– Даже самую малюсенькую? Знаете, маленькие – самые лучшие. А иногда и самые крепкие. Они дают вам передышку, чтобы поразмышлять и подивиться, что ж за штука такая – жизнь.
– Нет. Я не люблю дыма.
– Я тоже. – Он со вздохом отложил мундштук. – Нечистоплотная привычка. Правда? – Потом он снова уселся в кресло, провалившись в него так глубоко, что Филип некоторое время видел лишь его седые волосы, прыгавшие вверх-вниз, словно носовой платок, которым отчаянно размахивают в воздухе. – Они не настоящие, – сказал он, после некоторой борьбы снова показавшись в поле зрения.
– Ну конечно, сигареты. Я вас заставил тащиться сюда только для того, чтобы потолковать о достоинствах табака. У меня плантация в Южной Америке, и я хочу подарить ее вам на Рождество. Нет, дорогой мой, не сигареты. Манускрипты. – Филип давно ожидал услышать это, но все же, когда его подозрения подтвердились, он внезапно почувствовал угнетение. – Мои манускрипты, – продолжал Джойнсон. – Мои бумаги. Их никто никогда и не думал никому показывать. Или отдавать, как это сделала одна глупая старая корова. – Он проревел последнюю фразу в потолок, а потом учтиво возобновил беседу с Филипом: – Видите ли, это фальсификация. Думаю, вам понятно это слово? Оно было в «Тезаурусе» Роже и в Международном словаре Чемберса, когда я заглядывал туда последний раз.
– Но Чарльз отдавал почерк на экспертизу.
– Значит, она отдавала его на экспертизу, да? – Казалось, это развеселило Джойнсона пуще прежнего, и его волосы несколько секунд продолжали подскакивать.
– Нет, не Хэрриет. Чарльз…
– Да, я знаю. Ваш друг. – Он произнес это слово с тем же особенным нажимом, что и Пэт раньше. – Я же сказал, что они сфальсифицированы. Я не говорил, что они не подлинны.
Филип совсем запутался.
– Или мы говорим о Чаттертоновом манускрипте, или я – буйнопомешанный и сейчас наброшусь на вас и откушу ваш премилый носик картошкой? Разве у меня волосы всклокочены и в колтунах? Так скажите, коли так, я буду рад послушать.
Он поудобнее устроился в кресле, так что его ноги едва касались пола.
– Отлично. Ну так вот. – Джойнсон снова выпрямился. – Хотите выслушать одну историю? – Он сложил ладони, будто собрался читать молитву. Филип, уже утомленный его расспросами, молча кивнул. – Вот и хорошо. Полагаю, вам известны перипетии со стихами Томаса Чаттертона – как он мастерил свою средневековую поэзию и так далее? Чудесно. Превосходно. Пятерка с плюсом. И, должно быть, вы уже догадались, что существовал настоящий Сэмюэль Джойнсон, книгопродавец, как и говорится в тех мемуарах? – Он начал снова проваливаться в кресло, но сумел с усилием распрямиться. – Иначе с чего бы вдруг я носил то же самое имя? Я ведь не из воздуха его себе взял, верно? Если это так и было, отведите меня в лондонский Тауэр и отрубите мне голову. Даю вам на то полное мое позволение. Можете раздеть меня и вырвать мои внутренности, бросив их воронам на растерзанье. Идет?
Филип не знал, что на это ответить, и просто постарался принять задумчивый вид.
– Ну так вот, Сэмюэль Джойнсон в самом деле печатал и продавал Чаттертоновы стихи. Они сотрудничали. Возможно, они даже были друзьями. Джойнсон пошевелил пальцами ног. – Так что здесь Чаттертоновы манускрипты не лгут. Вы еще слушаете меня, или я разговариваю сам с собою, и меня следует отвезти в Солнечный Дом для Престарелых и Слабоумных? Нет? Вы мне даете еще один шанс? Отлично. Ну так вот. Чаттертон умер-таки. Насколько мы знаем, он совершил самоубийство в восемнадцать лет. Сущий птенчик. Но вам известна эта история? – Филип кивнул. – Это было очень громкое самоубийство, и оно прославило имя Чаттертона… – Внезапно он прервался. Вы слышали шум? – Филип ничего не слышал. – Мне кажется, я слышал шум. Джойнсон выскочил из своего кресла и засеменил к двери; распахнув ее, он обнаружил стоявшего за ней Пэта. В одной руке тот держал пару потрепанных парусиновых туфель, а другую руку, когда его застигли врасплох, он приложил к сердцу. Он отпрыгнул и уставился на Джойнсона.
