающаяся черным горбом к белому небу.

И потому Леонид Иванович с Серафимой Петровной, выйдя из загса на улицу, ее не узнали. По проспекту Володарского, насколько хватал глаз, тянулись столы, убранные скатертями и заставленные чем Бог послал, не очень уж богато. Все же кое-чего поднасобирали: и пироги, и капуста, и студень, и злодейка с наклейкой там имелась, потому что хозяева ради такого случая пустили на угощение все, что было за пазухой, следуя старинному правилу, про которое сказано в одной пословице: «раз пошла такая пьянка – режь последний огурец».

Однако никто не пил, не ел, а все сидели наготове под открытым небом, на чистом воздухе, ожидаючи, когда молодые соблаговолят зарегистрироваться. Едва они появились на пороге загса, их встретила депутация городской общественности, поднесшая в знак изобилия каравай на салфетке и две граненые рюмки для затравки. Поздравили, пожелали успеха в совместном жизнеустройстве. И никаких выкриков с мест или пошлых намеков на их супружеские естественные потребности, или глупых прибауток языческого происхождения – было не слыхать. Все носило, как предписано, вполне культурную форму: скромно, просто, но с достоинством.

Да и виновники торжества держались так просто, как если бы они были обыкновенными людьми. Леонид Иванович ограничился перчатками мышиного цвета и бумажной хризантемой в петлице. А Серафима Петровна даже не потрудилась осуществить к свадьбе подвенечное платье, обозначающее целомудрие, и воспользовалась светленькой шерстистой кофточкой, да захватила для приличия расписной зонтик, который придавал ей сходство с королевой на прогулке. Она, как принцесса, выступала под руку со своим принцем и поминутно оборачивала к нему влюбленный профиль.

– Леонид, смотри: каравай! И на подносе две рюмки. Браво! Браво! Это так по-русски! Ты должен со мною публично чокнуться и поцеловаться на брудершафт…

В предвкушении поцелуя она страстно расхохоталась. Но Леонид Иванович рукою в перчатке поднял рюмку, понюхал, критически поморщился и поставил обратно.

– Дикари! – сказал он грозно. – Что вы туда нацедили? и почему я не вижу вокруг плодов изобилия? Водка и огурцы! Позор! Что скажет Европа? Позвать ко мне завмага, завсклада и завресторана!…

Те уже стояли, подобрав животы, и тотчас подали рапорт о случившейся недостаче. Недоставало хмельного. Не было крупы, колбасы, кондитерских и консервных изделий, масла и мяса. Рыбы тоже не было. Комбижир подходил к концу. В балансе пищетреста образовался дебет.

Хотя, пронзенный взглядом Леонида Ивановича, заведующий магазином тут же повинился в слезах, что утаил от народа ящик туалетного мыла и два ведра тянучек «Пограничник в дозоре», эта капля росы все равно бы всех не спасла: на складе сохранились нетронутыми лишь запасы минеральной воды харьковского посола да третий год лежал без движения импортный перец в банках, такой на вид краснокожий, что взять его голым ртом ни у кого не хватало смелости. А еще оставались спички, зубная паста, деготь, и полезный от малокровия витамин «Це»…

– Все раздать населению! бесплатно! за мой счет! – приказал Леонид Иванович оробевшим снабженцам. – Ну, что стоите? Народ праздновать хочет. У народа проявилась потребность выпить за Серафиму Петровну, которая нынче сделалась моей законной женой. Прошу любить и жаловать… Сегодня – я угощаю! Я накормлю город…

По его лицу пробежала мысль, похожая на судорогу.

– Подать бутылку харьковского напитка, застрявшего на складе без внимания публики. Доктор Линде, снимите пробу, чтобы все убедились в ее химическом вкусе!

Доктор Линде отделился от свиты, сопровождавшей Леонида Ивановича, и накапал столовую ложку харьковской минеральной воды, которая, как всем известно, размягчает стенки желудка, но не дает утоления уму и сердцу. Сотни глаз внимательно следили за тем, как доктор, вытянув шею и растопырив усы, глотает пробу. Он глотнул, поперхнулся, облизнул ложку, подумал и воскликнул изменившимся голосом, не допускающим фальсификации:

– Это – не вода для желудка… Не минеральный напиток… Это – самый чистый медицинский спирт!…

