– Я буду спать, – сказал он и снова захрапел.
Я растолкал его, и он покорно лёг под окно. Нас могли предохранить толстые стены от осколков, и поэтому я почему-то решил спасать наши жизни на полу под защитой стен. Стрельба продолжалась. Верочка легла в углу у маминой комнаты, мы с Ваней – в углу нашей комнаты.
Нам было не по себе. Такой стрельбы никто, конечно, из нас не слышал. Ведь зенитные пушки, да ещё поставленные под самым ухом, создают ужасную какофонию звуков. Верочка была одна. Я попросил Ваню, и он переполз на место Верочки, а Верочка легла рядом со мной. Вдруг сильный взрыв сотряс наш домик, и дверь нашей комнаты больно стукнула меня. Оказывается, это упала бомба в Мерзляковском переулке, в начале Арбата, у аптеки. Утром выяснилось это и то, что там погибло много людей, забившихся в бомбоубежище.
Я закрыл дверь на ключ. Верочка держала мою голову и дрожала. Я тоже чувствовал себя не особенно геройски. Зарево проникало через окна, стрельба то потухала на минуту, то возникала с ещё большей силой. Ванька храпел. Воистину он был рождён солдатом.
Так пролежали мы примерно до часу ночи. Когда немного спала атака первых волн германских бомбардировщиков, мы встали, растолкали Ваню и категорически предложили идти в убежище. Он флегматично согласился. Мы оделись. Я – в сизый плащ с шарфиком на шее, Верочка – в пальто, Ваня – в военном плаще с противогазом. Вышли во двор, прямо у порога сирень и небольшие участки, отведённые под цветочные насаждения, загорожены невысоким заборчиком в штакетник. Небо горело. Багровое незнакомое небо. Неужели это небо Москвы, а не небо Ватерлоо, Аустерлица или Севастополя?
Космы дыма и огня колебались со всех сторон. Снова вспыхнул зенитный огонь, и мы, быстро перескочив через штакетник, пошли к убежищу. Во дворе бегали дворники с противогазами и лопатами. Один из них крикнул на нас, и мы покорно вошли под сводчатые стены клуба. Перешли площадку, где обычно регистрируют посетителей клуба, и спустились вниз… По пути нам сказали: «Ничего не говорите внизу сидящим. Не волнуйте».
В убежище было полно набито женщин, детей и мужчин. Сидел какой-то лейтенант, держась за зуб. Рядом с ним смущённая девушка. Она жила вверху, над клубом. Лейтенант порывался уйти, но его не выпускали. Бомбардировка застала его на квартире у этой девушки. Он не успел даже надеть пояс, бросившись в убежище. Теперь ему было стыдно, и он, симулировав сильную зубную боль, пытался уйти не то за поясом и фуражкой, не то к врачу. После, очевидно, умаявшись от всех переживаний, он мирно заснул, положив голову на колени своей случайной возлюбленной. Внизу не было слышно шума артиллерии. Только когда падали бомбы, земля содрогалась и сейсмически отдавалась в нашем подземелье.
Люди, спрятавшиеся здесь, не представляли ещё всей картины, разыгравшейся вверху. Они сидели, немного прислушивались, шутили, смеялись. Некоторые спали. Убежище не было оборудовано. Спали на полу, на ящиках вешалок, где обычно ставят галоши… Мы посидели примерно с час. Я вышел наверх. Стрельба и налёт бомбардировщиков продолжались. На двор упали зажигательные бомбы. Их быстро погасили. Уже оказались свои герои. Они рассказывали, какое удушающее действие оказывает бомба. «Не подступись, в нос шибает, отвернёшься – ничего. Может глаза выпалить. Горит, чёрт, брызгает. Я её клещами в воду. Зашипит, забулькает, аж вода кипит».
– Нужно сразу песком, – советует другой. – Я песком…
– Каку можно песком, а каку нельзя песком. Что ж, он бонбы бросает одинаковы? Немец тоже хитрый. Всю Европу обвоевал.
