Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля

ModernLib.Net / Публицистика / Терц Абрам / Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля - Чтение (стр. 25)
Автор: Терц Абрам
Жанры: Публицистика,
Современная проза

 

 


Марина уселась перед «Вакханалией» Рубенса, открыла сумочку и еще раз, на всякий случай, осмотрела себя. Ее лицо не умещалось в круглом зеркальце. Нужно долго крутить головой, чтобы проверить все.

– Продолжайте, Юрий Михайлович. Итак, мы остановились на первородном грехе. Дальше что?

– С первородного греха и началось познание мира. Мужчина и женщина, свет и тьма, добро и зло, пока Гегель не назвал все это единством противоречий. Но в основе человеческой мысли, дорогая Марина Павловна, в самой последней основе, – сокрыт половой акт, два сопряженных органа, столь не похожих друг на друга. Головной мозг – всего лишь познающий придаток наших сексуальных частей.

– Это – остроумно, – заметила Марина, не улыбаясь. Она отдавала должное изобретательности Юрия, но понимала, что красивая женщина обязана не удивляться, хотя бы перед ней демонстрировал свои теории сам Гегель.

– А как же звери, Юрий Михайлович? Они ведь тоже, так сказать, размножаются. Однако философское мышление почему-то им не под силу.

У Карлинского звери были уже учтены: звери не имеют стыда, в стыде же вся суть и любви, и познания.

– Пройдемте в Древний Египет и там доберемся до сути, – сказал он, вытирая пот со лба.

Их разговор приобретал почти научный характер.


* * *

В зимних помещениях было тепло и мокро, как в оранжерее: зверей подогревали. Но лишь одни змеи, уютно свернувшись под стеклом, чувствовали себя дома. Остальные жили здесь будто на вокзале. Слонялись из угла в угол, беспричинно почесывались, ждали.

– Они ждут свободы, – определила Катя. – Они мечтают вырваться из этой вонючей тюрьмы.

В тесных простенках, скудно посыпанных сеном, подскакивают на своих костылях австралийские кенгуру. Обезьяны торопливо разучивают жесты интеллигентного неврастеника. Как пишущие машинки, стрекочут попугайчики, собранные в общей камере. Непоправимо одинок слон.

На осеннем холодке мало кто остался: волки, неотличимые от собак, рыси, похожие на увеличенных кошек. Всеобщее любопытство возбуждала овца. Должно быть, ее посадили в клетку за недостатком настоящих зверей или для полной научности. Раз уж сидит за решеткой, значит – не зря.

Катя от всего сердца жалела и волков и медведей. Она склонялась к тому, что зоопарки вместе с тюрьмами следует упразднить. Сережа резонно ей возражал: наука требует жертв. Во имя мирового прогресса. Но в будущем обществе зверинцы сплошь перестроят. Вместо этих конур – просторные, светлые клетки. Колючая проволока в виде древесных ветвей, чтобы не так заметно. Звери будут чувствовать себя почти на свободе.

Слушая его речи, Катя всплакнула.

– А вдруг они не поверят, что это для ихней же пользы? Сережа, милый, я не могу, не хочу, если тебя арестуют. Куда же я денусь?

Сняв закапанные очки, она стала беспомощной, как все женщины. Ее утешать было досадно и сладко. Ну вот, связался с девчонкой! А еще собиралась тигра смотреть для конспирации. Если бы не борьба впереди, он бы ее полюбил. Рахметов тоже подавлял в себе всякие личные чувства. И Павел Корчагин.

Ему было жалко себя – такого хорошего, такого честного, готового погибнуть за всех.

В хищном отделе им снова встретилась пара демисезонных пальто. Одно из них говорило, обращаясь к леопарду:

– Что ты можешь, зебра, по сравнению с человеком? Гляди-ка, Толя, хвостом вильнула, облизывается. А шкура вся в родинках. Такую бы зебру дома над кроватью повесить!