– Я не обвинял тебя, я не обвинял тебя, я не обвинял тебя! – Потом он захлопнул дверь и, подмигнув Филипу, возвратился к своему креслу. – Ну просто мисс Красота-и-Здоровье 1929 года. Вчера весь вечер лежала с йогуртом на лице и огуречными ломтиками на глазах. Хоть отрезай ей голову и продавай в магазин здоровой пищи. Но на чем мы остановились? Ах, да. Так вот. Самоубийство Чаттертона имело большой успех. Не сразу, разумеется. Это не стало сенсацией на следующее же утро. Прошло лет двадцать – или тридцать? Ну ладно, так и будем считать. Двадцать или тридцать лет. А потом он сделался феноменом: славный мальчик, птицей никогда ты не был, сами дома объемлет сон, и так далее. Так Джойнсон понял, что на Чаттертоновы стихи снова появился спрос. Он издал сборник его поэзии. Он начал продавать все старые рукописи, какие у него скопились, и я не удивлюсь, если он обнаружил вдобавок несколько новых. Понимаете? Лягните меня, если я слишком быстро гоню, лягните меня изо всех сил. Лягайте меня до тех пор, пока я не запрошу пощады и трое дюжих молодцев не отвезут меня на неотложке в Бристольскую лечебницу. – Филип с вежливой улыбкой отклонил его предложение. – Но тут-то мой предок и получил легкий пинок под зад. Один его соперник-книготорговец опубликовал кое-какие письма Чаттертона, а там то и дело всплывало имя Джойнсона. Вор. Подлец. Кровосос. Скряга. Чаттертон обвинял его в том, что тот скупил его произведения, а потом бросил его на произвол судьбы. А письма эти он написал накануне самоубийства. – Джойнсон остановился, и Филип, которому не терпелось узнать окончание истории, быстро вставил:
– Да. В точности. Именно так. Вы читаете мои мысли, и нам бы с вами затеять представление в Альгамбре: я – в балетных туфлях и с кляпом во рту, а вы – с кнутом. В точности так. Джойнсон решил нанести ответный удар. У него имелись свидетельства, что Чаттертон сам придумал те средневековые поэмы: так что же могло быть легче, чем доказать, что он сфальсифицировал и все остальное – даже собственную смерть? А что может быть лучше в борьбе против фальсификатора, чем его собственное оружие – еще одна фальсификация? Он решил переплутовать плута, понимаете? И он принялся стряпать тот манускрипт, который потом попал к вашему другу. Когда его отдала эта старая дрянь! – Последние слова он прокричал, глядя в сторону двери, и Филип в беспокойстве привстал со стула; его изумило, что такой щуплый человечек способен издавать столь громогласные звуки. – Не думаю, чтобы он намеревался публиковать свои писания, – продолжал Джойнсон своим обычным голосом. – Он просто хотел оставить это после себя, чтобы очернить имя Чаттертона. Это было что-то вроде шутки. Пощекочите меня за локоток – и я мигом окажусь на аксминстерском ковре. Давайте же. В ваших руках я буду податлив как воск – обещаю.
Но Филип уже почти не прислушивался к этому последнему приглашению: так значит, это все-таки была шутка. Мемуары сфабриковал книготорговец, который хотел отплатить поэту его же монетой – сфальсифицировать работу фальсификатора и тем навсегда запятнать память о Чаттертоне: его бы запомнили уже не как поэта, который умер в юности и во славе, а как пожилого литературного поденщика, который ввязался в грязное дельце со своим напарником. Этот-то документ и увез отсюда Чарльз Вичвуд.