Дворники просят закурить. Я не курю. Думают, обманываю. Смотрят, как на скрягу. Опускаюсь в подвал. Дом Гагарина[65] дрожит и позванивает всеми стёклами. Содрогаются двери. Бывшая масонская ложа впервые сталкивается с таким братским бдением. Так проходит ночь и настаёт утро. Наконец долгожданный голос объявляет через радиорупор: «Граждане… Угроза воздушного нападения миновала… Отбой». Все вываливают из убежища. Мне казалось, что все будут поражены увиденным. Но мы выходим во двор. Бледный рассвет. Зарево скрадено белесоватостью. Далёкий пресненский дым не производит впечатления. Стрельбы нет. Плывут облачка, и над столицей веет обычной прохладой летнего утра. Неуловимый запах гари ещё носится в воздухе. Лица дворников закоптелые и синие. Лица вышедших из убежища бледны. Под глазами чёрные круги. Зевают и расходятся по домам спать. Некоторым сразу нужно собираться на работу. Мы идём на улицу и смотрим на чёрный дым, несущийся над Пресней. Ваня сразу же отправляется домой. Я иду смотреть пылающее здание Книжной палаты.
Так начинался этот юбилейный день, месячник начала ВОЙНЫ…
27. VII. Переделкино
Война идёт с прежним ожесточением. На полях Украины, Белоруссии и Прибалтики происходит величайшее сражение, которого не знал мир. Сражение идёт за существование двух систем: коммунизма и фашизма. Моя страна героически встретила это страшное испытание кровью. Я снова могу гордиться за страну свою, давшую снова величайших героев, перед которыми поблёкнут героические дела великих полководцев прошлого.
И в то время как на полях сражения льётся кровь лучших сынов моего народа, когда на полях сражений вписываются новые славные страницы простым народом моей Родины, я вижу падение интеллигенции тыла. Я вижу наших писателей (конечно, не всех), поражённых отчаянием и трусостью. Война определила их души. Вот теперь проверяются люди. Я знал подхалима и враля Нилина, моментально бежавшего в Ташкент после первой серьёзной бомбардировки Москвы. Нилина, всегда кричавшего, что он был на фронте, и наплевательски относившегося к той крови людей, которая проливается на полях сражений. Но когда возле его дачи вспыхнул огонёк первого разрыва зенитного снаряда, он бежал постыдно и нагло. Я видел, как бежал Тренёв[66], всегда напитанный советской властью. Я слышал паникёра Галицкого, бретёра и пьяницу. Я видел дрожащие губы Базилевского, Чуковского, знал, как избил пьяный Павленко Шмулевича, одновременно выгоняя из «своего» бомбоубежища двух девушек – сестёр госпиталя. Я видел бежавших из Москвы жён писателей и писателей, кричавших об опасности, о падении Москвы. Они напомнили мне крыс, бегущих с погибающего корабля. И все люди, которые, бия себя в грудь, кричали о своей солидарности, люди, рвавшие куски побольше и пожирнее, бежали и предали народ.
Но наряду с ними я знаю людей, находящихся в армии, знаю работающего Ильенкова, контуженого Сельвинского, Панфёрова, Уткина[67] и др., не оставивших своих постов, не бежавших, как позорный трус Ромашов Б.С. Я видел трясущиеся губы Ромашова, рюкзак за спиной, требование выбросить мои вещи, чтобы спасти его на даче в Переделкине. И на следующий день – спасавшего свои вещи с дачи и выехавшего из Москвы. А до этого он пел песню, сочинённую им, где призывал бросаться в бой с весёлой улыбкой на лице. Терпеливая его жена говорила, что нет веселей боевой песни, что люди со слишком грустной улыбкой умирают. Они бежали, поседевшие от страха. Я видел солдат моей Родины, спокойных и улыбчивых. Я видел девушек Москвы, тушивших бомбы, дворников (тех, кого презирали Чуковские), тушивших пожары под градом осколков фугасных бомб и зенитных снарядов. Героическое население Москвы стояло на крышах, во дворах, когда кругом рвались бомбы и кружили юнкерсы – убийцы Гитлера. Народ был суров и самоотвержен. Рабочие работают по 16 часов, считают позором взять выходной день. Машинисты водят на фронт поезда под бреющими пулемётными очередями мессершмитов. Поднялся простой русский народ, не раз спасавший Родину, и сказал: «Я снова спасу её, мою страну». Люди, менее всего имевшие экономические блага, борются с величайшим самопожертвованием на полях кровавых сражений, где гусеницы танков набиты мясом, волосами и костями раздавленных трупов и раненых.
