Пределом мечтаний Варшавского была безбумажная технология. Для этого требовалось докупить сервер и десятка два компьютеров для персональных рабочих мест. Сам-Артур планировал выжечь каленым железом понятие рукописи, потому что корреспонденты сдавали их в набор как при заполнении анкеты: ненужное вычеркнуть. А когда набираешь сам, лишнего не попишешь.
Ответственный секретарь Упертова отказывалась познавать компьютерный подсчет строк и составлять макет под электронные шрифты и кегли. Она так и не смогла просчитать, сколько компьютерных строк умещается на полосе.
— Вы мне дайте перечень расстояний между буквами и строками, и тогда я нарисую оригинал-макет, — оправдывалась Упертова.
— Понимаете, — втолковывал ей сам-Артур, — эти расстояния выбираются автоматически и могут быть любыми. При ручном наборе — да, это возможно, при компьютерном — нет, поскольку вариантов — бесконечное множество.
— Понимаю, — отвечала Упертова, но продолжала требовать перечень.
— Что это у вас такой заголовок мелкий? — спрашивали у нее.
— Так кегль же двенадцатый, — отвечала она, не въезжая в новый смысл верстки. Слово «интерлиньяж» повергло ее в шок окончательно, и она возглавила оппозицию. Пошли казусы. Кинолог развязался и состряпал колонку о выставке живописи.
— Это мы не пропускаем, — тормознул заметку Артамонов. — Материал должен быть оплачен как рекламный. Или снят с выплатой гонорара автору. Впредь мы составим перечень тем, которые нельзя будет разрабатывать без санкции.
— Вы не имеете права вмешиваться в работу редакции! — вспылил Кинолог.
— Мы оплачиваем ваш труд!
Упертова разместила заметку Кинолога на первой полосе. Это следовало понимать так, что свою волю редакция может излить несмотря ни на какие условности. В подтверждение после особенно тяжелой ночи Шерипо поместил снимок «Хороши у нас рассветы!». Грязное пятно символизировало наступление нового дня.
После нескольких концептуальных склок Артамонов сказал:
— Эту журналистику надо корчевать! До последнего пня! Выкашивать, как борщевик Сосновского! До последнего ствола! Надежда только на отаву.
— Плюрализм мнений в одной голове — это первая стадия, — согласился Орехов.
«Ренталл» потребовал от Фаддея, чтобы Шерипо съехал с этажа. Следом за ним была отпущена на волю Огурцова-младшая. За несоответствие ее выставили на улицу Горького и нацелили на вагонный завод без выходного пособия. Товарищ Дзскуя, чтобы не прерывался стаж, был отправлен на фиг переводом.
Проведя чистку, выработали и подписали с редакцией концепцию газеты, отклонение от которой каралось. Но язык текстов — самомнительный, поучающий — оставался бичом редакции. Никакие уговоры и угрозы со стороны издателей не помогали. Журналисты продолжали демонстрировать превосходство над читателями. Обхаивание всего, что попадалось под руку, считалось основой демократии.