Леопард смотрел на него круглыми, детскими от изумления глазами. Он удивлялся этой живой пище, завернутой в пальто и в брюки, точно конфетка – в бумажку. Леопард, вероятно, был из вновь прибывших и еще плохо разбирался – что к чему.

Тигр спал на правом боку, прислонившись к решетке. Его спина была совсем полосатой. Казалось – на ней отпечатаны прутья, к которым он привалился.

Когда отворяли дверь на улицу, звери воинственно озирались и вскакивали. Они суетились, словно пассажиры на провинциальной станции перед приходом поезда. Близилось время обеда.

Только тигр не шевелился. Он спал как убитый.


Прокурор повернулся на левый бок. Он любил спать днем, после ночной работы. Тело отдыхает, но ум бодрствует, когда вокруг светло. И спится как-то спокойнее.

Засыпая, мы словно садимся за телевизор, который забыли настроить. Вещи расплываются, дали гаснут, люди ватными ногами вышагивают по ватной земле. Ты не различаешь черты приснившихся родных и знакомых. Все видишь не в фокусе. Но всему заранее веришь, как малолетний ребенок. Вот это – Марина, а это – Карлинский, и он ей говорит:

– У богов и животных нет стыда. Стыд – наша монополия. Когда Адам и Ева превратились из обезьян в человека, они устыдились. Грехопаденье – познание – стыд. Не разорвать!

Лицо Марины струилось в разные стороны. Карлинский тоже имел довольно прозрачный вид. Его ладони плавали в темном воздухе, как две медузы – поднимаясь и опускаясь. Он таял в улыбках и недомолвках.

– Стыд – это табу, которое мы нарушаем. Потому и нарушаем, что стыдно. Совершать недозволенное – что может быть человеку приятнее? Тут – все наше отличие от богов и животных тварей…

– Это ты – тварь, – хотел ответить Глобов и онемел. Телевизионный экран вырос, будто в него вставили линзу. На переднем плане вспухло звероподобное существо с кошачьими лапами и женской мордой.

– Предпочитаю сфинксов, – объявила Марина. – Они гораздо красивее ваших стыдящихся обезьян.

– Сами вы египетский сфинкс! – возопил Карлинский, радостно ужасаясь. – Вас бы сюда в музей, в качестве экспоната!

Его тощая фигура распылялась в туман. Владимир Петрович стоял в Египте имени А.С.Пушкина. Музейные залы походили на зоопарк. Разные древние народы до того были забиты и суеверны, что поклонялись даже львам и баранам. Но рисовать они умели еще очень плохо: к человечьим ногам прилаживали звериные головы, или наоборот.

Разглядеть все эти подробности на хватило времени. Перед ним, на мраморном пьедестале, вытянув передние лапы, гордо возлежала Марина.

– Кис-кис-кис, – поманил ее Глобов.

Она подползла ближе. Жаль, что я сплю, и хорошо, что испарился Карлинский, – успел он вспомнить, когда Марина, мяукнув, положила ему на плечи свои когтистые лапы. Ее лицо дымилось, как чашка черного кофе. И он пригубил душистый напиток, засыпая все глубже и глубже.


Карлинский долго стоял над базальтовым зверем. С трудом выдавил очередной афоризм:

– Скотоложество наказуемо по уголовному кодексу, дабы не было столь привлекательно для человека.

– Это вы про кого? – очнулась Марина.

Они смотрели еще французов, но Юрий не реагировал даже на Ренуара. С этой проклятой Изидой хоть беседуй об акушерстве: ни стыда, ни любопытства. Точно животное. Или в самом деле – богиня…

– Меня, Марина Павловна, тоже прельщают сфинксы. Тому, кто познает вашу хвостатую даму, быть может, откроются тайники мироздания!

– Может быть, – ответила Марина, придавая лицу загадочное выражение, как это и подобает сфинксу.


Не успел Глобов открыть глаза, как откуда ни возьмись появился гражданин Рабинович. Он отбывал наказание при Музее изобразительных искусств имени А.С.Пушкина, работая в должности экскурсовода. Что, за преступное ротозейство – определить его сюда!

