– Манжту![8] – откликнулся Эдвард. Это было единственное французское слово, которое он знал.
Вивьен не выказала особого восторга.
– Кто это?
– Я не покупал его, – сказал Чарльз. – Я его выменял. Помнишь те книги про флейту?
– Но кто же это?
Из-за холста показалась голова Чарльза, и он в очередной раз воззрился на сидящую фигуру.
– Разве ты не видишь, какой у него умный взгляд? Я думаю, это какой-нибудь родственник.
Эдвард громко и гулко рассмеялся.
– Какой-то он неуловимый.
– Но правда ведь, в нем есть что-то знакомое? Я никак не могу нащупать…
– Ты же его щупал, папа. – Эдвард бросил притворяться, что смотрит телевизор. – Я сам видел.
Но Вивьен уже потеряла интерес к предмету разговора.
– Могу я посмотреть, что ты написал за сегодня? – спросила она, направляясь к рабочему столу Чарльза.
Но он, казалось, не расслышал ее.
– Я думаю, это какой-то великий писатель. Взгляни на книги, что лежат рядом с ним.
Вивьен же взглянула на одну-единственную строчку, которую Чарльз сочинил за день, и мягко проговорила:
– Дорогой, не расстраивайся, если не можешь писать каждый день. Как только пройдет твоя головная боль…
Чарльз неожиданно разозлился.
– Ты когда-нибудь прекратишь об этом говорить?
Вот уже несколько недель его мучили перемежающиеся головные боли, с потерей периферийного зрения в левом глазу. Он ходил ко врачу, и тот поставил диагноз – мигрень – и прописал болеутоляющие. Чарльзу этого было вполне достаточно, так как он считал, что назвать болезнь – это почти то же самое, что излечить ее.
– Я не болен! – Он подошел к окну и окинул взглядом ранневикторианские дома, тянувшиеся в ряд по другой стороне улицы. Вечернее солнце золотило поблекшую штукатурку на фасадах, и вся улица показалась ему вдруг чем-то эфемерным, лишенным глубины или объема, – всего лишь диорамой викторианской жизни, свитком холста, который развернули, чтобы создать иллюзию движущегося мира. Это было словно гнетущее сновидение, и он понял, что нужно пробудиться, прежде чем оно полностью завладеет им.
– Прости, – сказал он, оборачиваясь. – Я совсем не хотел кричать.
Эдвард не сводил с него серьезного взгляда.
– Мы с тобой, Эдди, – продолжил он, желая побыстрее сменить предмет разговора, – как следует изучим эту картину. Мы раскроем ее тайну.
Эдвард поднялся с пола, взял за руки обоих родителей и воскликнул:
– Мы все вместе это сделаем!
Но такой оборот дела лишь удручил Вивьен, и она, тихонько высвободив руку и поцеловав сына в макушку, вновь удалилась на кухню.
– Скоро придет Филип, – сказала она. – Так что приготовьтесь-ка оба.
если это подлинник
Филип Слэк в нерешительности остановился посреди комнаты. Он знал Чарльза вот уже пятнадцать лет (они вместе учились в университете), но как будто до сих пор не был уверен в том, что его приходу здесь рады. Слегка склонив голову, он нервно запускал руки то в карманы пиджака, то в карманы брюк, хотя ничего в них не искал.
Эдвард на миг отвлекся от телевизора.
– А куда папа делся?
– Вино. – Заговорив с мальчиком, Филип опустил глаза, и в голосе его послышалось что-то замогильное. – Пошел открывать вино. – Он заходил в гости каждую неделю и всегда приносил с собой две бутылки. Он протягивал их с глуповатым видом, а Чарльз всякий раз удивлялся подарку.
Эдвард по-дружески улыбнулся ему.
– Филип, а можно я потрогаю твою бороду?
– Ну… – Он словно засомневался, как получше это устроить. – Ладно, потрогай. – Он слегка склонился, и Эдвард пребольно дернул его за бороду. Уф!
– Настоящая. – Мальчик явно был разочарован.