За дверью послышался грохот, и в комнату вошел Пэт, сражаясь с пылесосом, словно тот собирался его удушить или пожрать. Хмуро улыбаясь самому себе, он швырнул его на пол и принялся пылесосить ковер у ног Джойнсона.
– Да не курил я! – рявкнул на него Джойнсон, – Посмотри! Услади свои очи! – И он предъявил ему пустой мундштук.
– Пускай она разевает свою пасть, пускай она шуршит своими толстыми титьками, пускай она вопит во всю глотку. – Пэт, видимо, обращался к Филипу. – А я – что я делаю? Я улыбаюсь, деликатно пожимаю плечами, веду себя как воспитанная дама.
Филип встал со стула, торопясь покинуть общество этих двух пожилых джентльменов.
– Я их верну, – сказал он, пытаясь перекричать шум пылесоса. – Я позабочусь, чтобы все бумаги были возвращены вам в самое ближайшее время.
Джойнсон улыбнулся и, деликатно обойдя Пэта, проводил Филипа в прихожую.
– И не забудьте про картину, – сказал он, – которую одна старая корова увезла в Лондон.
– А ее написал его сын. Ну, чтобы продолжить шутку. Пощекочите меня, и я надорву животик. Это ваш последний шанс. И тогда творите со мной что хотите. – Но Филип уже открыл дверь и зашагал к железным воротам. – Не забудьте, – напутствовал его Джойнсон. – Я хочу, чтобы они вернулись ко мне. Это мои семейные реликвии. Мое памятное наследие.
– Да, знаю. – Филип обернулся, чтобы помахать рукой на прощанье, и, выйдя на улицу, заметил у окна Пэта; тот указывал на табличку, вывешенную на решетке, и хихикал. Теперь она гласила: "Пофантазируем Вместе. Суровое Рабство или Золотые Дожди. Спрашивайте Внутри". Филип торопливо перешел дорогу и шагнул в тень Св. Марии Редклиффской.
15
Чаттертон входит в свою чердачную каморку и запирает за собой дверь; потом приваливается к ней, смеясь и вытирая рот рукавом пальто. Все хорошо. Я избавлен от напудренной Ангелицы. Он только что прокрался мимо ее комнаты, сняв башмаки, и слышал ее храп. Теперь я в безопасности в своей воздушной обители. Я на вершине мира. Он направляется к кровати и вытаскивает из-под нее деревянный сундук; отпирает его и извлекает бутылку испанского бренди. Здесь лучше, чем в Тотхиллском саду, да и дешевле: я пью за Дэна Хануэя, первого очевидца моего гения и первого предсказателя моей славы. Я пью за миссис Ангел, избавившую меня от постыдной девственности. Еще глоток. Он подходит к дубовому столику у изножья кровати и наливает бренди в грязный стакан, оставленный там. Я пью за мастера поз, показавшего мне эмблему мира.
Вот перо и карандаш, оставшиеся от утренних трудов; слегка пошатываясь, он берет карандаш и пытается что-то написать им, нагнувшись над столом. Новизна. Старина. Он не может припомнить слова той песни, которую сочинял по дороге домой. Я потерял мелодию, а без мелодии нет истинного смысла. Все пропало. Пропало навсегда. Вернулось туда, откуда пришло. Ах, эмпиреи. Теперь я точно пьян. Он рисует на бумаге собственный профиль и, сильно нажимая на карандаш, проводит лучи света от своих глаз и от волос; внизу он делает подпись заглавными буквами: APOLLO REDIVIVUS.[109] Затем он рвет рисунок и бросает клочки бумаги на дощатый пол.