Враг подходит к Москве и Питеру. Враг бомбит Москву, и мы являемся свидетелями этого, мы видим всё: и бомбы, и убитых, и падающие здания, и пожары, когда сердце обливается кровью и кажется, что Москва палит вся. Гарь шибает в нос. Верочка просит рукавицы, чтобы тушить бомбы, делая это под треск разрывающихся бомб. Я вижу её и преклоняюсь перед этой женщиной – она олицетворение героизма Родины моей. Она скромный человек, которая стеснялась расфуфыренных писательских жён, теперь строга и спокойна за судьбу свою, за судьбу Родины и не бежит. Она величественна и прекрасна.
Я видел сестру Надю, оставшуюся с грудным ребёнком и пославшую на фронт, в самое пекло своего мужа. Она не подвержена панике и плачет так, чтобы этого не видели другие. Она плачет, когда люди типа Нилиных уничтожают ценность пролитой крови, говоря о беспомощности врага, и плачет, когда эти же люди уже делят Россию на оккупированную и неоккупированную, разлагая тыл, на который надеется её муж, сражающийся в пулемётном батальоне.
Я видел лётчиков, потерявших семьи на территории, захваченной немцами. Лётчики посвятили себя войне, посвятили себя сражениям и борьбе с наглым и коварным врагом. Эти люди не свернут с дороги. «Злей будем», – сказали они, и слёзы навернулись на ресницах мужчин и воинов.
С каждым днём всё суровее и умелее борется наш великий народ, перед мужеством которого я преклоняюсь и с сыновьим почтением поцелую землю ту, где прошли эти новые воины Грядущего.
Вчера не было налёта. У нас были Серёжа, Кандыбин, Ирина. Ходили днём есть клубнику к Погодину, вечером пили чай и ели яйца. Серёжин пикап стоял под окном. По тревоге под осколками носились наши пламенные Миги и стерегли подступы к столице. Позавчера тревога началась в 12. Мы проснулись от страшного рёва орудий. Всё время находились в даче и после того, как немцы сбросили осветительные ракеты, решили пойти в щель, так как подумали, что юнкерсы начнут пикировать на батареи.
В щели просидели всего пятнадцать минут. Вышли. Мы с Верочкой отвечали за дачу и должны были гасить бомбы. Отвечали за дачу, брошенную и Диковской, и Нилиными, за дачу, за которую меня судили так долго и отвратительно Фадеевы, выведя меня в болезни и нервное расстройство.
Фадеев пьёт уже пять дней. Мне это сказал Оськин (директор переделкинского Дома творчества в тот год. – В.П.). Все пьют. В чём дело? Где же их хвалёная партийность?
А кончится война, и ветераны будут снова у ног этих вельмож. Снова забудется кровь. Возвратятся в Москву беглецы и дезертиры и потребуют возмездия за свои страхи от Родины. И их накормят под самое горло, а ветераны будут ходить снова у их ног. Неужели это допустит наш Сталин? Он должен знать людей, помогших ему в спасении Родины всего человечества…
Сегодня опять кучевые, низкие облака. Сегодня летают Миги, и мы к вечеру снова ждём налёта и жертв этих воздушных пиратов воздушной банды капитана Флинта. Они имеют ещё наглость разбрасывать листовки! Убийцы женщин и детей, разрушители сокровищ искусства и мирового человеческого гения…
3. VIII, воскресенье
Сегодня тёплый день. Болит ухо. Ко мне привязываются болезни, как на квартиру Гурвичи[68]. Поселятся, и никак их не выгонишь. Вероятно, плохая кровь – надо переливать, но кровь нужна для армии.
Сегодня ночью опять до трёх часов просидели внизу одетыми. Стреляли батареи, дача тряслась, блестели вспышки разрывов, гудели над дачей юнкерсы со своим характерным волновым гулом моторов. Иногда влетали ревущие Миги, и слух благодарно провожал этот ревущий свой звук. Гасли прожекторы, прекращали стрельбу зенитки. Миги шли в бой.