Наглый и навязчивый, как все евреи, он дал понять: ему де свыше поручено сопровождать прокурора. После сфинксовых ласк (подглядел, сволочь!) тот, мол, обязан volens nolens познакомиться с кое-каким секретным материалом.

– Только смотри – чтоб мистики ни-ни!

– Ладно, – обещал Рабинович.

Над пневматической дверью светилась цитата из сочинений Хозяина:


ВЕЛИКАЯ ЦЕЛЬ РОЖДАЕТ ВЕЛИКУЮ ЭНЕРГИЮ.

За цитатой – пространство, стеклянная банка – в центре, а в банке – заспиртованный мозг, извилистый, как земная кора. Его полушария медленно колыхались. Вокруг, по тонким трубкам, сквозь реторты и колбы, через перегонные кубы, бежал зеленоватый раствор.

Рабинович хихикнул:

– Всякий раз, попадая сюда, я немножко пугаюсь.

Дрогнувшим пальцем он ткнул студенистый комок. Тот продолжал пульсировать как ни в чем не бывало.

– Не слышит. Все думает и думает, идеи изобретает. Может, у него на родине была любимая девушка. А чтоб на свиданье сходить – ног нету. На его извилинах разве далеко уползешь?…

Я волнуюсь, гражданин прокурор, как бы от этих непрерывных раздумий он с ума не спятил. Ведь вся мировая цивилизация насмарку пойдет! Мы какой-то дурацкий атом расщепили и уже беспокоимся. А тут, в этой банке, представляете, – цепная реакция мозга. Взрывы идей, самумы рассеянных мыслей. Чуть недоглядел – куда там водородная бомба! Не только наша скромная планета, галактика на куски разлетится. Я, по правде сказать, опасаюсь за Бога…

– Не развалится твоя галактика, не допустим, – ободрил его Глобов. – А про Бога ты забудь, Бога идеалисты придумали… Признайся-ка, Рабинович, что это. за идеи производятся тут? Уж не реакционный ли какой вздор лезет из мозговой реакции?

– Что вы, гражданин прокурор! – обиделся Рабинович. – Одни только высокие цели, великие идеалы. От них – все остальное, по закону диалектики. Культуры там разные, ренессансы. У нас без обмана. Желаете лично убедиться?

– Ну, давай, действуй! Да побыстрее. А то некогда мне: просыпаться пора.


– Заявляю вам откровенно, как на страшном суде. Не мне, старому иудею, защищать дело Христа. Но ради объективности должен отметить: у Него имелась, гражданин прокурор, тоже благородная цель.

Бывший врач-гинеколог вперил глаза в потолок. На его иссохших щеках заиграл лиловый румянец.

– Сына Человеческого посадить на Божий престол, ближнего возлюбить больше, чем себя самого, – очень все это прогрессивно, говоря между нами, для того исторического этапа, конечно. Ну, а что получилось? Нет, вы только послушайте, что из этого получилось!

С верхнего этажа доносился стук молотков. Это отбивали ручки у какой-то Милосской Венеры. Запахло пережаренным мясом – горели еретики.

– Сейчас гугенотов будут резать! – радовался Рабинович. А прокурор недовольно ворчал:

– Экое варварство! Я еще понимаю – идолопоклонники, мусульмане, крупные идейные разногласия. А здесь и разницы почти никакой – единоверцы.

– Для вас никакой разницы. А по их непросвещенному мнению, гугеноты, может, дьяволу продались! Ведь нельзя допустить, чтобы два христианства сразу! Это такой же нонсенс, как два социализма. Взять хотя бы нашего Тито…

– Тито – фашист, шпион, американский прислужник!

– Ну да, я и говорю: дьяволу продались.

Их спор был прерван праздничным ликованием. Над осатанелой толпой, лихо раскинув кровоточащие руки, кокетливо изогнувшись на золотом кресте, отплясывал победный танец Иисус Христос.

А вокруг уже шептались средневековые паникеры и нытики. Дескать, за что боролись? Измена! Перерождение! Дескать, от великой цели остались одни средства, она их оправдала, они же ее скомпрометировали.

