Вторая древнейшая, Беседы о журналистике
ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Аграновский Валерий А. / Вторая древнейшая, Беседы о журналистике - Чтение
(стр. 4)
Автор:
|
Аграновский Валерий А. |
Жанр:
|
Искусство, дизайн |
-
Читать книгу полностью
(785 Кб)
- Скачать в формате fb2
(335 Кб)
- Скачать в формате doc
(341 Кб)
- Скачать в формате txt
(334 Кб)
- Скачать в формате html
(336 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|
|
Редактор потрясенно читал: "Тихо мела поземка... В ночном бою за высоту у деревни А. рота под командованием старшего лейтенанта М. уничтожила..." С тех пор в этой фронтовой газете, а с ее легкой руки и во многих других слово "очерк" было изъято из лексикона. Когда корреспонденты отправлялись на задания, они спрашивали редакторов: "С "поземкой" писать или без "поземки"?" - "Репортаж!" - положим, заказывали редакторы. "А может, лучше с "поземкой"?" - стало быть, очерк. Так вот, с "поземкой" писать нельзя. Всегда было стыдно это делать, а сегодня тем более. К сожалению, еще не все журналисты понимают это и потому носят в ножнах слишком легкие перья. Совсем недавно, в феврале 1984 года, я с удивлением обнаружил в одном весьма уважаемом центральном журнале материал под рубрикой "Очерк", который, представьте себе, так даже и назывался "Поземка", да и по содержанию был написан рукой человека из числа тех, которых Б.Н. Агапов называл "публицистами в кавычках". Они заменяют или скрывают свое безмыслие акварельными красками, ложными портиками, кр-р-расотами стиля, всевозможными "поземками" и, как писал Агапов, "выкамаривают пейзажи и петушатся стандартной патетикой". Между тем еще в тридцатых годах А. Диковский заметил, что "проблема распределения сапог в третьем квартале не нуждается в раскраске". Оружие настоящего журналиста - цифра, довод и факт, что, конечно же, не исключает, а, скорее, предполагает пользование сочным языком, диалогом, "работающей" композицией и при этом обязательное ведение читателя путем своих мыслей. В дневнике Л. Толстого есть такие слова: "Художник для того, чтобы действовать на других, должен быть ищущим, чтобы его произведение было исканием. Если он все нашел и все знает, и учит... он не действует. Только если он ищет, зритель, читатель сливаются с ним в поисках" [18]. Вот так мы и вернулись на круги своя: к выводу о том, что без мысли мы пусты. И вновь я должен сказать, что замечательная плеяда современных мыслящих и ищущих журналистов, таких, как Ю. Черниченко, С. Соловейчик, И. Васильев, А. Левиков, А. Злобин, Л. Графова, А. Ваксберг, А. Аграновский, Е. Богат, А. Борин, А. Стреляный и многие, многие другие, родилась не на пустом месте. Были В. Овечкин, Е. Дорош, М. Кольцов, А. Диковский А. Зорич, А.Д. Аграновский, А. Агапов, а им предшествовали Г. Успенский, И. Бунин, В. Короленко, А. Чехов... Понимаю, что у каждого времени свои пристрастия и кумиры - литература и журналистика тоже отдают предпочтение тем или иным "именам"; список современных лидеров я мог бы вам предложить, но, пока его составлю, он не раз изменится - и в моем, и в вашем представлении. Какие-то имена останутся, а какие-то отправятся на "заслуженный" (или не очень) покой. Пустое это занятие, тем более я до сих пор не знаю четкой границы между популярностью, известностью и модой: все эти понятия не кажутся мне синонимами таланта или просто способности. Перед нами маячит что-то мистическое и, одновременно, очень простое, как дважды два: там действуют свои законы и тайны, постигать которые мы сейчас не будем. Читатель сам может укоротить или дополнить предложенный мною список имен: а то и вовсе забраковать; в каком-то смысле он всегда будет точнее и справедливее автора. Можно ли стать талантливым? Говорят, Ю. Олеша, посмотрев однажды на шпроты в открытой банке, воскликнул: "Хор Пятницкого!" В чем секрет подобного видения? Каков его механизм? Для ответа на этот вопрос не надо ломать голову: тайна оригинальности писательского видения и восприятия мира - в наличии или отсутствии таланта. Почему только писательского? Чем мы, журналисты, хуже? Жаль нет рецепта талантливости. Но, по крайней мере, всегда есть возможность развивать свои