С возрастом стало понятно, что местная журналистика — явление чрезвычайно узкое и ограничено кадровыми рамками. Перетекание кадров из одной редакции в другую и дальше, в вышестоящие органы, подтверждало теорию Орехова о тараканьей миграции в тверской печатной среде. Кадры панически покидали пастбища, на которые попадал дуст. Дуст перемен и высоких профессиональных требований. Отраслевой переток кадров был повальным. Люди родственных структур терлись друг о друга десятилетиями, появляясь то с одной, то с другой стороны, то в качестве творца, то в обличье цензора, то внештатником, то на самом верху отары. Давид Позорькин, например, отсучил ножками из районки в инструкторы обкома, а Ужакова, наоборот, в заместители Шимингуэя. Замес, что называется, густел. Изнанкина вытянулась за лето в наместника губернатора по многотиражкам. Альберт Смирный оставил без присмотра слесарню в захолустье и залег в освободившееся типографское ложе, еще теплое. Все журналисты хотя бы по разу — а то по два и по три поработали в каждом из средств массовой информации. Выгонит, бывало, кого-нибудь поганец Фаддей, а пишущий раз — и к Асбесту, напоет ему песен и бальзамчику на душу Шимингуэю кап-кап — мол, о вашей газете уже давно раздумывал долгими летними ночами. Через пару месяцев пишущего опять гонят взашей. Изгнанник — к Изнанкиной: примите, так и так, пострадал за правду у Шимингуэя. Уверен, что вы, в отличие от негодяя, поймете меня. Стремлюсь исписываться у вас до умопомрачения, не за деньги, а из принципа. После радио и телевидения круг замыкался, и блудный сын опять падал ниц перед Фаддеем, потому что все редакторы вокруг — твари и жмоты, и только в «Смене» можно запросто выпить средь бела дня из одной тары с редактором. Фаддей таял, посылал гонца к председателю «ТТТ» Завязьеву и вновь брал в штат бестолкового.
Когда заходила речь о каком-то корреспонденте, то складывался следующий диалог:
— Это который в «Губернской правде» выписывает вавилоны про рыбные заморы?
— Нет, он из «Сестры», вел там женскую криминальную хронику.
— Ну что вы! Он работал в «Смене», лабал репортажи о погоде!
— Уймитесь! Я буквально вчера видел его на экране с дрожащими пальцами. Он работает на телевидении.
— На каком экране?! Он боится эфира как огня. На радио он всю жизнь служил. Подчитчиком.
— Подчитчик — это в газете.
— Какая разница!
Местечковый журнализм требовал свежей крови со стороны, а не от соседних редакций, между которыми происходила ротация.
Шимингуэй попросил Фаддея попосредничать в наборе своего очередного опуса, который открывался острым воспоминанием детства: автор валит привязанного к дереву кабана, а потом, прожарив паяльной лампой копыта, сдирает роговицу; голые пальцы поросенка романтично дымятся… А в целом соната № 2 посвящалась цеху опок вагонного завода, откуда Асбест Валерианович начал трудовой путь. Произведение называлось «Молозиво» и приурочивалось к круглой дате промышленного гиганта — Шимингуэй всерьез решил содрать с юбиляра денежку.
Асбесту Валерьяновичу пошли навстречу и, пока набирали книгу, вволю потешились. Попадались такие перлы, что глаза отказывались верить. Легированные выражения шарашили картечью по мозгам:
«У каждого, кто отличался трудовым долголетием, своя система тонуса голодная юность, полная тревог и лишений жизнь».
«Гидромолот — это не просто разновидность рабочего».
«Наиболее зримое, бьющее в глаза воплощение — производственный корпус».
«Кто они, рационализаторы тех лет?» — строго вопрошал Асбест.
Набирая писанину, доползли до разворота рукописи и одурели от лирического отступления. Там черным по белому было написано:
«Семейные кланы из 4–5 человек вознамериваются выпускать газеты в поддержку бизнеса. Они гонят видики за плату. В их плену оказались не только подростки, но и отцы города».
— Мужики, это про нас! — догадался Артамонов.
— Точно, все сходится, — раскрыл рот Орехов.
— Что значит писатель — схватывает на лету.
— Вот видишь, аксакал, — Орехов показал отоспавшемуся Макарону текст на мониторе, — тебя за нашего родственника приняли — семейные кланы из четырех-пяти человек.
— Да уж, — вымолвил Макарон.
— Давайте подменим абзац! — предложил Артамонов. — Корректура не засечет. Позаимствуем у Асбеста пару выдержек из рубрики «Текучка»: «Задача главного зоотехника по искусственному осеменению М.Н. Несуки — увеличить процент покрываемости коров». И пусть ломают головы, придумывают, как все это вкралось в «Молозиво»!
— Валяй!
— Асбест повесится!
После выхода книги в редакцию повалили письма с требованием изгнать из «Смены» частных владетелей. Кинолог складывал конверты в особую стопку.