– А я про что говорю? – суетился Рабинович. – Каждая порядочная цель сама себя поедает. Из кожи вылезаешь, чтоб до нее добраться, а чуть добрался – глядь – все наоборот.

– Просчитались твои иезуиты, допустили ошибку.

– Ни малейшей ошибочки. Законно. Что цель оправдывает средства – это всякий культурный человек понимает. Открыто ли, тайком, но без этого с места не сдвинешься. Если враг не сдается, его уничтожают. Скажете – нет?

А раз хороши все средства, значит, действуй решительно. Во имя Господа Бога самого Бога не пожалей. Тут ей конец, следующая цель выползает на авансцену истории. Глядите, глядите, гражданин прокурор, – новенькая, как из магазина.

Опять, словно книжка с картинками, распахнулись стены музея. Нарисованные ангелы забили нарисованными крыльями.

– Снова ты мне поповские агитки подсовываешь, – нахмурился Глобов.

– Как можно, гражданин прокурор. Сплошной Леонардо да Винчи. Индивидуализм. Просвещение. Свободная мыслящая личность. Та самая личность, что взамен Христа утвердилась и постепенно буржуазные порядки кругом себя развела. Но пока – взгляните – разве такая цель не достойна любых средств? Грация, эрудиция, марципан!

– Я не желаю больше смотреть, – отвернулся Глобов, предчувствуя какой-то подвох.

Но Рабинович будто не слышал:

– Во имя этой свободы одна личность другой личности начинает кишки выжимать. Видите, как конкурируют? Теперь и до новой цели недалеко. Во имя коммунизма…

– Замолчи! Останови эту машину!

Но было уже поздно.

«Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем…»

Пли!

<p>Глава V</p>

Владимир Петрович достал Сереже гостевой билет, и военным парадом они любовались вместе.

Площадь в танках и в пехоте была видна хорошо. Но главная трибуна осталась далеко сбоку, и что творилось там, Сережа не мог разглядеть.

– Улыбается! – заметил отец, ухитрившийся каким-то чудом быть в курсе всего. Сережа приподнялся на цыпочки и опять ничего не увидел, кроме голубых пятен с золотой каймою. Ему казалось, что отец выдумывает, но сзади кто-то солидный констатировал откормленным басом:

– Да, улыбается и сделал вот так.

– Не так, а вот эдак, – поправила костистая дама, вооруженная театральным биноклем. И тут же заскулила:

– На небо смотрит, сокол ясноглазый! На своих соколят!

Бомбовозы шли сомкнутым строем. В их прямом, тяжелом полете заключалось столько достоинства, что хотелось по-щенячьи опрокинуться на спину в знак покорности и восхищения. Но, прижимая тебя к земле, они были слишком серьезны, слишком заняты своим возвышенным, всепоглощающим делом, чтобы размениваться на мелочи и злорадствовать над тобой. Они, тараня воздух, двигались дальше, к цели, расположенной Бог знает где и по сравнению с которой Сережа – как он сразу понял это – был попросту не нужен. Даже вся эта площадь служила им в лучшем случае временным ориентиром.

Отец уже тормошил его за плечо:

– Куда ты глядишь, Сергей? Левее, левее! Видишь? рукою машет, приветствует демонстрантов.

– Родной! Любимый! – стонала костистая дама, извиваясь в левую сторону. Казалось, у нее с губ вот-вот забрызжет пена, и Сереже стало неловко за свое равнодушие. К собственному стыду, он до сих пор не сумел отыскать в пятнистой кучке, шевелящейся на трибуне, того, чье гордое имя возбуждало всех, как вино.

Про него шушукались в публике. О нем чревовещали репродукторы. Его портреты разных размеров, очень похожие друг на друга, проплывали через площадь, словно парусные корабли. Демонстранты, проходя мимо, не смотрели себе под ноги, а кривились всем телом назад, чтобы еще раз обернуться к нему.

Но сам он, как это представлялось Сереже, странным образом отсутствовал. Все говорило, что он здесь, а его вроде и не было.