Тут с кухни возвратился Чарльз, неся откупоренные бутылки вина.
– Ты бы сел куда-нибудь, Филип. А то наш Эдди нервничает.
Филип прокашлялся.
– Сюда?
– Да куда хочешь. – Чарльз взмахнул бутылками и пролил немного вина на ковер. – Все, что мое – твое.
Филип осторожно осмотрелся, прежде чем выбрать свой привычный – самый неудобный – стул, а Чарльз тем временем уже развалился на диване.
– Совсем заработался, дружище?
– Да, компьютеры. – Филип работал в публичной библиотеке.
– Расскажи мне, что это такое?
Филип уже привык к вечной беззаботности своего друга.
– Обучающие компьютеры. Да ты знаешь.
– Нет, не знаю. – Он развеселился. – Ты не поверишь, но я и правда не знаю. Уж такие мы, безработные. Мы, в сущности, мечтатели. Мы витаем в облаках. – Эдвард рассмеялся, слушая отца. – Ах, вот же, вспомнил. Я должен тебе кое-что показать. – Он спрыгнул с дивана, и Филип, вздрогнув от этого внезапного движения, сам приподнялся со стула. Эдвард, глядя на него, заулыбался. – Что ты об этом скажешь? – Чарльз появился, размахивая портретом, и поднес его почти к самому лицу Филипа.
– Что это?
– Я полагаю, это портрет. А ты, как полагаешь? – Он отступил на несколько шагов и принялся вертеть картину из стороны в сторону, так что это смахивало на заученные движения танцовщицы-стриптизерки. Филипу удавалось сосредоточиться как следует только на глазах: казалось, они сохраняют неподвижность.
– Кто?
– В этом-то и загадка, Холмс. Стоит мне только ее разгадать, и я вмиг разбогатею! – В тот же миг в комнату вошла Вивьен с посудой, и Чарльз поспешил спрятать картину. Филип неуклюже поднялся, чтобы поздороваться с ней, и при этом залился краской. Он восхищался Вивьен; он восхищался ею за то, что она «спасает» Чарльза, как сам себе часто объяснял. В этом он был вполне прав: он знал, что ее стойкость защищает Чарльза точно так же, как ее присутствие успокаивает его самого. Целуя ее в щеку, он вдохнул теплый аромат духов.
Эдвард, требуя к себе внимания, дергал мать за край платья:
– Мам, не трогай его бороду. Она настоящая. И колется.
Через минуту они уже сидели за обеденным столиком, и Вивьен разливала суп.
– Это еще что? – поморщился Эдвард, глядя на то, как в его тарелку льется коричневая жидкость.
Чарльз рассмеялся, видя недоумение сына:
– Это маллигатони, Эдди. Суп старушки-вдовы Туанкай,[9] сварен из маленьких мальчиков. Как знать, не угодил ли туда кто-нибудь из твоих приятелей.
– Перестань, Чарльз. – Вивьен нахмурилась. – Ему еще ужасы всякие будут сниться.
Эдвард смотрел то на отца, то на мать и хихикал. Чарльз что-то прошептал ему на ухо, и мальчик чуть не свалился на пол от хохота, так что Вивьен пришлось силой усаживать его за стол. Потом, по просьбе Вивьен, Филип начал сбивчиво рассказывать о своей работе – как уборщицы собрались было бастовать, как зашла речь о том, чтобы запретить кое-какие книги и газеты, оскорблявшие чувства его коллег с предубеждениями. Но Чарльз никогда особенно не интересовался тем, что творится у Филипа на работе, и поэтому, не обращая внимания на остывший суп, он принялся рассказывать сыну длинную и запутанную историю о привидениях. Закончив рассказ, он вскричал страшным голосом: "Вы все умрете!"