Воздушные налёты выматывают нервы. Когда начинают темнеть сосны, вернее, между ними, в комнате делается темно (света не зажигаем, выключены лампы), ложимся спать раздетыми. Потом организм интуитивно воспринимает тревогу. Гудит тревожно Москва, и ты просыпаешься. Невдалеке бьют «склянки» о рельсу батарейцы. Одеваешься в темноте, одевается Верочка, и спускаемся вниз, в тамбур. Там у нас сено, шезлонг, противогазы, кадушки с водой, огнетушитель.
Раскрываем дверь. Идёт стрельба залпами. Воют снаряды, гудит над тобой в высоте бомбардировщик, и ты сидишь, как цыплёнок в клетке, ожидая одного: когда на тебя низвергнется бомба.
Вот прекратилась на несколько минут стрельба, по саду сыпятся осколки, ломая сучки. Осколок ударяет в веранду о дерево. Иногда кажется, падает зажигательная бомба. Выходишь, смотришь, не шипит ли где, разбрасывая термит в 3000 градусов. Но всё темно, и только на горизонте поднявших спокойные верхушки сосен кромка бенгальских огней. Звуки или глухие, раскатами, или резкие, как разрывы хлопушки: тяжёлые дальнобойные или лёгкие. Потом прожекторы, гул и снова залпы, от которых воет дача и звенит стёклами.
И так каждую ночь. Позавчера отдыхал у нас Серёжа. Сидели наверху до двух часов. Все стёкла пылали от огня артиллерии и звенели.
Надо уходить в щель. Гитлеровцы уже начинают зажигать и бомбить окраины: Томилино, Малаховку, Царицыно и др. Сбрасывал бомбы на село Михалково Кунцевского района. Вчера упало две бомбы на территории детского санатория и две фугасные где-то за Баковкой.
Панфёров выезжает на фронт корреспондентом…
Нилина выгнали из Союза. И поделом ему. Хотя приедет – выкрутится. Разоблачили Панова[69], Юткевича и других. Дезертиры. Сколько их, бежавших при первой опасности.
Ложусь, погрею ухо, уйму страшную головную боль и, может быть, засну до новой бомбардировки.
Солнце садится, золотеют стволы сосен, безмятежная северная природа, всё ещё не могущая перейти в летнее состояние, и гул патрульных самолётов, прощупывающих комья густых белых облаков. Где-то там наши, мама, Вовик? Сегодня смотрел по карте. Пока не предвидятся налёты. Хотя на Ростов уже долетали разведчики.
Приехавший с фронта полковник С. Антоненок говорил, что немцы закопали танки в землю несколькими линиями и танки невозможно взять с воздуха. Получилась линия дотов. Говорил о том, что приходилось уже бомбить Минск. Говорил о том, что немцы форсировали Днепр. Мы уничтожали их понтоны, танки, и люди вконец запрудили Днепр, пришлось форсировать реку танками немцев по трупам и танкам, лёгшим на дно реки. Вода стала коричневой от крови, снаряжения и железа.
Ночь под 15 августа
Вот уже пятнадцатое августа. Каждый прожитый день полон человеческой и русской трагедии. Война идёт по-прежнему жестокая, пока неудачная и трагическая. Страна живёт в страшном напряжении. Пал Смоленск, пали Бессарабия, Тирасполь, Балта, Житомир, Минск, Рига, Орша, Бобруйск, Новгород-Волынск, Каменецк-Подольский и т. д.
Украина горит. Горит Белоруссия. Пожар войны подходит к центральным областям России. Эвакуируется Днепропетровская область, оттуда уже с неделю гонят скот, и всё приготовлено к уничтожению запасов, нив, городов, мостов, сёл, заводов… Под Вязьмой роют снова окопы. Недавно их рыли под Смоленском. Роют студенческая молодёжь и учащиеся старших классов средней школы. Роют и девочки. Под пулемётным огнём немецких истребителей, под взрывами фугасных бомб. Завтра отправляется на рытьё окопов сын Ильенковых, Владек. Сегодня об этом сообщил с тревогой Панфёров. У Панфёрова постаревшее лицо, морщины, красные веки. Его исключили из партии за то, что, будучи болен, он написал Сталину письмо, в котором сомневался в целесообразности его посылки на фронт военным корреспондентом. Панфёров действительно болен, и вряд ли он принесёт больше пользы, написав какие-то две-три заметки из действующей армии или работая в «тылу» секретарём Союза писателей. Сталин, конечно, не читал этого письма. Он пожурил бы в крайнем случае Панфёрова. Зачем выбивать из седла ещё одного бойца? После войны посчитаемся.