Глава 6. ПОСЛЕДНЯЯ РОМАНТИКА ЛАЙКА
Местное отделение Союза художников с упорством молотобойца тащила на своих хрупких плечах секретарь Бойкова. Она была живописцам и матерью, и источником вдохновения, и натурщицей. Все женщины на холстах окрестных мастеров походили на Бойкову. Единственное, чем она не занималась, так это продажей картин. Не было в ней торговой жилки. В показательном зале на Советской улице она устраивала нешумные экспозиции, а в смотровых коридорах фонда вывешивала художественный винегрет.
Коммерция осуществлялась в мастерских. Авторы затаскивали туда заезжих иностранцев и им свои предлагали сочинения. Порой было унизительно наблюдать, как какой-нибудь залетный финн покупал шедеврального пошиба картину задаром всего лишь из-за того, что она — как он изъяснялся на ломаном карельском — в гадкой рамке и про нее ни слова не замолвлено в каталогах. Художник мялся, но ничего поделать не мог, поскольку это святое место — мастерская — не есть торговая точка. Положение обретало подпольный оттенок, будто сбывалось не искусство, а самогон в песцовых бурдюках.
Существовал и другой вариант изъятия у художников их творений. Для насиживания музы маэстро арендовал у города угол за небольшую плату. Это обязывало его одаривать делегации. Позже, напомнив о подарке, художник имел право тупо просить у чиновника отрез казенного холста.
Сначала Бойкова свела «Ренталл» с графиком Фетровым. Он закончил Государственный институт зарисовок и работал исключительно в технике «сухая игла». В своем жанре он был достаточно продвинутым. Обыкновенно, сотворив металлическую форму, Фетров разрезал ее на квадраты, смешивал на столе водоворотом, как домино, и делал первый оттиск. Потом опять смешивал и опять тискал. И так до синевы. Фетров был настолько плодовит, что в городе не оставалось стены, на которой бы не висел его офорт.
А потом Бойкова привела художника с птичьей фамилией Давликан.
— Я думаю, он впишется в затею, — сказала она.
— Становится даже интересно, — вымолвил Артамонов.
Давликан занимался исключительно плотью. Его безнадзорные животные были некормлены и безводны, усохшие собаки походили на ценурозных коз, увядшие рыбы летали в чуждой им среде. А люди… людей он вообще не рисовал. Разве что фрагменты. Свою суженую, чтоб не докучала, Давликан изобразил в виде зонтика. Это был единственный случай, когда женщина на холсте не имела сходства с Бойковой.
— Не соцреализм, и то приятно, — заключил Артамонов.
— Не подходит? — испугались художники.
— Маловысокохудожественно, — пояснил Артамонов, осмотрев творения еще раз, — но на условиях консигнации мы готовы взяться.
— На условиях чего? — извинился Фетров.
— На условиях консигнации. Сначала продаем третьим лицам, а потом покупаем у вас.
— Почему третьим? — спросил Давликан, поскабливая виски.
— Потому что вторым без надобности, — пояснил Артамонов.
— А-а… — смекнул живописец.
— Мы выпустим плакаты, закажем стаканы с вашими собаками и литордами, — раскрыл смысл затеи Артамонов. — И для раскрутки вывезем работы за рубеж. Если вас умело подать, пойдете на ура.
— Я сейчас заплачу! — скривился Варшавский. — Прямо ренессанс.
Художникам идея понравилась. Правда, с поправкой — Фетров засомневался, что затраты на поездку следует делить пополам с организаторами.
— Да вы просто не уверены в своем творчестве! — подзадорил его Артамонов. — Дело в том, что еще со времен лотереи у нас выработался принцип: все расходы — пополам с партнерами! Макарон не даст соврать.
— Не дам, — подтвердил Макарон.
— Ну что ж, если традиция, тогда мы согласны! — сдался график.