Через приоткрытое оконце мансарды врывается дождь, и Чаттертон склоняется над кроватью, чтобы захлопнуть его; но теряет равновесие, падает на кровать и, растянувшись на ней, заливается смехом. Потом он зевает, смахивая с лица дождевые капли. Тут он вспоминает. Мне надо принять лекарство. Он открывает глаза пошире. Гроб или здоров. Он с трудом поднимается с постели и выпивает еще один стакан бренди, а потом лезет к высокой полке, куда утром спрятал льняной мешочек с мышьяком и склянку с лауданом. А, вот они – мешок да бутылка, совсем как в волшебной сказке. Он снимает их с полки и оценивающе покачивает в ладонях, будто взвешивая. Принц я или нищий? Он спрыгивает со стула, с грохотом приземляясь на пол. Тише-тише, как бы не разбудить великаншу. Он относит противоядье к столу, осторожно снимает пальто и садится. Он развязывает мешочек и внюхивается в его содержимое, улавливая легкий запах чеснока, исходящий от мышьячных гранул. Затем он откупоривает флакон, увлажнив ободок мизинцем. Я вижу перед собой огни святого Эльма и Сахару, радугу и лихорадку, хрусталь и… так что там за пропорции, говорил Дэн? На склянке сбоку указан объем, и он видит, что она содержит две жидкие унции. Может, один гран мышьяка на каждую унцию лаудана? Или четыре грана? Или две унции? Он наливает себе еще немножко бренди – чтоб подстегнуть память. Потом высыпает содержимое льняного мешочка на стол и укладывает в горки гранулы, катая пальцем одну из них. Одна – за славу. Он бросает ее в свой стакан. Одна – за гений. Он кладет еще одну. И одна – за юность. Он берет третью гранулу и добавляет ее в бренди. Я могу излечиться от всех недугов, ибо мы поднимаемся над своим природным состоянием, когда нас ведет душа. Потом, поддавшись внезапному порыву, он выливает почти весь лаудан в тот же стакан; запрокинув голову, он залпом проглатывает эту смесь.
Чувствуется сильный удар. Ох. Очень сильный. Зато я одолею гонорею и поднимусь наутро очищенным. На миг его рот заполняет желчь, но он сглатывает ее. Да. Да. Я чувствую, как оно прочищает меня. Исцеление начинается сразу же. Он пошатываясь встает со стула и падает на кровать. Не забыть про мальчика-идиота. Завтра. Он вытягивается на кровати, приложив руку ко лбу. Гидроцефал. Водяночник. Он пытается уснуть, но чувствует какое-то прикосновение. Он садится на постели, и первое, что замечает, собственный бешеный пульс. Он смотрит вниз, и в этом странном освещении его руки кажутся ему чужими.
* * *
– Как вы думаете, научатся люди называть меня Нелли Дин? Я ведь такая смирная, разумная особа. – После своей поездки в Бристоль Филип договорился о встрече с Хэрриет Скроуп; и вот теперь они сидели у нее вдвоем, не считая мистера Гаскелла, который улегся между ними. – Когда-то друзья звали меня Миссис Быстро, – продолжала она. – Но совсем по другим причинам.
– А-а. Понятно. – Филип, не зная, с чего начать, пожевывал краешек бороды. Он чувствовал, как впадает в свою привычную скованность и смущенное немногословие, но хватит, ему нужно начать заново: ведь он пришел сюда ради Чарльза и Вивьен, ведь он их заступник.
– Знаете, Филип, вы с этой бородкой – вылитый ренессансный рыцарь. Вы выезжаете когда-нибудь на сражения?
Хэрриет показалось, что он задыхается.
– Нет, – сказал он наконец. Потом он взглянул ей в глаза: – Нет, не думаю.
Она сложила руки в смиренном жесте.
– Дорогой мой, это же была просто фигура речи. Я думала, библиотекари к ним привычны. Может, выпьете чуток?
– Нет, я…
– Не надо, не рассказывайте. Вы за рулем – водите. Водите меня за нос. – Она засмеялась над собственной шуткой, отправившись к алькову, и возвратилась со стаканом джина. – Это напоминает мне о том прелестном вечере в индийском ресторане. Правда, там было забавно? – Казалось, она совершенно забыла о том, как завершился тот вечер, но потом она добавила: Думаю, Чарльзу тоже понравилось там, да?
– Наверное…
– Жаль, правда, что его последним земным кушаньем оказался цыпленок-виндалу. Я бы предпочла какой-нибудь милый ростбиф с картошкой.