Ожидаем тревоги. Сидим на нашей замурованной кухне на втором этаже дачи. Каждая ночь несёт неожиданности для Москвы. Приезжая утром в Москву, смотришь на разрушения. Пока видим только разрушения жилых домов на Арбате, улице Воровского, Никитской и т. п. Груды стёкол, зияющие окна, дымящиеся развалины и суровые лица пострадавших. Багровые зарева стоят над Москвой почти после каждой бомбёжки, и каждый раз сжимается болью сердце. Разрушается не личное твоё, но как близка каждая копейка государства, каждый кирпич моей Родины.
Тревога начинается гудками. Издалека тревожно гудит Москва. Гудит вся долго и страшно, потом начинают рваться, как вспышки бенгальских огней, снаряды зениток отдалённых секторов, потом слышится прерывистый гул немецких самолётов и начинает работать наша зенитка. Дача дрожит от залпов дальнобойной батареи, звенят стёкла, неожиданный свет, луч прожектора, гул нашего Мига и тишина. Только со свистом, ломая сучья, падают осколки снарядов. Потом снова гул машин, залпы, воздух дрожит, и с ним наша ветхая дача. Мы стоим с Верочкой, готовые к тому, чтобы тушить бомбы. Стоим на крыльце. Сияют огни батарей, пол под ногами уходит, как палуба парохода во время порыва шквала (так, правда, кажется… качание гораздо слабее), и снова ожидание после тишины следующей германской волны «блицкрига».
Конечно, ко всему привыкаешь, но это вечное напряжённое ожидание налёта нервирует помимо твоей воли. Всё время вслушиваешься, напрягая слух. Днём тоже проходят налёты. Сегодня была очень интенсивная стрельба. Самолёт прошёл в секторе наших батарей. Но его не сбили. Это был фашистский разведчик. Его посадили в районе Внукова три наших Мига.
Да, насчёт переживаний. Кандыбин начинает быстро седеть. Это от судеб мира. Шабанов тоже поседел. Сейчас лежит в госпитале. Он много натерпелся и тоже много переживает. Вероятно, ещё больше поседел Сталин, выносящий почти исключительно на своих плечах всю эту колоссальную ответственность перед совестью, народом и государством.
Болеет Верочка. В неурочное время мы решили иметь ребёнка. Но что бог даст. Жаль её. Ей сейчас очень плохо. Подумываю об эвакуации её. Но она не соглашается. Сегодня были у Панфёрова, потом я провожал его. Мы шли по «аллее классиков», сырой, усаженной соснами и елями, и говорили о том, что надо отправить всё же семьи в безопасное место. Или в Василёво к Чкаловой, или в Сталинград, или на Кубань.
Беспокоит Южный фронт. Ведь вот-вот начнётся трагедия Турции и Проливов. А там близки наши хлебородные кубанские поля. Страна растревожена, разворошена. Страна горит, и всё кругом пока тяжело. Нужен перелом на фронте. А немцы прут напролом. Вот они делают второй тур войны. Он соответствует второму туру, который немцы проводили на Западе, временно задержавшись перед так называемой линией Вейгана. Я не думаю, чтобы повторились результаты второго тура во Франции.
Пьеса репетируется. До чего плохо играют актёры. Дубовые, корявые, неумные, плохо наполненные мыслью и хотя бы примитивной психологией образа. Я пришёл в ужас, посмотрев прогон первых картин. Как прекрасно получалось у Охлопкова. Сколько выдумки, инициативы, фантазии, а тут… Может быть, судя по утверждениям Алексея Дмитриевича Попова[70], это от перегрузки. Актёры на репетициях, на концертах и ночью в убежищах и на чердаках. Всё возможно, конечно. Но рассудок повторяет одно, а сердце кипит. Почему я писал текст тоже больной, утомлённый и исстрадавшийся от бессонниц и бомбёжек? Писал же… Почему они не могут понять автора? Меня радует одно, что Попов тоже это понимает и переживает вместе со мной, хотя уверяет, что всё будет в порядке. Будем надеяться. Самое же главное: нужно начало побед.