Сколотили первую выставку. Есть такое понятие — пересортица, оно и характеризовало экспозицию. Погрузили ее, болезную, на двухосный с иголочки «Тонар», прицепили к «Волге» и стали искать на карте Амстердам. Имелось в виду подавить европейскую школу живописи непосредственно в логове.
На отхожий промысел отрядили Орехова, Артамонова и Макарона для обкатки. Варшавского назначили звеньевым и оставили дежурить по лагерю. Должность и. о. директора «Ренталла» ему понравилась.
Макарон извлек из своего вещмешка плащ-палатку и изящный чемодан с инструментом, походивший на футляр от виолончели. Как в готовальне, в нем имелось все необходимое для дороги.
Экспедиции вменялось поверить гармонию художественного воспарения алгеброй продаж. Для правдоподобности решили прихватить в путешествие какого-нибудь художника, которого, ежели что, можно было бы предъявить как вещественное доказательство. Фетров с Давликаном бросили жребий. Дорога выпала Давликану.
— Ну, ни пуха вам, ни хера! — пожелали вояжерам Артур с якутянкой и унылый Фетров.
— Пекитесь о нас! — велел Макарон. — Но больше пекитесь о Беке. Голодный, он вас почикает.
Когда выруливали на окружную, Артамонов пожурил зевак:
— Сидят и не подозревают, что в метре от завалинки проходит дорога на сам Амстердам.
— Люди привыкают к великому… — обобщил Макарон.
Шипованная резина с удовольствием подминала трассу Е-30. Из бортового приемника истекала чужеземная песня, бесконечная, как академический час. Народ успел и выпить, и покурить, а она все длилась. Вслушавшись в припев, Орехов проникся:
— Вот не понимаю, о чем поет, но чувствую — переживает.
В природе ощущалось напряжение, словно вокруг менялись авторитеты и смещались ценности. Поддувало, как в аэродинамической трубе. Парусность прицепа была убийственной, его мотало словно тростинку. Наконец за спиной что-то хрустнуло, и в зеркале заднего вида мелькнул прицеп, пикирующий в кювет. От взметнувшегося снопа искр чудом не вспыхнула привязанная к форкопфу канистра с бензином. Случайно уцелел и летевший навстречу «рафик», которому искрящееся искусство неожиданно пересекло дорогу. Прежде чем затормозить Макарон успел выкрикнуть несколько междометий. Все выскочили из «Волги» и с ужасом взглянули вниз. Прицеп, как обнюхавшееся насекомое, лежал на брюхе и дрыгал единственным уцелевшим колесом. Фанерные ящики с картинами раскололись, кругом валялись стаканы, каталоги, плакаты.
— Приехали, — пощурился Давликан.
Орехов заковылял вниз ревизовать обломки, а Макарон принялся вычислять причины катастрофы. Оказалось, что ветром на форкопфе сорвало резьбу, словно она была из сливочного масла.
— В домны недокладывают руды, — обвинил Макарон металлургов тоном хазановского попугая.
— От советского Информбюро, — сообщил Орехов, вылезая из кювета. Выжило несколько стаканов. Для презентации не годятся, зато перестанем пить из горла.
— А картины?
— Почти все, — доложил Орехов сухо, как музейная сиделка.
— Что все?!
— Целы почти все. Продырявилось две-три, не больше.
— Ничего страшного, — успокоил Макарон. — Такие картины я бы делал левой ногой…
— Так уж и левой! — обиделся Давликан. — Попробуй, а потом говори!
— Надо будет — попробую!
— А заштопать их можно? — поинтересовался Артамонов.
Давликан хихикнул.
— Когда у Венеры отбились руки, ее ведь не выбросили на помойку. И картины можно починить. Только это уже другой стиль.
— Кто ж дырявые купит? — усомнился Давликан и опять хихикнул.
— Да кто угодно! — сказал Артамонов. — Главное — развить идею, что заплатки — новое поветрие!
— Придется разобрать подрамники и свернуть холсты, тогда все поместится на багажник. — Макарон достал чемоданчик и приступил к перекомпоновке груза. — Главное — не возвращаться!