способности, как, впрочем, и опасность их угробить. Не берусь перечислять все составные части журналистского дарования. Но две способности, без которых, мне кажется, действительно не может обойтись журналист-профессионал, назову. Прежде всего умение удивляться, без которого нет и не может быть прелестной "детской непосредственности", нет радости общения с людьми и жизнью, нет желания остаться наедине с собой, то есть желания думать, нет потребности расширить собственный духовный мир. К сожалению, способность удивляться люди с годами теряют. "Дети - поэты, дети - философы", - утверждает Я. Корчак. А потом? Куда это уходит? Почему умирает? Почему, когда маленькие становятся большими, поэты и философы - редкость? - спрашивает писатель Е. Богат, а затем констатирует: - Для меня это один из самых глубоких и трагических вопросов жизни..." Но в эпоху бурного развития научно-технической революции даже дети перестают удивляться! Когда-то ребенок, глядя на репродуктор, мог спросить, в высшей степени возбудившись: "Папа, там сидит гномик?!" Зато сегодня мой маленький племянник, слушая "живое" исполнение под гитару, спокойно сказал: "Я знаю, папа, у тебя в горле магнитофон". Телевизор, телефон, транзистор, магнитофон, а в недалеком будущем гравитационная куртка, позволяющая летать без крыльев, - кого эти чудеса сегодня удивляют? Мы воспринимаем транзистор, эту "каплю человеческого гения", которую запросто таскаем через плечо, этот "голос мира и человечества", не как великое чудо времени, а как элементарную игрушку (по Далю, игрушка - "легкое дело") и, между прочим, потому так и гремим транзисторами на всю округу, что они для нас "игрушки", а не книги, которые слушают наедине. Обо всем этом написал Е. Богат в замечательно умной книге "Чувства и вещи" (я во многих местах процитировал его). "Может быть, опаснейшая из девальваций - девальвация чуда" [19], - восклицает автор. Вероятно, и В. Сухомлинский заметил это, потому что стал воспитывать у детей не что иное, как умение удивляться деревьям, журавлиной стае, звездному небу... Я, кажется, немного увлекся, но далеко ли ушел от волнующего нас вопроса? Позвольте спросить, что такое журналист, лишенный непосредственности, умения размышлять, да еще и с ограниченным духовным миром? Что он может сказать своим читателям? И еще об одном необходимом журналисту элементе, без которого трудно прожить творческой личности: о рабочем состоянии. Что это такое для журналиста? Призыв к самоограничению, к подвижничеству, если угодно, к спартанскому образу жизни. Проще говоря, когда все окружающие безмятежно "наслаждаются", "получают удовольствие", легко отвлекаясь от различных забот, в том числе профессиональных, журналисты продолжают работать, их мозг постоянно "отбирает" и фиксирует то, что предназначено "на продажу" - должно войти в будущий очерк, стать репортажем и т. д. Может возникнуть вопрос: как сочетать необходимость удивления с необходимостью сохранять постоянную трезвость ума и рабочее состояние? Вот так и сочетать, вполне диалектично, хотя я не утверждаю, что это легко делать. Но без "рабочего состояния" - кому нужно наше журналистское удивление? А без способности удивляться - как можно использовать наше постоянное стремление писать? У Ю. Олеши есть маленький рассказ об одном необычном писателе. Процитирую его начало: "От рождения мальчика держали в условиях, где он не знал, как выглядит мир, - буквально: не видел никогда солнца! Какой-то эксперимент, причуда богатых... И вот он уже юноша - и пора приступить к тому, что задумали. Все еще пряча от его глаз мир, юношу доставляют в один из прекраснейших уголков земли. В Альпы. Там, на лугу, где цветут цикламены, в полдень, снимают с его глаз повязку... Юноша, разумеется, ошеломлен красотой мира. Но не это важно... Наступает закат. Производящие "царственный опыт", поглядывают на мальчика и не замечают, что он поглядывает на них! Вот солнце скрылось... Что происходит? Происходит то, что мальчик говорит окружающим: - "Не бойтесь, оно вернется!" Вот что за писатель Грин" [20], - заканчивает Ю. Олеша свою историю, дабы раскрыть перед нами сущность самобытного таланта писателя. Но даже не столько Грин и не