Уже одиннадцать. Верочка легла. Ночь тёмная. Вот-вот завоют сирены. Где-то уже по воздушным дорогам плывут пиратские бриги…
15. VIII
Днём спокойно. Но принесены плохие известия: нашими войсками оставлены Кировоград и Первомайск. Противник вгрызается в луку Днепра и подходит к Днепропетровску, Днепродзержинску, Днепрогэсу, Запорожью. Пора подниматься костям затопленной Запорожской Сечи. «Пепел Клааса стучит в моём сердце». Горит родная земля моих предков – Украина. Делается страшное, невиданное из всех историй моей Родины. Иноземец врывается в сердце России. После этого прошло более столетия. Тень Наполеона кажется бледным призраком, удавленником в сравнении с мрачной тенью Гитлера.
Читаю «Преступление и наказание». Мечется Раскольников, убивший какую-то старуху, а тут дивизии проходят в противогазах поля сражений. На метр наворочены неубранные трупы людей. Раскольников тоже бледен и неубедителен.
16. VIII
Вечером приехал весёлый и возбуждённый Кандыбин. Его вызвал замнаркома земледелия, беседовал с ним более двух часов, сказал, чтобы он приготовился в понедельник (18 августа) к отъезду. Какое задание – неизвестно. Вероятно, организовывать партизанское движение в тылах у немцев или же вывозить скот из оставляемых районов. Во всяком случае, Кандыбин почувствовал близкое фронтовое дело и повеселел. А то он начал уже стремительно седеть от бездействия. Шабанов в больнице. Решили завтра его навестить.
Пришли Катаев, потом Фадеев и Баталов. Катаев, по обыкновению, был пьян до бесчувствия, падал и бил посуду. Противно смотреть. На груди орден Ленина. Фадеев цинично заявил с хохотом, свойственным ему: «Поскольку я пью в этой комнате, следовательно, мне не пришлось тебя выселять. А сколько я потратил сил и энергии, чтобы тебя выселить. Ты даже, говорят, заболел…» Я поблагодарил его.
Вместо того чтобы избивать и издеваться над писателями, он должен был бы хотя бы примитивно воспитать своих собутыльников типа Кагор-Катаева. Фадеев с жадностью пил водку и пиво. Тоже заливает «тоску» вином. Все интересы возле рюмки.
Верочка с удовольствием вспоминает посещение нас нашими настоящими друзьями, как всё мило и хорошо было. Чисто было. Друзья, чистые наши друзья воюют, а остальные, типа Коньяк-Фадеева и Кагор-Катаева, бродят по дачам и хохочут над прошлыми своими «заслугами» в избиении кадров.
Ночью были воздушный бой и много стрельбы. Приходилось выходить во двор, смотреть, не упала ли бомба с термитом.
До Москвы не допустили, хотя Гитлер разбрасывал листовки, где указывал, что будет бомбить Москву с 15-го на 16-е, и предлагал выехать женщинам и детям в прифронтовую полосу. В листовках писал, что сын Сталина Яков Джугашвили сдался немцам. Это не подтверждается действительностью. Яков Джугашвили дрался до последнего патрона. Что с ним – пока неизвестно. Сражались на фронте сын Чапаева и сын Пархоменко. Позавчера сын Пархоменко приезжал в Москву. Пальто всё в грязи. Приходилось бросаться в канавы во время налёта немцев на шоссе. В машине бомбы, снаряжение и т. п. Сразу попросил чего-либо выпить. Это рассказывал актёр Васильев[71].