Воцарилось молчание. Вивьен убрала со стола, а затем принесла второе блюдо – бараньи отбивные – с гарниром из морковки и жареной картошки. Теперь Чарльз с Филипом, как у них частенько водилось, принялись обсуждать сверстников, которых знали по университетским годам. Они обменивались свежими новостями об иных незадачливых или невезучих знакомых, но то сочувствие, которое оба на деле к ним испытывали, оставалось почти невысказанным. До знакомства с Чарльзом Вивьен работала секретаршей, и на первых порах ее удивляла такая сдержанность; теперь же она воспринимала их привычное немногословие как должное. О своих удачливых сверстниках они говорили и того меньше, а если и говорили, то с необычайной осторожностью, граничившей с нерешительностью, – как если бы оба сознавали опасность показаться завистниками. Прежде, бывало, Чарльз проводил немало приятных часов вместе с Филипом, пародируя или добродушно высмеивая сочинения молодых писателей, в которых не находил ни капли таланта. Но в последние годы он прекратил подобные забавы.
Филип, уже несколько раскрепостившись благодаря выпитому, сообщил:
– Вышел новый Флинт.
Чарльз встретил новость с неожиданным вниманием, и Филип посмотрел в тарелку.
– Это роман, – добавил он более осторожно.
– Как называется?
– Тем временем. – Филип не знал, улыбнуться ему или нет, и, ища подсказки, поднял глаза на Чарльза.
– О, это так модно. Так современно. Я бы даже сказал, живописно. Чарльз подражал переливчатым интонациям Эндрю Флинта: ему они были хорошо известны, поскольку в университетскую пору они с Флинтом дружили. Тогда ему даже нравилось флинтовское сочетание велеречия и острословия. Теперь же он не преминул добавить: – Жаль, что писатель он никудышный.
– Да. – Филип всегда считался с мнением Чарльза в таких вопросах, но все же решился на маленькое уточнение: – Странно, но его ведь раскупают.
– Да мало ли кого раскупают, Филип. Раскупают кого угодно.
Вивьен и Эдвард, которым надоело слушать этот разговор, стали уносить посуду на кухню. Темнело, и, когда беседа вдруг смолкла, Чарльз Вичвуд услышал звон убираемой посуды в других комнатах, чьи-то голоса и смех в соседних квартирах. На миг ему показалось, что все остальные жильцы дома просто назойливые чужаки, какие-то уродливые образы, родившиеся в посторонней голове.
– Я ненавижу этот дом, – сказал он Филипу. Сумерки уже сгустились, и оба, очутившись в тени, не двигаясь, смотрели друг на друга. – Но что же поделать? Куда нам еще податься? Где еще нам по карману поселиться?
В комнату возвратилась Вивьен, и, как только она зажгла свет, Чарльз снова повеселел.
– Почему бы тебе не поместить в свою библиотеку мою книжку? – вдруг спросил он Филипа. – Тогда я мог бы взять общественную ссуду.
– Недурная мысль.
Филип помешивал ложкой десерт из ревеня, который поставила перед ним Вивьен. Он знал, что под «книжкой» Чарльз разумеет свои стихи, которые они с Вивьен размножили на ксероксе, скрепили и отнесли в несколько книжных магазинов. Насколько Филипу было известно, они до сих пор пылились там на полках. Вивьен почувствовала смущение Филипа и поспешно предложила ему еще взбитых сливок к ревеню, а затем они заговорили о другом. Хотя ни Чарльз, ни Филип не приписывали университету каких-либо особенных достоинств (скорее наоборот), от Вивьен все же не могло укрыться, что – по крайней мере, когда друзья говорили между собой, – их отзывы о своей жизни после студенческих лет были куда более сдержанными и вялыми. Казалось, годы, истекшие с той поры, – всего лишь вешки в какой-то игре, лишенные подлинной значимости, а порой и всякого смысла. О событиях недавнего времени оба говорили как-то вскользь, лишь отдельными фразами или незаконченными предложениями, как если бы они не заслуживали серьезного внимания. Вот и теперь, поглощая ревень со сливками, они всё спрашивали себя, что же сталось с их жизнью.
– Скроуп, – наконец тихо произнес Филип, вглядываясь в свои брюки, куда ускользнула полоска ревеня.
– Что? – рассеянно переспросил Чарльз.
– Ты иногда видишься с Хэрриет Скроуп?