Да! случилось чудо: вода превратилась в спирт. То есть на самом деле, где-то, в глубине существа, она как была водою харьковского производства, так и осталась ею по своему фабричному качеству. Но изменились ее роль и место в жизни общества, ее воздействие на чувство выпивающего человека. Под воздействием Леонида Ивановича каждый выпивающий испытывал в душе полноценное ощущение жгучести и сотрясение в организме и, потрясенный, продранный до нижнего позвонка, говорил, выдувая воздух: – Ф-ф-ф-у! Вот так штука капитана Кука. Жгется, словно огонь, а во рту такое чувство, что расцвели розы. Такую красоту просто жаль заедать гнилым огурцом. Ей подобает семга, балык, поросятина. А еще было бы слаще, еще впечатлительней пустить ей вдогонку ломтик мелкокалиберной краковской колбасы довоенного образца, от которой – при одном воспоминании – слюна слипается, как сметана, и внутри все скользит, язык съешь!…

И вот не успели стихнуть пожелания трудящихся, как столы покрылись роскошью сказочной сервировки. Неизвестно откуда ниспосланная перемена блюд произошла так внезапно, что человек с огурцом в зубах вдруг чувствовал всеми фибрами непреодолимый колбасный привкус и, не веря себе, выплевывал огуречный огрызок на скатерть и вопил, как зарезанный:

– Батюшки – колбаса! Родимые – колбаса!

Люди ели и плакали, и гудели набитыми ртами похвалу доброте и щедрости Леонида Ивановича. Рубленая капуста походила на буженину, картофель в мундире не уступал бархатистому персику. Но особенную аппетитность имел краснокожий перец в банках, превосходящий цветом и сочностью жареную говядину. Эта мясная новинка появилась в таком избытке, что иные кутилы на радостях ее уже и собакам под стол метали, да только зря пыжились и переводили продукт. При виде красных обрезков городские псы отворачивались и поджимали хвосты – волчья порода…

– Ешьте, друзья, пейте и ничего не бойтесь, – приговаривал Леонид Иванович, делая рукою в перчатке широкий жест. – У меня провианта на десять лет заготовлено. Каждому по потребности…

В паре с Серафимой Петровной, в окружении доверенных лиц, он двигался вдоль трапезы церемонной походкой и всюду вносил бодрое, жизнерадостное настроение. Там подбросит в тарелку порцию баклажанной икры, здесь создаст условия к танцам под звуки вальса, этого приструнит, того подтянет, – и все это едва заметным кивком головы, движением бровей, не прикасаясь руками.

Ему для управления городом не было необходимости самому следить за порядком и разрываться на части. Службу связи несли дети, наученные патрулировать стаями и врассыпную по улицам, что сообщало делу контроля дух игры, пробуждавшей детскую ловкость и любознательность. Два десятка юных разведчиков, рассаженных по чердакам, вели наблюдение за городскими окрестностями. Другие в роли гонцов доставляли факты, вызванные трением общественного колеса.

– Дядя Леня, дядя Леня, на Гурьевом огороде тетю Дашу Голикову чужой мужик лапает! – доносил с разбегу резвоногий связист.

И тотчас получал в награду конфету «Пограничник в дозоре», либо питательный шарик витамина «Це». А в направлении дальнего Гурьева огорода летел укоризненный взгляд Леонида Ивановича, и одного молниеносного взгляда, посланного туда, было довольно, чтобы остановить безобразие. Чужой мужик, спьяну напавший на беззащитную Дашу, выпускал из лап ее слабое тело и говорил, отступя:

– Извините, мадам, мое некрасивое поведение. Больше это никогда не повторится, клянусь вам своею честью!…

А вырванная из пасти у льва девушка, вместо того чтобы устраивать базар, отвечала со скромностью:

– Ничего, ничего, пожалуйста… Я даже не успела заметить… Вот, если хотите, мой адрес и фотокарточка.

И могущий получиться скандал кончался ничем.

– …Леня, прикажи для старушки подать астраханскую воблу, давно я не ела воблы! – прокричала одна старушка, выпрыгнув на середину гульбища.

Она была нетрезва, эта боевая старушка, в подоткнутом сарафане и громоздких, искривленных, как вспаханная земля, сапогах, которые удерживали ее за ноги, не позволяя взлететь, и она в сапогах раскачивалась, как деревцо на ветру, и, хныча, просила воблу, без которой и жизнь ей была немила и смерть не манила.

– Ладно, Матрена, будет тебе вобла, – пообещал Леонид Иванович и хотел было ткнуть взамен какую-нибудь хлебную корку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43