— Может, сообщить Варшавскому, чтобы поднял прицеп? — предложил Орехов.
— Он скажет, что получится себе дороже. Да и зачем повергать близких в уныние? Пусть думают, что у нас все хорошо, — твердо заявил Артамонов и помог Макарону скрутить обтянутый плащ-палаткой груз, о негабаритности которого оповещали красные трусы.
— Минск — прямо! — озвучил указатель освоившийся Давликан и вытянулся в кресле.
В способе загрузки багажника первый попавшийся гаишник никаких деликтов не обнаружил.
— А вот за превышение скорости придется заплатить, — сказал он по дружбе.
— У нас спидометр в милях, товарищ капитан, — Макарон прибавил служивому полнеба звезд. — Экспортный вариант.
— В милях? — переспросил гаишник, пытаясь сообразить.
Заминки хватило, чтобы увести разговор в сторону.
— За нами «Ауди» идет под сто! Еле обошли!
— Спасибо за справку! — гаишник навел радар на пригорок. — Сейчас мы возьмем ее тепленькую!
— До покедова, товарищ сержант! — разжаловал служивого на место Макарон.
— Брест — прямо! — доложил Давликан, успевший пропустить для согрева пять капель из неприкосновенного запаса.
Очередь на брестскую таможню растянулась на полкилометра. Пришлось пробираться огородами. Бежевая «Волга» среди фур была сразу вычислена дежурным таможенником.
— Что везем? — ткнул он стеком в трусы.
— Выставку! — отважился на пафос Давликан.
— А упаковали, как покойника. Саван какой-то. Что за выставка?
— Последняя романтика лайка.
— Собаки, что ли?
— Да нет, лайк — от слова «нравиться», — объяснялся Давликан.
— Едем проконсультироваться, — помог ему быть откровенным Артамонов, — а то рисуют что попало, — принизил он значение груза и пустил его по тарному тарифу. — Посмотрите, разве это полотна?! — И, откинув тент, Артамонов открыл миру холст, исполненный женских прелестей в пастельных тонах. Протащенные сквозь мешковину проводки изображали волосы. Оплавленная спичками пластмассовая оплетка придавала объекту соответствующую кучерявость.
— Да, действительно, — согласился служитель таможни. — В дрожь бросает. Рубенсу бы и в голову не пришло. С проводами понятно — эффект многомерности, а вот прорыв — это уже слишком…
— Попали в аварию, — попытался объясниться Давликан.
— Да ладно вам, в аварию. Экспериментируете все… Кто автор?
Орехов кивнул на Макарона. Таможенник брезгливо поморщился.
— Н-да, — сказал он. — А что, русские картины опять пошли в рост?
— Не знаем. Первый раз едем.
— Тут проходят только постоянные клиенты. Декларация есть?
— Конечно.
— Выкладывайте товар на траву.
— Трава мокрая, товарищ… — Макарон решил по привычке сыграть на повышение и обратиться к лейтенанту: «Товарищ капитан!», но вовремя осекся, потому как тот не был настроен на шуточки. — Картины отсыреют.
— Выкладывайте! — повторил таможенник и отошел в сторону.
Пришлось все распаковывать и располагать в списочном порядке. Полотна укрыли половину территории мытного двора.
— Интересно пишут, — лейтенант по рации передавал обстановку начальнику смены, — но очень подозрительные.
— Отправляй назад, раз подозрительные! — послышалось в динамике.
— Как назад? У нас выставка горит! — подслушал Давликан и вмешался в разговор досмотрщиков.
— У вас нет трипликатов, — спокойно ответил лейтенант и продолжил отвлеченно просматривать набор документов.
— Каких трипликатов? — спросил Давликан.
— У вас должно быть по три фотографии каждой работы. Чтобы сличать при обратном ввозе. Одна остается у нас, вторая у поляков, а по третьей производится сверка.
— Мы не собираемся ввозить обратно, — проговорился Давликан.
— Тем более.
— А если скопировать прямо здесь на возмездной основе? — догадался Артамонов.