– Увидел, наконец? – допытывался Владимир Петрович. – Что ты – слепой, близорукий?

Сережа из последних сил вгляделся и к одному голубому пятну, стоявшему чуть в сторонке, добавил мысленно недостающее лицо.

– Теперь вижу.

И, набравшись храбрости, спросил:

– Он кивает, и улыбается, и машет рукой?

– Да, это – он, это Хозяин, – подтвердил отец.


На демонстрацию Юрий не пошел. Он сказался больным и все утро ловил джазы. Приемник – немецкий. Слушай хоть Би-Би-Си. Было весело прыгать вверх-вниз по всемирной шкале.

Парижскую рекламу сменяло нытье арабов. А вот сцепились хвостами две передачи. Какая-то скандинавская кирха транслировала молитвы. Тут же, невпопад, украинское контральто, промытое борным раствором, рассказывало про успехи знатного токаря Наливайки, который выполнил к празднику годовой план.

Пальцы вибрировали. В них тоже бился эфир. Радиоволны – петля за петлей – обвивали шею. В ответ, из живота, из пустой впалой груди, гудело и вздрагивало черное магнитное небо, кое-где прошитое трассирующим писком морзянки.

Юрий был антенной. А хотелось быть передатчиком. Излучать могучие волны какой угодно длины. «Внимание! Внимание! Карлинский у микрофона. Слушайте только меня, меня одного!»

Станции наперебой голосили, каждая про свои интересы. Они обступили его, как торговки на рынке. Юрий крутился, теребя ручку приемника, едва успевая настраиваться то на одну, то на другую.

Его губы напевали псалмы, штиблеты под столом выстукивали бразильскую самбу. А что он мог предложить миру от своего имени? Какое еще попурри из Фрейда и гавайской гитары? Кто я и где я, оригинальный, единственный, если всем сразу пришел срок говорить?

Наконец Юрий нащупал волну «Свободной Европы». Диктор конфиденциальным тоном (должно, сам побаивался) обещал что-то пикантное – в честь октябрьской годовщины, специально. Слово предоставили бывшему подполковнику авиации, поседевшему от многих обид на тяжелой советской службе. Но только потусторонний голос бывшего подполковника произнес «Дорогие братья и сес…», – как послышалось гневное заградительное рокотанье. Это вступили в бой наши глушители.

От ружейного и пулеметного треска ныли барабанные перепонки. По «Свободной Европе», по американским джазам и французской рекламе шпарил ураганный огонь. На бескрайних электронных полях началось сраженье.

Юрий проскочил мертвую зону и перевел дух. Выстрелы затихали вдали. А навстречу неслись бравурные марши и клики «ура». Первые демонстранты проходили перед трибуной.

Этого перенести Юрий уже не мог. Резко, обрывая трансляцию, он вертанул выключатель. Так сворачивают головку пойманной птицы. Ему даже показалось, что хрустнули шейные позвонки.


Екатерину Петровну по привычке прокурор звал мамашей. А какая она мамаша? – уже и не теща. После второй женитьбы Глобова они почти не встречались. Но по праздникам – 7 Ноября и 1 Мая – он ее навещал.

Мамаша смеялась:

– Что, прокурор, дела другого нет? Вспомнил о революции? – И поила густым, как красное вино, чаем…

На стене – карта Кореи, утыканная флажками. Когда Сережа только родился, на том же месте висела страна Испания. Красные тряпочки, приколотые булавками, бежали по линии фронта. Старуха была консервативна в своих вкусах. Аккуратно, каждое утро, она переставляла флажки.

Он зевнул, скрипя стулом, выгибая тугую грудь, обвешанную орденами.

– Ну и пузо у тебя отросло – скоро произведут в министры. Куда только новая твоя супруга смотрит? Да ты не обижайся, я шучу. Как живешь, выкладывай. Все с женой воюешь?

Обманывать ее было нельзя.

– Дома – плохо.

Под толстым слоем лица проступили скулы, желваки, челюсть – злая мужицкая худоба.