Вивьен подалась к мужу:
– Вот кто помог бы тебе напечататься.
Чарльз был заметно раздосадован.
– Мне не нужна ничья помощь! – сказал он, а потом добавил: – Я уже напечатался.
Хэрриет Скроуп была романисткой довольно-таки преклонных лет, у которой Чарльз недолгое время проработал личным секретарем. Он оказался не самым аккуратным и умелым помощником, и спустя полгода они расстались, впрочем, вполне по-дружески. Это было четыре года назад, но Чарльз до сих пор отзывался о ней с сердечной теплотой – разумеется, когда вообще вспоминал о ее существовании. Его гнев быстро улегся.
– Интересно, как там поживает старушка, – произнес он. – Интересно… – Он собирался сказать что-то еще, но тут в комнату ворвался Эдвард, уже в пижаме, и пустился в пляс вокруг стула, на котором сидел отец.
– А как же сказка? – канючил он. – Уже поздно!
Вивьен уже собиралась оттащить его от стола и унести, но Чарльз остановил ее.
– Нет, – сказал он, – ему правда нужна сказка. Сказки нужны всем.
И отец с сыном гуськом прошагали в спальню, оставив Вивьен с Филипом одних. Филип слегка прокашлялся; сдвинул пустую тарелку на дюйм вправо, затем передвинул на прежнее место; взгляд его блуждал по комнате, избегая Вивьен. Наконец он заметил портрет, который Чарльз оставил у письменного стола.
– Любопытно, – сказал он вслух, – любопытно, кто же это? Можно? – Он быстро поднялся из-за стола и подошел к картине.
это он
Чарльз обожал рассказывать сыну сказки. Стоило ему только присесть на краешек узкой детской кроватки, как слова начинали литься сами собой. Это были не слова из его стихов – ясные и точные, а совсем другие – яркие, сочные, вкусные, необычные; он называл их своими «сказочными» словами. И в этот вечер он тихонько беседовал с Эдвардом, сотворяя мир, где под лиловыми небесами катались по полям огромные кролики, где статуи двигались, как живые, а вода умела говорить, где за гигантскими деревьями щерились большие камни. В этом мире дети жили себе век за веком и не взрослели, обещая позабыть родные края…
Эдвард уже уснул. Но Чарльз все еще сидел подле него, наблюдая, как медленно тускнеет созданное им видение.
Когда он наконец возвратился в гостиную, Филип разглядывал лицо изображенного на портрете.
– Чаттертон, – произнес он.
– Прости. Я был за тридевять земель.
Филип обернулся, и глаза его ярко блестели.
– Это Томас Чаттертон.
Чарльз все еще грезил о той дальней стране.
– "О мальчик дивный, – проговорил он машинально, – в гордости погибший…"[10]
– Вглядись в этот высокий лоб и эти глаза. – Филип проявлял непривычную настойчивость. – Ты не помнишь мою картину?
Чарльз смутно припоминал репродукцию портрета, изображавшего Чаттертона в юности, которая висела в квартирке Филипа,
– Но разве он не умер совсем маленьким?.. То есть совсем молодым? – Он бросил почти извиняющийся взгляд на Вивьен, но та углубилась в вечернюю газету. – Разве он не покончил с собой?
– В самом деле? – Филип загадочно посмотрел на свои ботинки.
– Ну, раз ты мне не веришь. – Чарльз устремился к книжному шкафу и снял с полки увесистый том. Найдя нужное место, он зачитал вслух: – "Томас Чаттертон, имитатор средневековой поэзии и, пожалуй, величайший литературный мистификатор всех времен. Родился в 1752 году, покончил с собой в 1770 году" – Чарльз звучно захлопнул книгу.
– Все равно это он.
– Ах, скажи-ка на милость. Чертовски занимательно. – Оба происходили из бедных лондонских семей, и порой Чарльз развлекал Филипа, уморительно пародируя выговор "высших сословий".
Но сегодня Филипа развлечь не удавалось.
– Нет, кроме шуток, это он.