— У нас нет ксерокса.
— Мы смотаемся в город.
— Дело не в ксероксе. Товар без оценочной ведомости, — сказал таможенник, разглядывая картины.
— Это личный груз!
— И ехали бы с ним на частный переход. А здесь — товарный.
— У нас грузовая декларация!
— Все! — гаркнул таможенник. — Прошу покинуть таможню!
— Да у меня эти фотографии, — вспомнил Орехов. — Совсем из головы выскочило. Вот они!
— А что ж молчишь? — сказал таможенник. — Показывай.
Третьи экземпляры фотографий не были предъявлены намеренно, по замыслу, чтобы проверяющие сконцентрировали претензии именно на этом нарушении. А когда стало понятно, что других причин не пропустить выставку нет, Орехов вынул их как решающий документ. Деваться таможеннику было некуда. Он лихорадочно перебирал фотографии и понимал, что добыча уплывает из рук. Но мастерство и опыт, как говорится, за день не пропьешь. В голове проверяющего мгновенно созрела очередная кознь.
По таможенному кодексу художнику разрешалось провезти беспошлинно пять своих работ, остальные облагались налогом. Поэтому часть картин Давликана по легенде принадлежали кистям Орехова, Артамонова и Макарона. Они были подписаны их вензелями и документально оформлены соответствующим образом. Благородные лица Артамонова и Орехова, судя по поведению таможенника, хоть и отдаленно, но все же напоминали физии мастеров, а вот внешность Макарона вызвала у проверяющего целый шлейф сомнений.
— Минуточку, — обратился он к Макарону, который тщательно свертывал холсты, как древние свитки. Взгляд таможенника был заточен, как карандаш графика. — Скажите, это ваши работы?
— Мои.
— Ей-Богу?
— Конечно.
— Неординарные решения, согласитесь?
— Как вам сказать, масло, оно… дает свой эффект, — как мог, выкручивался Макарон.
— Вот и я говорю. Вы не могли бы что-нибудь нарисовать?
— Мог бы. Раз надо. Но у меня с собой ни масла, ни рашкуля.
— Нарисуйте карандашом.
Макарон мог выплавить золото из любого точного прибора, мог отреставрировать какой угодно дряхлости мебель, мог проспать на голой земле двое суток, но рисовать не умел.
— А что вам изобразить? — спросил Макарон, затягивая время.
— Что придет в голову, то и нарисуйте, — дал понять таможенник, что не собирается давить на мозоль творческой мысли.
Макарон впал в легкое техническое уныние. В памяти всплыло, что он никогда в жизни ничего не рисовал. По просьбе начальника гарнизона ему доводилось подновлять портрет Ленина на транспаранте, а так — нет. На всю жизнь врезались в память усы и лоб вождя. Но особенно запомнилось, что в Средней Азии кормчий походил на туркмена, в Казани — на татарина, в Индигирке — на чукчу. Макарон набросал на листе бумаги абрис Ильича. Собственно, это были усы и лоб. Ильич в исполнении Макарона смахивал на Мао Цзэ-дуна, хотя по месторасположению таможенного поста должен был походить на Шушкевича.
— Вроде, похож, — заключил таможенник. — А теперь нарисуйте сторожевую собаку.
Макарон задумался — как раз собак он не умел рисовать еще больше, чем Ленина. Но выхода не было. Перед глазами Макарона встал во весь рост его любимый Бек, а руки… руки непроизвольно выводили нечто вроде игуаны. Таможенник внимательно наблюдал за зверем, то и дело менявшим облик, и сравнивал его с собаками, которые вповалку лежали на холстах и походили больше на тапиров, чем на себя.
— Ну что ж, почерк угадывается, — признал таможенник и поинтересовался содержимым сумки: — Что там у вас под каталогами?
— Это? — переспросил Макарон. — Это ксерокопии. Везем показать, и, вынув из чемодана стопку офортов Фетрова, разорвал в клочья. — Кому они нужны, эти копии!