17 августа
Поехали в город на машине. Я, Верочка и Кандыбин. Проверили документы у контрольно-пропускного пункта, у Немчиновки, проверили ещё раз, уже милиционеры, на свёртке на Можайском шоссе. Хороший день. На фронт бегут автоколонны со снарядами, противопиритовыми костюмами в пакетах, понтоны на грузовиках, бензоцистерны, патроны, ящики с макаронами и мука. С фронта идут запылённые и издёрганные машины. Легковые вымазаны грязью по стёкла и крышу, сзади лопаты на буфере, пристёгнуты ремнями, стёкла в большинстве звёздчато покололись от пулевых и осколочных попаданий. Бегут фронтовички-эмки, обгоняя нас, и хочется снять шапку почтительно перед этими трудолюбивыми воинами в 60 лошадиных сил. Наша старушка эмка кажется невозможной дурой-франтихой со своими надраенными боками, с чистенькими чехлами и сияющими стёклами.
Сегодня первый публичный спектакль. Смотрят Военная академия имени Фрунзе, ПУР и красноармейцы. Немного волнуюсь. Вижу много ещё непорядков. По-прежнему уныло плох художник Шифрин, по-прежнему макет «Дрозда»[72] несовременен и глуп, по-прежнему ходит тюфяк Насонов, играющий Трояна, комэска королевской.
После первого акта хотелось позорно тикать. Даже Васильев, играющий Привалова, вышел, похожий на джеклондоновского героя, способного к убийству и пистолетной дуэли. Второй акт… от сердца отлегло. Вытащили средние актёры. Опять вытаскивают не генералы, а незаметные серые герои. Такова ирония судьбы России. Такова особенность нашего сопротивления, русского сопротивления чужой бесподобной организации.
ПУРу спектакль понравился. Поздравляли. Выходили, кланялись на сцену. Целовался с Поповым. С Пильдоном почему-то не поцеловался. Поцелуюсь, когда подтянут Муратова и выгонят этого дурака, играющего Трояна. Говорил с Мариной Расковой[73]. Она говорила со скромной улыбкой знаменитости. Рядом с ней сидел небольшого роста человек, вероятно, муж, назвавшийся Макаровым. Раскова сделала совершенно справедливые и точные замечания. Вероятно, женщина неглупая. Была одета она в скромное пёстрое платье, туфли с носками, прямой пробор тёмно-каштановых волос. Выпили пива, разошлись. Рука в пожатии у Расковой твёрдая, сухая, мужественная. Такая же рука у Ванды Василевской[74]. У той только немного пошире кость.
Раскова учится, очевидно, в академии. Говорит, что на спектакль попала, как на общественное мероприятие…
У подъезда одиннадцать, на фоне замаскированного Театра Красной Армии расстались с Кандыбиным. Крепко дважды расцеловались. Немного растрогались. Счастливого пути, комиссар Кочубея… Ты должен остаться жить.
Теперь всё время следишь за самым главным – за жизнью людей. Всё остальное – успехи, ордена, слава, ковры, квартиры, дачи, лимузины – осталось дешёвыми аксессуарами мирного времени. Если встречаешь человека, говорящего тебе о том, что у него разлетелась квартира, пропускаешь мимо ушей. Спрашиваешь: «Жив, семья не пострадала?» Отвечает: «Нет, я был на даче, но вещей на 60 000». Отвечаешь ему: «Некогда, спешу…» Какое мне дело до твоих вещей на 60 000, когда гибнет всё самое главное: Родина, Человечество, Жизнь? Так я отнёсся к Цину. Этому здоровому, болтающемуся в тылу еврею.
Насчёт налётов. Ночью была отдалённая стрельба зениток. Мы так устали, что проспали всю ночь, даже не раздеваясь как следует. Такого убийственно тяжёлого сна я не замечал давно. Так же спала и Верочка. Ей стало немного лучше, потомство растёт.
Да… Верочка и Кандыбин были у Серёжи. Он в Лефортовском коммунистическом госпитале. Очень болен. Смазывают его с ног до головы какой-то жёлтой мазью. Руки синие, «совсем не похож на себя», как говорит почти со слезами Верочка. Хотели бы его взять к себе. Здесь ухаживать. Там много раненых, бредят. А у Серёжи нервы. У Жени родилась девочка. Назвали её тоже Женей. Этот год плодовит. Прислала Лида[75] письмо из Сочи. У неё тоже уже половина беременности. Земля плодоносит, колоссальный урожай всего, и женщины все затяжелели.