Видя, сколь серьезно настроен его друг, Чарльз взглянул на портрет и принялся раздумывать, а не кроется ли за этой догадкой истина.
– Я ведь говорил, в нем есть что-то знакомое, – правда, Вив?
Она лишь кивнула, не отрываясь от газеты. Пока Чарльз говорил, его скептицизм сам собой улетучивался:
– Быть может, это и впрямь он… Как знать? – И вдруг, с внезапным волнением, он воскликнул: – Посмотри на книги, что лежат рядом с ним! Может, они нам подскажут!
Филип приблизил к ним внимательный взгляд, как если бы усилием воли ему удалось проникнуть сквозь наслоения пыли и грязи, за долгие годы въевшихся в холст.
Пока оба предавались этому сосредоточенному созерцанию, Вивьен незаметно поднялась и ушла на кухню, унося остатки посуды. Она понимала, что картина для Чарльза – лишний повод уклониться от работы, и это тревожило ее, поскольку она верила в его поэзию не меньше, чем он сам. Они познакомились лет двенадцать назад на вечеринке, и уже тогда Вивьен почувствовала, что он человек необычный; и это первое впечатление с годами не изгладилось из ее памяти. Уже тогда он рассмешил ее, но пока он шутил и дурачился, она сумела разглядеть, насколько он беззащитен. Вскоре она вышла за него замуж – прежде всего, для того, чтобы оградить его от мира. Она прикрыла за собой кухонную дверь, но их взволнованные голоса все равно долетали до нее. Затем вбежал Чарльз и попросил у нее теплой воды и какую-нибудь тряпицу.
Когда он вернулся в комнату, Филип уже положил картину на пол. Чарльз медленно провел влажной тканью по поверхности холста: и вдруг то, что прежде выглядело как тень – быть может, от некоего предмета, оставшегося вне поля зрения художника, – оказалось просто-напросто скоплением грязи и пыли, которое теперь легко удалялось. Цвет портьер, висевших за спиной изображенного, стал насыщенней, а очертания их складок – отчетливей. Казалось, эти чистые цвета и линии возникают от прикосновения руки Чарльза, словно он в эту минуту сам становится художником – и словно последние штрихи к портрету наносятся прямо сейчас.
– Еще вот тут, – Филип указывал на темноватые буквы, проступившие в правом верхнем углу. – Ну, теперь можешь их прочесть?
Чарльз приблизил лицо к картине, так что его дыхание согревало холст, и прошептал:
– "Pinxit[11] Джордж Стед. 1802 год". – Он нетерпеливо проехался тряпкой по остальной части картины и начал пристально вглядываться в изображение четырех книг. Теперь, когда краски обрели непривычную яркость, казалось, корешки сверкают как новенькие. Наконец четко проступили названия, и он вслух зачитал их Филипу: это были Кью-Гарденз, Месть, Элла и Вала.
Филип разлегся на полу и уставился в потолок, а потом заболтал ногами в воздухе, как будто оседлав вверх тормашками невидимый велосипед.
– Ну? – Чарльз смотрел на него в изумлении.
– Книги те самые, – произнес Филип куда-то вверх.
– Что?
– Это сочинения Чаттертона. – Казалось, он смеялся над каким-то забавным зрелищем, которое разворачивалось на потолке.
Чарльз быстро встал и снова полез за справочником, куда заглядывал несколько минут назад. Читая вслух, он сам заметил, как дрожат его руки:
– "Томас Чаттертон закончил свою псевдо-средневековую поэму Вала за несколько дней до самоубийства. Однако некоторые считают, что его последним сочинением был фарс под названием Месть". – Он приблизился к Филипу и тихонько поднял его на ноги. – Если он родился, – сказал он, – то есть, если это правда. Если он родился в 1752 году, а портрет был написан в 1802 году, то здесь ему должно быть около пятидесяти. – И еще раз поглядел на пожилого мужчину, изображенного на полотне.
– Продолжай.
– А это значит – а это значит, – что Чаттертон не умирал. – Чарльз умолк, пытаясь собраться с мыслями. – Он продолжал писать.