— Вывозите всякую дрянь, страну позорите!
— Мы трудимся в противостоянии академическим жанрам.
— Модернисты, что ли?
— Объектная живопись, — наивно пытался спозиционировать свое искусство Давликан. — Мы рисуем объекты.
— Типа вот этого? — ткнул таможенник ногой в генитальные творения.
— Причуды художника, — развел руками Орехов, косясь на Макарона.
— Да заливают они, — сказал Артамонов. — Мы кубисты! Впрыснем под кожу по кубику — и рисуем! Без допинга в творчестве ловить нечего.
— Понятно. Проезжайте. А вот бензин в канистре не положено. Это бесхозяйная контрабанда. Поставьте за сарайчик, — показал таможенник, уходя в будку.
На польской таможне тьма была не столь кромешна. Польские паны всем своим видом говорили, что у них перестройка давно закончилась и все песни в сторону. Цену русским работам в Польше не знал только ленивый.
— Образы, образы, — шушукались меж собой поляки, кивая на «Волгу».
— Что за образы? — спросил Макарон.
— Образы — это картины по-польски, — подсказал Давликан.
— Они прикидывают, сколько с нас взять, — высказал догадку Артамонов.
— Надо оплачивать транзит, — сказал ему в подтверждение старший пан, полистав таможенные документы.
— С какого переляка! У нас частные вещи! Какой еще к черту транзит?! — возразил Орехов.
— Таможня грузовая… — зевнул поляк.
— Наши пропустили, значит, все нормально — никакого транзита! Мы художники! Свое везем! — встал стеной Давликан.
— Это ваши вас пропустили, а здесь польская таможня, — спокойно толковал пан и продолжал чистить под ногтем.
— Но АКМы у вас по-прежнему наши! — не выдержал Макарон. — Вот когда научитесь оружие мастерить, тогда и будете качать права! А сейчас вы вымогаете взятку! Причем неадекватную нашему грузу. Мы согласны дать. Скажите, сколько, и обоснуйте — за что!
— Не надо так шуметь, — попятился старший пан. — Может, вы иконы везете.
— Нет у нас ни икон, ни вализ!
— Сейчас проверим. Только не надо так кричать.
— Да мы и не кричим. У вас все посменно — подурачился и к панночке под юбку, а мы вторую ночь не спим! — взял на октаву выше Макарон.
От крика художников поляки стихли. Стало понятно, что ни злотого, ни даже переводного рубля с творцов не поиметь.
— Что в сумке? — спросил поляк.
— Копии работ да плакаты, — ответствовал Артамонов и для пущей достоверности провернул трюк с разрыванием стопки. — Кому они нужны, эти копии!
— Проезжайте! — скомандовал в сердцах старший пан.
— Убедительно, — поощрил Макарона Орехов. — Что было бы, полезь они глубже?
— Варшава — прямо! — выпалил протрезвевший Давликан.
Высунув в окно замлевшие ноги, Орехов приступил к отдохновению. Оно заключалось в написании изустных писем главе Польского государства:
— Товарищу Валенсе, человеку и пулемету! Уважаемый Лех! Въезжая на вверенную Вам временно территорию, вынуждены заявить, что обе таможни — и наша и Ваша — структуры ублюдочные! Но к причине нашего к вам обращения это не относится, однако…
В этот момент «Волга» сшибла зайца.
— Будет прекрасное жаркое, — сглотнул слюну Давликан и, чтобы проветривался, привязал зайца шпагатом неподалеку от красных трусов.