– Сами знаете, мамаша, родился и вырос я в морально и физически здоровой среде. А тут разные фигли-мигли, интеллигентские штучки. По неделям в молчанки играем, даже обедаем порознь. Точно я – не муж, а вспомогательное средство какое-то… Я – человек простой, снизу поднялся, большого положения достиг…

– Ты только не хвастай, хвастаться тебе нечем.

– Вот этими вот руками и землю пахал, и смертные приговоры подписывал…

Его кулаки, как два танка, выползли на середину стола. Не доезжая сахарницы, они стали и, царапая скатерть, гремя посудой, опрокинулись навзничь, мясистым брюхом наружу. Владимир Петрович пожаловался на слабое сердце.

При таком высоком давлении необходим полный покой. А как тут не волноваться, когда дома – бардак, на службе – сплошные нервы, на международной арене – тоже не Кисловодск.

Под большим секретом он рассказал, что в…гарии и…вакии раскрыты диверсионные центры. В Н-ском обкоме группа злоумышленников готовила переворот. Враги, окончательно обнаглев, пытаются посеять панику, и самые невероятные слухи, один сногсшибательнее другого, носятся по городу. То в спичках найдены бактерии рака, засланные иностранной разведкой (поковыряешь этакой спичкой в зубах – и концы!). То женщины под влиянием космических лучей вместо младенцев мужского пола рождают одних только девочек (в ущерб на шей армии!).

Уши прокурора полнились кровью, темной и маслянистой, как нефть. Распухшая шея свисла за воротник. Нужно, ох как нужно, доброе кровопускание, громкий публичный процесс, очищающий атмосферу!

Старуха зябко куталась в шаль, объеденную молью, вспоминала каких-то знакомых из допотопных времен:

– Да, бывает… Плужников Константин – кто бы мог подумать? – японский шпион. Мне уже потом пришло в голову ведь этот Плужников еще в Женеве якшался с меньшевиками… Но случается и понапрасну, невиновных…

– Вам известно, мамаша, как танки идут в атаку? – хрипло спросил Глобов и встал. – Они давят все на пути. Случается – своих же бойцов, раненых. Танку объезжать нельзя. Если он будет сворачивать перед каждым раненым, его расстреляют в упор из противотанковых пушек. Он должен давить и давить!

Больное лицо прокурора было скорбно и торжественно. Екатерина Петровна невольно встала вслед за ним.

– Что ты мне, Володя, азбуку объясняешь? Наша цель многих жертв стоит. Но только ради нее, понимаешь, ради нее одной.

И едва дотянувшись, по-старушечьи, чмокнула его в почерневшую, надутую кровью щеку. Словно и впрямь была мамой, той позабытой, неграмотной, настоящей, что перекрестила его в путь-дорогу, когда уходил из деревни…

Уже в калошах, прокурор подошел к карте. Красные тряпочки обвисли на булавках, покрылись чистой комнатной пылью. Видать, их давно никто не трогал: на корейском фронте было без перемен.


Троцкизм, чистейшей воды троцкизм! – восхитился Юрий Михайлович. Открытие превзошло самые лучшие ожидания. Да у них уже целое общество, у этих ребятишек. Мальчики и девочки занялись мировой революцией!

Катя, пока он читал программу, озиралась по сторонам. Ее подавляло это изобилие мебели, втиснутой в одну комнату вперемешку с книгами и картинками, густо облепившими стены. Здесь даже настоящая икона имелась. Не в переднем углу, а по-культурному – над радиоприемником, рядом с японской гравюрой.

– Я рад возможности ближе познакомиться с вами, Екатерина… Извините – не знаю по батюшке.

Катя с трудом вспомнила свое отчество, стеснительное, как новое платье, на которое все обращают внимание.

– Поговорим откровенно, Екатерина Григорьевна. Наш друг выбрал скользкий путь. Так и передайте ему вместе с этим трактатом.

– Сережа? Сергей Владимирович?