Голос Филипа снова стал совсем тихим:
– Так что же произошло.
Он не договорил своего вопроса, но Чарльз уже понял, куда тот клонит. Тут-то ему и раскрылась истина.
– Он сфальсифицировал собственную смерть.
В этот миг зазвонил телефон, и оба в панике вцепились друг в друга. Затем Чарльз рассмеялся, и, будучи в веселейшем расположении духа, проворковал в трубку:
– Как поживаете, сэр? Я как раз ждал вашего звонка. – Но его воодушевление быстро пропало, а когда Вивьен заглянула справиться, кто звонит, он прикрыл ладонью трубку и прошептал: – Хэрриет Скроуп. – Беседуя с Хэрриет, он исполнял на ковре бесшумный танец, слегка согнув ноги в коленях и семеня крошечными шажками то взад, то вперед. – Хочет меня увидеть, – сообщил он Вивьен, положив трубку.
– Зачем?
– А этого она, собственно, не сказала.
Да его это и не очень занимало: он отвлекся лишь ненадолго, а теперь его воодушевление снова вернулось. Он приобнял Филипа за плечи, и они вместе поглядели в глаза Томасу Чаттертону.
– О да, – вымолвил наконец Чарльз, – если это подлинник, это он.
2
Хэрриет Скроуп была не в духе. Она ерзала на своем ветхом плетеном стуле, и ивовые прутья кололи спину и ягодицы. Это причиняло массу неудобств, но она привыкла именно к такого рода неудобству, а сейчас оно даже доставляло ей некоторое удовольствие. "Что-то Матушке не по себе", произнесла она. Потом она откинулась на спинку стула и с отвращением обвела взглядом комнату: фотографии в рамках над камином, по бокам два стола из темного дуба, обтянутый голубым шелком диван, репродукции Хогарта[12] на стене, ультрамариновый ковер с длинным ворсом от Питера Джонса, телевизор «Сони», экземпляр джонсоновского словаря,[13] служивший постаментом для посмертной маски Джона Китса, которая была воспроизведена в ограниченном количестве копий. «Когда я умру, – подумала Хэрриет, – когда я умру, всё это растащат», – и попыталась представить, как эти предметы будут существовать в чужих домах после ее смерти. И чем больше она предавалась таким мыслям, тем больше ей казалось, что ее в этой комнате уже нет…
Очнувшись, она взглянула на своего кота, который, свернувшись клубком, дремал на нижней полке книжного шкафа. Он тут же встревоженно приоткрыл один глаз. "Матушке осточертело все это, – сказала она. – Пусть бы все это сгорело". А заодно сгорела бы и вся ее жизнь, исчезнув в ярком пламени, колеблющем воздух.
Тут дверь приотворилась, и Хэрриет замерла. Показалась рука, затем лоб, затем пара глаз, а затем послышался тонкий голосок:
– Ах, мисс Скроуп, я, собственно, думала, что вы спите. – Это была Мэри, новая помощница Хэрриет.
Та поднялась со стула с видом чрезвычайного достоинства.
– Я не храпела. Я разговаривала с мистером Гаскеллом.
– Мне очень жаль…
Хэрриет скрестила руки на груди.
– Жалеть тут не о чем. Ведь меня же не изнасиловали, а в рот не забили чулок – не правда ли, дорогуша?
Мэри сочла, что та обращается к коту, и сочувственно улыбнулась ему, входя в комнату.
– Вам бы, собственно, чего-нибудь хотелось, Хэрриет?
Хэрриет поморщилась: она разрешила этой молодой женщине звать ее просто по имени, но теперь раскаялась в этом. В ее слабеющем сознании мелькнула мысль о том, что было бы неплохо раздеть эту нахалку до белья и как следует выпороть. Она благодушно улыбнулась:
– Нет, дорогая, благодарствую. Я полностью одета и довольна жизнью. Она нагнулась и потрепала мистера Гаскелла за рваное левое ухо. – Ведь Матушка весела как никогда, правда?