1941 год. Ничего не сделаешь…
Из большой политики: Штейнгард и Криппо вручили Сталину личное послание Рузвельта и Черчилля. Предлагают собрать конференцию в Москве с участием их высокопоставленных представителей. Пароходы с оружием уже плывут в наши порты. Любят говорить господа демократы. Хотят создать ещё несколько фронтов. Хотят подсчитать ресурсы. Уже боятся, что союзник затемнит сырьё и ресурсы, которые якобы у них ограничены. Помогают, дуя на холодную воду. Боятся коммунизма. «Посмотрим», – сказал слепой.
Бой идёт по всему фронту, от Ледовитого океана до Чёрного моря. Особенно активен Южный участок. Третий день идёт этот страшный бой. В бой пошли наш Тимко и многие другие патриоты…
20. VIII
Вчера тревога началась рано, часов в одиннадцать. Вскоре началась крупная зенитная стрельба. Прожектора шарили по небу, но ничего не нашарили. Немецкие самолёты прошли слева направо и, очевидно, там прорвались на Москву. Было видно два зарева пожарищ. Прогудели гудки отбоя, мы легли спать, но после того, как заснули, снова показались немцы. Мы вскочили от гула низко идущих бомбардировщиков и сильной артиллерийской стрельбы. Я спал на диване, в комнате нашей слишком много стёкол, и все они светились и дрожали от канонады. Мы оделись, Верочка тоже проснулась вместе со мной, разбуженная стрельбой, вышли на крыльцо, стрельба утихла, и по всему лесу со свистом били осколки снарядов. Кричала сова над оврагом, крик её был похож на плач ребёнка…
Да, вечером приходил Панфёров с письмом от мамы, помеченным 3 августа. Оказывается, наши не получают ни наших писем, ни наших телеграмм. Мама беспокоится и просит Панфёрова сообщить о нашем здоровье. Какое безобразие! Как отвратительно работает почта. Прошло около двух месяцев войны, и уже всё развалилось. Слишком много кричим – ура, ура!
Итак, можно будет уже подвести итоги двух месяцев нашего сражения с Германией.
Покамест мы стоим в одиночку перед ударом великолепно организованного противника с замечательным Генеральным штабом и высшим командным составом. Прекрасно разматывается пружина германского боевого механизма, направленная против нашей медлительной русской боевой катапульты. Уроки финской войны были плохо использованы. Если на финской кампании был снят авторитет Ворошилова[76], то теперь в результате бездарных операций снят перед народом авторитет и Тимошенко[77]. «Лучшие» его генералы преданы суду и, вероятно, понесли должную кару, в армию вновь назначены комиссары, и третий маршал – Будённый[78] сразу сдал почти всю Украину.
Немцы очень мобильны и стратегически мыслящи. Направив удар по Киеву и заставив здесь сконцентрировать около двух миллионов армии, Гитлер ударил по правому флангу, стремительно докатившись до Днепра. В течение нескольких дней сдана огромная жизненная территория. Вероятно, скоро падёт Днепропетровск. Взорваны верфи Николаева, уничтожены или брошены огромные запасы армейского вооружения, снаряжения и продовольствия, собранного у Николаева и Днепра. Немцы отбросили ту нашу армию, которая должна была разлиться по Балканам. Будённый позорно сдал огромную территорию Украины. Да не падёт позор этого возмутительного отступления на русского воина. Он сражается, как во времена Суворова. Армия лишена высшего воинского мозга. Сталин слишком далеко в тылу, и проволока его руководства не могла предотвратить южного разгрома. Что будет дальше? Неизвестно. Даже нельзя ставить прогнозы, ибо мы воюем поправочным коэффициентом всякого военного потенциала: мужество, патриотизм, партизанские действия, рукопашный русский бой и т. п., но не самим военным потенциалом современной войны. Судьбы родины вручены не в весьма умелые руки. Народ, конечно, победит, но жаль этой беспримерно прекрасной крови моего мужественного народа-борца. Велика, и обильна, и беспорядочна… Скоро, вероятно, развернётся сражение за Пролив. Вот-вот загорится Кавказ. Крепнет ли в боях и мужает новый Суворов?