О, эти очкастые барышни-подростки с непомерно большими кистями в цыпках и недоразвитой грудью! И эта первая тайная любовь на идейной основе! Самый подходящий материал для психологического эксперимента. Что-нибудь в духе старинной драмы – столкновение чувства и долга.

Он залюбовался фарфоровой группой, приютившейся на этажерке. Козлоногий сатир простер объятья ускользающей нимфе. Та, прикрыв руками фасад, оставила без внимания свой не менее соблазнительный тыл. Карлинский погладил сигареткой ее голубоватую спинку.

– Революция, партмаксимум, демократическая косоворотка покроя двадцатых годов, – он помахал тетрадью, что принесла ему Катя. – Примерно в том же духе рассуждали троцкисты…

Катя была шокирована: при чем тут эти враги народа, диверсанты, вредители? Таких надо уничтожать беспощадно, как делает Берия. А Сережина организация, покамест безымянная, борется за свободу, за настоящую советскую власть. Она гадливо вздрогнула, вспомнив карикатуру в газете, где Троцкий, или Тито, или еще какой продажный убийца в виде хвостатой крысы восседал со своими прихвостнями на горе из человечьих костей.

Но Юрий не стал уточнять, кто такие троцкисты. Гораздо забавнее было амплуа ортодокса. Ему, всю жизнь защищавшему мошенников да спекулянтов, выступить вдруг адвокатом первого в мире государства!

Бодро вскочив с дивана, он принял меланхоличную позу, какую обычно употреблял на защите трудных клиентов. Отцеубийцы, казнокрады, растлители малолетних нуждаются в патетике, в риторической жестикуляции. Другое дело – мелкое воровство или пьяный дебош. Там не вредно и пошутить, и подпустить перцу. Но крупное преступление требует сочувствия. Адвокат – это совесть преступников, оскорбленная правосудием.

– Если б я лично не знал дорогого Сергея Владимировича, не был другом его отца, наконец, не познакомился с вами, Екатерина Григорьевна, я бы, я бы…

Длинная тень Карлинского прыгала среди японских гравюр. Всплескивая руками, карабкалась на потолок. Опровергала.

– Нельзя допустить, чтобы… Всему миру известно. Либо – либо. Пусть. Марксизм, нигилизм, наплевизм. Фракция, акция. Левацкий загиб, правый уклон. Сугубо. Требует жертв. Великой цели. Во имя. Цель, цель, цель.

– Для хорошей цели и средства нужны хорошие, – слабо сопротивлялась Катя.

Карлинский ожесточился: эта тихоня толком не знает, откуда дети родятся, а туда же, рассуждает, мнит себя Софьей Перовской.

– Средства хорошие? Мокрого места не останется ни от вас, ни от ваших средств… Да вы сами, дай вам власть… Если я, например, захочу быть императором… Или, по крайней мере, взорву памятник Пушкину у Тверского бульвара… По головке погладите? Так не все ли мне равно, в какой кутузке сидеть? Реформаторы! Хорошего социализма желаете, свободного рабства?…

Вовремя спохватившись, он снова перешел на общедоступный язык:

– Объективно. Логика борьбы. Колесо истории. Агенты империализма. Вспять. Кто не с нами. Окружение. В одной стране. Поистине. Объективно.

Она подавленно молчала.

– Рьянцы, контр, ксизм-сизм-сизм.

– Мация-кация-зация-нация.

Нцип-нцип.

Ьектив.

Гуманюция, Pferd!

Катя быта сражена. Еще Сережа предупреждал: «а то империалисты воспользуются». И вот они воспользовались – акулы капитала. Акулы и агенты, гангстеры и самураи. Изогнутые словно драконы, раздутые будто лягушки, со всех карикатур и плакатов, с японских злых картинок протянули руки, заманили в сети, окружили кольцом – враги. Кто их привел? Карлинский, все доказавший, как дважды два четыре (нация-мация, логия-могия), Сережа ли Владимирович, что заслал ее к этому типу со своей мелкобуржуазной программой? Или, может, она сама – объективно, не хотела, но, понимаете, объективно, предоставила платформу, проявила и допустила?