Филип распрямился на своем стуле.
– Хэрриет, на самом деле я пришел поговорить с вами о Чаттертоновых рукописях.
– Да? – Она отхлебнула джина с ложечки. – Наверно, Вивьен хочет их обратно, да? – Она уже догадалась о цели его визита, но ее это нисколько не расстроило. После того, как она побывала на Брук-стрит, она решила, что с бумагами ничего сделать не сможет: теперь, когда она утратила интерес к Чаттертону, оживить его была не способна даже заманчивая перспектива поразить академический мир. Для Хэрриет это была мертвая тема, а что до нее, то она желала как можно дольше оставаться с живыми.
– Не Вивьен, – ответил Филип, – а их владелец. Они нужны владельцу. Эти слова Филип заготовил заранее. – Понимаете, рукописи принадлежат другому лицу. Это его фамильные реликвии.
Хэрриет рассмеялась.
– Всякий раз, как я слышу слово «реликвии», – сказала она, – я почему-то думаю о пышках. – Она облизнулась. – Так Чарльз что – украл их?
– Разумеется, нет!
Казалось, она не слушала его.
– Может, это был его крик о помощи, как говорят в газетах?
– Он ничего не крал. Их ему отдали.
– Понимаю. – Хэрриет начала получать удовольствие от этой беседы. Значит, вышла какая-то ошибка?
– Я не совсем… – Филип не хотел признаваться в том, что бумаги оказались поддельными, и тем самым предать Чарльза. – Я не совсем, понимаете…
– Что же вы не совсем понимаете, Филип?
– Это была не то чтобы ошибка, а просто…
Хэрриет с любопытством наблюдала, как он яростно дергает себя за бороду.
– Смотрите, не усыпьте собой весь мой ковер, – сказала она нежнейшим голосом. – А то мистер Гаскелл напугается.
– Они были настоящие, – выговорил Филип, – но в то же время и не настоящие…
Она подняла руку:
– Ну ладно, полно об этом. Я и не хочу ничего знать. – Она встала со стула, улыбаясь сама себе, и, уже выходя из комнаты, обернулась: – Если вам и картина нужна, можете забрать ее из этой галереи. Я и так ею не особенно дорожила. – Она вышла на несколько секунд и, возвратившись с кипой манускриптов, положила их Филипу на колени.
Но ему не хотелось, чтобы их встреча обрывалась так резко.
– Наверное, – сказал он, тщательно подбирая слова, – было очень трудно во всем этом разобраться? – Он пролистал бумаги, заодно тайком проверяя, все ли на месте.
– Да нет. Вовсе не трудно. Не было ничего легче.
– Я не совсем понимаю…
– Я тоже не совсем понимала. В этом-то и штука. Все это казалось не очень-то настоящим, но, наверное, это беда истории вообще. Ее-то нам всегда и приходится изобретать самим.
Она заметила смущение Филипа.
– Разумеется, я могла бы обо всем этом написать. У меня бы это вышло гораздо лучше, чем у бедняжки Чарльза.
Этого Филип и боялся.
– Вы не сделаете этого, – сказал он гневно. – Это было бы чудовищно!
Хэрриет посмотрела на него с интересом.
– Ради Вивьен, – сказала она наконец, – я с вами соглашаюсь.
Теперь Филип залился краской.
– Да нет, это действительно была ошибка, – сказал он и замолчал. – Но теперь нет смысла ворошить прошлое.
– Это вы про Чаттертона?
– Нет, про Чарльза. Теперь, когда он…
– Умер, дорогой мой. К чему миндальничать.
– Теперь, когда он умер.
– Чтобы рука времени перевернула страницу? – Она свесила голову набок. – Чудесный образ. – Она поцеловала собственную руку. – Благодарю вас, Хэрриет Скроуп, за эту прелестную милую мысль. Да, кстати, – добавила она другим тоном, – там вы найдете и Чарльзовы стихи. – Она показала на бумаги, лежавшие у Филипа на коленях. – Думаю, что я ничего не могу с ними сделать. – Филип взглянул на нее, разочарованный явным отсутствием заинтересованности с ее стороны, и она отступила на шаг назад, вызывающе уперев руку в бедро. – Вы, видимо, считаете, что я – нелепый призрак? Ничего подобного. Я очень даже настоящая. И даже могу укусить. – Она широко раскрыла рот и, к изумлению Филипа, на миг показала свои фальшивые зубы, так что они чуть не выпали, а потом всосала их обратно.