Неожиданный порыв ветра, ворвавшийся из-за растворенной двери, заставил затрепетать ноздри Хэрриет, и она в тревоге обернулась к Мэри:
– Что это за запах такой в комнате, а? – Она встала на четвереньки и принялась обнюхивать ковер. Мэри на секунду опешила, но потом в порыве доброхотства тоже опустилась на колени и понюхала воздух в нескольких подозрительных углах. Ей казалось, что она уже научилась понимать свою работодательницу, и она вознамерилась не удивляться ни ее словам, ни поступкам. Она прочла все ее романы, которые в разговорах с друзьями характеризовала как "занимательные, собственно", хотя втайне ужасалась иным особенностям фантазии Хэрриет.
Так они ползали гуськом по ковру, пока не столкнулись задами. Хэрриет сердито взглянула на помощницу.
– Что тебе вздумалось делать с моей задницей? Тут не позволено шарить никому, кроме меня. – Мэри неловко поднялась, по-прежнему умудряясь улыбаться Хэрриет, которая теперь пробовала на вкус клочок ворса, отставший от ковра. Она решила сохранять на лице эту улыбку до тех пор, пока Хэрриет не встанет и не увидит ее: Мэри хотелось показать ей, как она ею очарована и покорена. Наконец Хэрриет поднялась и пробормотала:
– Должно быть, просто померещилось. Мне в последнее время много всего мерещится.
Она с облегчением обернулась к Мэри:
– Ну что, может, послушаем музыку? – и подмигнула. – Вы, молодые, всё знаете про пищу любви, разве не правда? – Она нажала на кнопку своего переносного радиоприемника «Грюндиг», и тут же комнату наводнили звуки популярной мелодии. – Мистер Гаскелл! – проговорила она с мягким укором как будто это кот злонамеренно включил не тот канал, – и, вытянув руки, попыталась схватить его, но кот с мяуканьем выбежал из комнаты. – Засранец! – прокричала она, глядя, как животное скрывается за дверью. Затем она с нарочитым видом настроила движок на радиостанцию классической музыки, и некоторое время они молча внимали песенному циклу Шумана. Хотя музыка чаровала романтической гармонией, а в песне что-то говорилось о пропавшем попугае, – лицо Хэрриет принимало все более каменное выражение. Она рассеянно протянула руку, чтобы погладить кота, но нащупала лишь воздух. Но и это, казалось, несколько утешило ее. – Что же Матушке делать? пробормотала она в пустоту. – Как ей следует быть?
Мэри, всегда готовая хоть как-то отозваться, решила, что на сей раз Хэрриет обращается к ней.
– С запахом, вы хотите сказать?
Казалось, Хэрриет не расслышала. Она резко выключила радио – как раз в тот миг, когда попугай уже должен был возвратиться с детской туфелькой в клюве.
– Ты допечатала мои записи, милая?
Наконец Мэри поняла, о чем говорит Хэрриет, и немедленно оживилась.
– Да, конечно. И мне представляется… – На протяжении последнего месяца Мэри Уилсон ежедневно усаживалась с магнитофоном, помещавшимся как-то неловко и шатко у нее на коленях (она пыталась было показать, что ничего не смыслит в технике и прочих современных хитростях, но одного взгляда Хэрриет оказалось достаточно, чтобы разубедить Мэри в том, что это возвысит ее в глазах нанимательницы), пока Хэрриет вслух – громким, хотя порой и дрожащим голосом, – вспоминала о своем литературном прошлом. Лягут ли эти воспоминания в основу автобиографии, которую как-то в минуту уныния предложил ей написать ее издатель, или превратятся в какой-нибудь дневник, – Хэрриет еще предстояло решить. Разумеется, если вообще зайдет речь о таком решении.
– И мне представляется…
– Да-да? И что же тебе представля-ается?
Мэри не обратила внимания на тон Хэрриет. Она лишь недавно закончила изучать английскую литературу в Оксфорде, и ей не терпелось выказать премудрость, приобретенную на университетских занятиях.
– Мне представляется, что они крайне неверно истолковали модернизм.