– Тетрадочку-то советую ликвидировать, – крикнул ей вдогонку Юрий Михайлович. – А еще поразмыслите на досуге, что вам дороже… Во имя… Требует жертв… Эй! Екатерина Григорьевна!…

Он вышел на площадку и слушал, как стучат ее каблучки в гулком мраке подъезда. Девица – с норовом. Но по крайней мере прокурорский сыночек станет теперь осторожнее. Пускай не впутывает в азартные игры тех, кто сохраняет свободу. Свободу оригинального мышления.

Он свесился через перила и плюнул в пролет лестницы, похожей на колодец. Ответа не было долго. У него закружилась голова от этой чернеющей под ногами каменной глубины. Зато потом влажный отзвук донесся так отчетливо, что Юрий плюнул еще раз.


От спиртного Глебов наотрез отказался – болело сердце. Ему, как почетному гостю, можно было не пить. Среди всей этой развеселой, сугубо мужской компании он один сохранял ясность взгляда, похлебывая для приличия шипучую минеральную воду.

Следователь Аркадий Гаврилыч увлек его в уголок. Под звяканье ножей и рюмок разговорец вышел интимный, любопытным ушам, если б таковые имелись, недоступный.

– Рабинович-то твой у нас теперь обитает. Переселили. Ну и глаз у тебя, прокурор!… Снайпер! Робин Гуд! Тиль Уленшпигель!

Воровато оглядевшись, он почти уткнулся губами в прокурорскую шею.

– Помнишь, намекал ты… еще в сентябре? Я сразу догадался… Копнули мы поглубже, и, говоря между нами, дельце получилось – пальчики оближешь.

– Неужели политика?

– Шутник ты, Владимир Петрович. Будто сам не знаешь… По твоим же зарубкам все начинали… Да если б он один!… Тут, брат, масштаб государственный… Медицина!… Чуешь? Все из этих… носатых… которые космополиты… Сплошняком!…

Он отскочил к столу, причитая по-бабьи:

– Насыщайтесь, ребятки, не стесняйтесь! На то и мальчишник, чтоб самим угощаться!

Владимир Петрович решил досидеть до конца. Ему нравились эти ребята, сослуживцы Аркадия Гаврилыча, – с открытыми, как ладонь, лицами, с чистыми, как стеклышко, биографиями, с незапятнанной совестью. Добродушные мужчины, наводящие ужас, может быть, на полмира.

Среди них имелись таланты: рекордсмен по прыжкам в воду, другой поет, как в опере, третий художественно свистит. Все были в штатском (только Глобов в мундире), а он хорошо знал – здесь есть капитаны, майоры, даже два подполковника. Невидимая грозная армия сидела за праздничной трапезой.

Говорили о детях, о футболе. О летнем отпуске тоже. Кто хвалил Кисловодск, кто решительно предпочитал крымское побережье. Один из двух подполковников (тот, что художественно свистит), объявил о покупке «победы»:

– Послезавтра деньги вносить, а я все цвет выбираю: бежевая или серая.

Разгорелся спор. «Бежевая машина – элегантнее», – настаивал Аркадий Гаврилыч. Ему возражали, что бежевая «победа» – это слишком банально.

Владимира Петровича радовала непринужденность, царящая на вечеринке. Обычные сослуживцы говорят в основном о работе, выставляют друг перед другом свой идейно-политический уровень. А эти, наоборот, снаружи – самые домашние, люди, политика же скрыта внутри, в глубине души, втайне – там, где у прочих смертных одни пороки и недостатки.

Как заблуждаются писаки из продажной западной прессы, представляющие этих людей в виде каких-то мрачных злодеев! Да это же милейший народ – остроумные собеседники, отличные семьянины. Многие из них, как рассказывал Скромных, любят в нерабочее время тихо удить рыбу, варят сами обед, мастерят детям игрушки. Один старший следователь по особо важным делам в часы отдыха вяжет перчатки, вышивает подушки, скатерки, утверждая, что рукоделие развивает нервную сеть. Но если потребуется!…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43