В эту секунду зазвонил телефон. Филип, и так уже несколько взвинченный, подпрыгнул от внезапного звонка, и манускрипты рассыпались по полу. Хэрриет засеменила из комнаты в коридор, потирая руки и ухмыляясь. Это звонил Камберленд, и голос его был очень хмурым:
– Мисс Скроуп, если у вас есть стул, тогда держитесь за него.
– А трон не сгодится? – Она подмигнула мистеру Гаскеллу.
– Помните ту картину, что вы оставили нам для… для датировки?
– Да, прекрасно помню.
– Ну вот, произошло нечто жуткое.
* * *
Рот Чаттертона наполняется слюной, река выходит из своих драгоценных берегов. Живот его пронзает боль, похожая на колику, но такая жгучая, будто мою печенку и селезенку поджаривают на огне. Что со мной? Он силится встать с кровати, но агония снова сваливает его с ног, и он в ужасе катается по постели, уставясь в стенку. О Боже, мышьяк. Он изблевывает содержимое своего желудка, и одновременно с этим спазмом его тонкие ягодицы обжигает струя кала – о, какой он горячий – и стекает по бедрам, а вонь смешивается с острым запахом пота, которым залито его тело. Все покидает меня. Я словно дом, охваченный пожаром. О боже, яд. Я будто таю.
* * *
Стюарт Мерк протер картину тряпицей, смоченной горячей водой, начав с верхнего правого угла с тусклой подписью Pinxit Джордж Стед, 1802. И теперь он увидел, что его первоначальный диагноз оказался верен: на лице телесные оттенки были чересчур ярки – остаток неуклюжей поздней записи. Свеча, мерцавшая возле четырех книжных томов и проливавшая с одного боку неверный свет на лицо натурщика, тоже оказалась позднейшим добавлением. И с руками была беда: левая, сжимавшая манускрипт, была дурно написана, а правая чересчур неестественно замерла над четырьмя томами в кожаных переплетах. Зато с глазами все было в порядке. Глаза нужно будет сохранить как они есть. Мерк взял с низкой полки фотоаппарат и начал снимать холст с разных углов: каждый снимок, по очереди, поможет ему реконструировать картину, пока та не достигнет своей окончательной, подлинной формы. Внезапный яркий свет от фотовспышки озарил картину как зарница, изменив ее цвета и отбросив на ее поверхность столько глубоких теней, что она будто пришла в движение. Мерк опустил камеру и вздохнул.
Трещины оказались не такими глубокими, как он сперва заподозрил, так как большинство их пролегало по лаку, а не по краске. Поэтому он смешал чистый спирт с водой, чтобы удалить этот поблекший внешний слой; и когда он медленно втирал раствор в поверхность холста, ему показалось, что этот только что обнаженный слой краски на миг замерцал в непривычном освещении и воздухе. Когда лак исчез, сделались видны последовательные слои краски, и Мерк заметил очертания какого-то другого предмета, смутно мерцавшего за свечой и книгами. А внутри лица натурщика тоже едва различалось другое лицо; это лицо было моложе и, как почудилось Мерку, выражало страдание.
А потом он в панике закричал. Раствор вступал в реакцию со вновь открытым слоем краски. На поверхности картины образовывались пузырьки и складки, а изображение натурщика, казалось, содрогается, прежде чем сморщиться, согнуться и рассыпаться на хлопья краски, которые стали слетать с холста на кафельный пол мастерской Мерка. А пока он в ужасе за этим наблюдал, распад приобрел собственное ускорение: внешний слой уже отвалился, и теперь трескались и пузырились различные подмалевки. Лицо натурщика растворилось, превратившись в два лица – старое и молодое; и по мере того, как на глазах у Мерка краска разлагалась, ее хлопья превращались в сгустки цвета, падавшие на пол, оба лица представали в виде вереницы все меньших и меньших изображений, – пока через несколько мгновений не исчезли полностью.