— …однако, — невзыскательно продолжал Орехов, — находясь перед Вами в полном пардоне за снесенного косого, мы просим отвечать нам сразу в Познань. Там мы будем обязаны скинуть Вашим согражданам не идущие у нас предметы, как-то: лебедку ручную автолюбительскую, два топора, четыре комплекта постельного белья, часы настенные электронные, примус, палатку туристическую на два спальных места, три пары кирзовых сапог, набор гаечных ключей, четыре кителя без погон и медвежью шкуру в виде накидки на сиденье. Вы можете по справедливости спросить, почему именно эти вещи мы намерены сбросить у Вас безналогово в целях приобретения на вырученные злотые несусветно дорогого у Вас бензина? Отвечаю со всей прямотой замудохавшегося в одной и той же позе пассажира известной Вам модели «Волга»: потому, что подбирали мы их специально, чтобы на таможне подумали, что это для дорожных нужд. Понимаете? Вы можете с укором вопросить: при чем здесь примус? Вопрос правильный — в дороге, по нашим временам, он действительно ни к чему. Просто у коменданта нашей гостиницы выявилась большая задолженность перед партией, и мы решили ему помочь разобраться со взносами. Участники многих битв — за урожай, за светлое будущее, за мир во всем мир — мы не могли поступить иначе. По Вашей территории мы проходим транзитом, дабы втюхать голландцам русскую живопись — затея, на первый взгляд, нереальная, но у нас нет выхода — нам нужны гульдены. Сам-Артур решил искоренить в газете понятие рукописи и, как всегда, нацелил нас на деньги кураторов. Мы считаем, что обращаться в центр по такому пустяку, как десяток-другой наборных станций, не следует. Поэтому и корячимся сейчас, чтобы каждый сотрудник, прикидываете, играл в «тетрис» на персональном рабочем месте!
Покончив с текстом, Орехов достал облатку, сымитировал запечатывание конверта и бросил его в почтовый ящик заоконного пространства. Всего этого не видел Давликан. Он спал, положив голову на запаску. Макарон следил, совпадают ли километровые столбы с показаниями спидометра. Он вычислил, что польские километры короче наших, и был намерен поведать об этом в P.S. ореховского письма.
Под утро подъехали к Познани и никак не могли пронырнуть к торговым рядам — всюду висели «кирпичи». Пришлось подсадить к себе веселого пана в качестве штурмана.
— Ну и где ваш регулируемый рынок? — пытал его Макарон.
Пан указывал вперед и бубнил:
— Просто! Просто!
— О чем он там лопочет?! Что такое «просто»?
— Не понял, что ли? Просто — это прямо, — перевел Давликан.
На познаньском рынке торговала вся Россия. Тем не менее распродажу провели удачно. Невостребованными оставались часы, которые Макарон прихватил из номера в «Верхней Волге», примус и медвежья шкура.
— Не идут, — крутил часы в руках пан.
— Как не идут? Тикают самым форменным образом. Это наши бортовые часы, — вел торги Макарон.
— Там нет батарейки, — и хотелось, и кололось пану.
— Правильно, откуда ей там взяться. Батарейку вставите, и вперед часики закрутятся.
— Но сейчас не идут.
— Демонстрирую! — сказал Макарон и вынул батарейку из куклы с соседнего прилавка. — А теперь берете? — насел он на пана.
— Теперь беру. Теперь видно, что работают.
— Раз видно, платите сто тысяч злотых и забирайте. Это все равно, что задаром.
— Как сто? Мы договаривались за восемьдесят.
— Правильно! Без батарейки. А теперь часы укомплектованы.
— Ну хорошо, паны.
Пересчитав деньги и засунув их подальше в карман, Макарон вынул из часов батарейку и вновь поместил в замлевшую куклу.
— Как же так, паны?
— Вот вам пять тысяч назад. Я спросил — батарейка стоит пять тысяч.
Медвежью шкуру паны тоже брать не спешили — щупали, прикладывали к уху.
— Пан, это не раковина, — говорил Давликан. — Это шкура. Она повышает потенцию.
— Ее надо есть?
— Нет, ее надо спать. От нее такое электричество, что жена сразу бросит разъездную командировочную работу…
Несмотря на хитрости продавцов, примус и шкуру вельможные паны не купили. Шкуру пришлось вновь втаскивать в салон и накидывать на переднее сиденье, что оказалось намного сложнее, чем вытащить. Площадь ее, слава Богу, была больше десяти квадратных метров.