– Кто же эти они, дорогая, позволь полюбопытствовать? – Хэрриет все время придиралась к этому местоимению, говоря, что в подобном значении оно "плоско как доска".
Мэри запнулась.
– Ну, академики, которые дали ложную оценку… – Она сама толком не знала, что собирается сказать, и Хэрриет прервала ее:
– Так значит, тебе известно – что правда, а что ложь? – Мэри слегка зарделась, и Хэрриет смягчилась. И заговорила тем голоском «домохозяйки-кокни», который она нередко имитировала в порядке «шутки» еще с пятидесятых годов. – Таки скушай себе пирожнецо, и порядок! Эй ты, ты чё тут вздумал? – Последняя фраза была адресована мистеру Гаскеллу, который пулей влетел в комнату и внезапно замер перед стулом Хэрриет. – Чего тебя тыгда трывожит? А-га-а, знаю-знаю. Знаю-знаю. – И, продолжая бормотать эту литанию себе под нос, Хэрриет поднялась и направилась к небольшому алькову в углу комнаты, где смутно виднелись ряды бутылок. Она налила себе джина, но прежде спросила у Мэри: – Жылаешь чего, цветик мой? – Мэри с благодарностью отклонила предложение. – Ну вот и славно, девочка моя. – Она вернулась с порцией джина и, заново устроившись в своем неудобном плетеном стуле, взяла серебряную чайную ложечку, лежавшую на столе сбоку. Затем она принялась прихлебывать джин с ложки: она свято верила, что соприкосновение алкоголя с металлом, а также малые (пусть и частые) дозы, никогда не дадут ей опьянеть. Однако таковая теория еще не обрела научного подтверждения, и бывало, что в "тихий час" – когда, по утверждению Хэрриет, ей было необходимо "задрать лапы кверху", – до Мэри долетали слова какого-нибудь известного стихотворения, которые та заунывно напевала. Хэрриет взирала на Мэри поверх края ложечки. – Ну, теперь, когда ты их отпечатала, я надеюсь, тебе захочется привести их в порядок.
– Простите?
– Мои заметки. – Она на миг помедлила. – Собственно.
Мэри явно не понимала, о чем речь.
– Я купила для них папку…
Хэрриет звучно расхохоталась, и вновь в ее воображении мелькнула дивная картина: как ее помощницу хлещут кнутом у нее на глазах.
– А я-то надеялась получить от вас помощь посущественнее, мисс Уилсон. – Видимо, она пожалела, что внезапно перешла на официальный тон. – Знаешь ли, просто чтоб сберечь мне время. Ведь, в конце концов, время былое есть время грядущее – не так ли, милочка? – Тут она скорчила страшную рожу коту, растянув пальцами рот до ушей, а потом возобновила беседу. – Разве я ничего не рассказывала тебе о Томе Элиоте, о том, как он танцевал со мной у себя в "Фабере"?[14] – Мэри кивнула, хотя теперь она уже с тревогой недоумевала, куда клонит ее работодательница. – Он был ко мне так добр… – говорила Хэрриет; в действительности, ее воспоминания о поэте были весьма скудны, да к тому же она вовсе не была уверена, что тот знал, кто она такая. Мэри изобразила на лице почтение и замерла в ожидании, пока ее нанимательница четырежды отхлебнула джина – ложку за ложкой. – Так отчего бы тебе не увязать милягу Тома с теми кусочками про Фицровию? – Она слизнула с верхней губы капельку зелья. – Ну знаешь, какая-то связь ведь должна быть. Я же не могу сама обо всем помнить. – Она снова направилась к алькову и наполнила стакан; мистер Гаскелл последовал за ней и принялся щекотать ей ноги хвостом, пока она стояла перед строем бутылок. Тогда Хэрриет наклонилась плеснуть чуть-чуть джина в кошачье блюдечко, оставленное там на полу. Выпрямилась она с трудом. – Я не могу сама. Просто не могу.
– Не можете расправиться, да?
– Нет, мисс Уилсон. Подняться-то я всегда сумею. Я как Лазарь – уж хотя бы в этом смысле.