Он бросился к холсту и – не зная, что делать, – снял его с мольберта. Но картина оказалась слишком горячей: ее края жгли ему руки, и он с криком отшвырнул ее на пол, где она продолжала корчиться и сотрясаться. Он заткнул уши, чтобы не слышать шепота растворяющейся краски, и стал смотреть на портрет в последних стадиях его разложения. Через несколько минут от него не осталось ничего – как ни странно, кроме нескольких букв, составлявших названия книг: теперь эти буквы словно парили в непостижимом пространстве. Он брезгливо дотронулся до картины ногой, а потом, в неожиданном припадке злости и негодования, наступил на нее, проткнул холст каблуком и пинком отшвырнул в угол мастерской. "Всё? Издох?" – прокричал он, утирая рот.
* * *
родовые муки, мои внутренности разрываются, чтобы вышло дитя, о мама мама. Чаттертон мечется по запятнанной постели, и агония подымается из пего, словно туман, заполняя чердачную каморку. Потерпи, о потерпи пока этот припадок не пройдет, но мои руки пригвождены к кровати, мою плоть отрывают от меня, и я сгибаюсь и ломаюсь. Его лицо раздувается, его веки лопаются от жара. Я великан в этой пантомиме о Боже спаси меня я таю таю таю
* * *
Эдвард пережил ночной шторм в океане – бурные валы вздымали свои гребни над его головой, и повсюду вокруг летели брызги; потом он подошел к краю вулканической бездны, где путешественники в ужасе всматривались в провалы, зиявшие у них под ногами; потом он вошел в белую галерею и начал проходить сквозь круг отполированных камней, в центре которого возвышалась кубическая пирамида из блестящей бронзы; он шел быстро, потому что ему не терпелось попасть в 15-ю галерею.
Картина по-прежнему висела там: он боялся, что ее спрячут или даже уничтожат после смерти отца. Но «Чаттертон» висел на прежнем месте, крепко держась на стене, и показался Эдварду еще более настоящим, чем в прошлый раз, – еще ярче и, пожалуй, даже крупнее. Он подошел к ней поближе, но вначале не разглядел ничего, кроме фактуры самого холста, защищенного стеклом: он увидел трещинки, цветные мазки – и почувствовал отвращение. Он знал, что «Чаттертон» был каким-то образом связан со смертью его отца: он помнил, с каким именно выражением Чарльз вначале поглядел на эту картину, и он никогда не позабудет его отсутствующе-затравленного вида, когда тот отвернулся. Так в чем же здесь секрет?
Сложив руки, как это делал его отец, он принялся рассматривать картину, словно это был некий враждебный, но безмолвный свидетель. Вначале ему показалось, что она не лучше какой-нибудь фотографии или кадра из фильма – притом это было явное старье. Все цвета были не те. Но он неотрывно всматривался в изображение, ища разгадку, и постепенно картина обрела некую пластичность: чердачная каморка показалась Эдварду совсем настоящей, и он заметил, как она разрастается под его пристальным взглядом. Открытое оконце слегка сотрясалось от ветра, и он уже собирался шагнуть вперед и закрыть его, как вдруг увидел, что в комнату вошли двое. Они стояли рядом с телом, и женщина приложила к своему рту и носу платок. Он слышал, как они разговаривают. Что ж это за напасть, мистер Кросс? Я чую мышьяк, миссис Ангел, видать, с ним все кончено.
Эдвард до этого старался не вглядываться в человека, лежавшего на кровати, но теперь, все-таки взглянув, он не мог опомниться от изумления: там лежал его отец. Он протягивал руку к сыну. Эдвард шагнул вперед и пожал ее, а через миг она снова упала на дощатый пол. Ему казалось, что отец вот-вот заговорит, но тот был не в силах поднять голову и лишь улыбался. Потом эта картинка исчезла.
Эдвард трижды моргнул, стараясь не расплакаться. Он не мог сдвинуться с места, а вскоре понял, что глазеет на отражение собственного лица в стекле, появившееся там, где только что находилось лицо отца. И теперь Эдвард тоже заулыбался. Он снова увидел отца. Он навсегда останется здесь, на картине. Он никогда полностью не умрет.
* * *
Летние мухи в ужасе вылетают через чердачное оконце. Теперь Чаттертон задыхается, что-то сидит у меня на груди и ликует, запрокинув голову, я конь, на котором оно скачет. Его тело будто тянут вверх, а потом глумливо бросают вниз, кровать качается и стонет под его конвульсиями. Но внезапно он успокаивается. Боль прошла, теперь арктический мороз защищает меня от ослепительного неба, и глядите – мои члены покрыты снегом. Воздух вокруг меня становится фиолетовым, фиолетово-розовым и постепенно бледнеет. Так не умирают – так разучаются дышать. Кажется, будто он в последний раз оглядывает комнату, но это лишь несогласованные движения умирающего тела: левая рука прижата к груди, правая соскальзывает с кровати, а пальцы сжимаются в кулак и разжимаются, словно пытаясь схватить клочки исписанной бумаги, разбросанной по полу. Мощные мышьячные конвульсии перекрутили шею Чаттертона, и он лежит теперь на пропитанной потом подушке, выгнувшись под неестественным углом. Его левая ступня дрожит, но потом замирает. Затем внезапный удар внутри головы, но боли нет, а появляется внезапный ослепительный поток света.
* * *
– Итак, все позади. – Филип отвесил почти церемонный поклон Эдварду, который, подумав, что наступил чрезвычайно важный момент, в ответ тоже поклонился. – Я отослал все рукописи в Бристоль. – Филип, уйдя от Хэрриет, сразу же отправил их по почте мистеру Джойнсону. Он даже не хотел прикасаться к ним.
– А картина? – Вивьен явно была довольна.
– А картина уничтожена.
– Ур-ра! – Эдвард вскочил и принялся скакать вокруг Филипа, тузя его и бодая. – Чаттертон умер! Чаттертон умер! – Потом он вдруг остановился и, сунув палец в ухо, подошел к матери. – А как же тот, другой?
– Какой другой, Эдди?
– Ну тот, хороший. Которого не надо убивать.
– А другого нет, Эдди. Была только одна картина.
Он взглянул на мать почти с жалостью, но ничего не сказал. Но Вивьен больше занимали новости, которые принес Филип.
– А что мистер Джойнсон сказал насчет картины?
Филип улыбался, радуясь успокоенному выражению на ее лице.
– По-моему, он был доволен. Да и Хэрриет обрадовалась. Не знаю уж, почему.
После телефонного разговора с Камберлендом Хэрриет вернулась в комнату и сказала Филипу:
– Картины с нами больше нет. Она перешла в мир иной. – Она осенила себя крестным знамением и рассмеялась: – Знаете, Филип, у меня иногда бывают мысли, слишком глубокие для слов. Или это слезы? Уж и не могу вспомнить.
– Так значит, все и вправду позади, – сказала Вивьен. – Наконец-то.
Они обычно ужинали втроем, а сегодняшний вечер Филип решил отпраздновать, прихватив с собой две бутылки кьянти.
Эдвард выглядел особенно счастливым и за обедом, состоявшим из спаржевого супа, спагетти-болоньезе и мороженого с малиновым сиропом, настойчиво просил вина. Под конец у него вокруг рта образовались широкие круги от вина и от мороженого.
– Ты похож, – сказала ему мать, – на брайтонский леденец.
Со смехом заверещав, он убежал к себе в спальню, а через несколько минут оттуда раздался крик:
– Филип! Филип! – Тот вошел к нему в комнату и увидел, что Эдвард уже в постели. – Филип, – сказал он спокойно, – ты расскажешь мне сказку? Филип рассказал ему очередную сказку, и вскоре ребенок уснул.
Филип возвратился в переднюю комнату, где на диванчике сидела Вивьен, поджав под себя ноги.