столько символический мальчик, трезво предупреждающий о возврате солнца, поражают меня, сколько сам Ю. Олеша. Он будто бы находится среди тех, кто проводит "царственный опыт", забыв о красотах природы... наблюдает за мальчиком, чтобы не пропустить самого важного момента: когда мальчик воскликнет свою потрясающую фразу. То есть Олеша демонстрирует нам рабочее состояние в действии. Один крупный математик как-то признался: "Когда я вижу два троллейбуса, идущие навстречу друг другу, я мысленно ставлю между ними знак равенства и получаю прелюбопытное летучее уравнение!" Творческая личность всегда работает. На Алтае в окружении туристов молодой газетчик вместе со всеми наблюдал невероятной красоты пейзаж, открывающийся с вершины, но, не имея времени искренне насладиться, записывал в блокнот увиденное. Его мозг работал. Вдруг журналист заметил крохотный "газик", по серпантину ползущий в гору. "Как описать его потом в очерке?" - подумал он и принялся прикидывать варианты с "натуры", пока "газик" еще находился в пути. "Спичечный коробок на колесах тащился в гору", - написал он первый и самый примитивный вариант и тут же подумал: "фи"! "Газик, мотор которого имел шестьдесят лошадиных сил, полз по горе..." Тоже "фи"! А что, если лошадиные силы перевести в муравьиные? Туристы, толпой окружавшие газетчика, большей частью безмолвствовали, потрясенные открывающимся видом, и только некоторые от избытка чувств издавали возгласы типа: "Ах, красота какая!" и "Боже, какое чудо!" А журналист тем временем писал в блокнот очередной вариант: "Газик мощностью в несколько миллионов муравьиных сил с трудом полз в гору..." Не в том дело, удачен или неудачен получился этот итоговый образ, созданный молодым газетчиком, моим добрым приятелем, - рассказанное иллюстрирует мысль о том, что все увиденное нами, услышан-ное, перечувствованное и пережитое, должно идти в наши очерки, статьи, репортажи, зарисовки. Конечная цель журналиста - написать, поведать увиденное и пережитое людям и миру. Еще Б. Паскаль заметил: "Кто стал бы подвергаться всем тяготам путешествия, если бы не мысль о том, что он, вернувшись домой, будет рассказывать о виденном своим друзьям!" [21] Мне иногда кажется (хотя я понимаю всю абсурдность идеи, рожденной в излишне профессионально мыслящем мозгу), что только те события имеют смысл, которые происходят на глазах людей творческих, способных зафиксировать их и рассказать о них людям. "Только то существует, что я вижу" - для нас, журналистов, даже в этой идеалистической концепции есть рациональное зерно: мы должны стараться идти не по следам событий, а рядом с ними, быть не за пределами явления, а наблюдать его изнут-ри, каких бы тягот и самоограничений, каких бы сил это ни стоило. К великому сожалению, далеко не всем счастливчикам, оказавшимся в эпицентре интересных событий, удается потом создать нечто такое, что взволновало бы читателя, зрителя, слушателя. Как маленькие черепашки, только что родившиеся на берегу, мы изо всех сил торопимся к морю, спасаясь от атакующих нас прожорливых птиц, но чем нас больше, чем выше наша скорость и чем ярче наши способности, тем вернее шансы кого-то из нас "добежать" до талантливой публикации, до выставочного зала, до захватывающего публичного выступления. Быть может, способность удивляться вкупе с умением жить в "рабочем состоянии" и есть в итоге журналистский талант? Замысел, факт, тема Источники Как возникает замысел, откуда берется тема? - это, безусловно, один из фундаментальнейших вопросов журналистского мастерства. Но прежде условимся о терминологии, потому что тема и замысел - не одно и то же, хотя в обиходе мы нередко сливаем эти понятия в нечто целое. Замысел, по Далю, есть "намерение, задуманное дело", и я готов считать его первой стадией рождения темы. Кстати сказать, вовсе не обязательной, потому что не исключена ситуация, когда замысел и тема возникают не "в очередь", а одновременно. В этом случае тема поглощает замысел примерно так же, как ожог четвертой степени можно условно считать "поглотившим" ожоги первый трех степеней. Но обычно между замыслом и темой имеется дистанция, некоторое пространство, которое надо еще преодолеть, чем-то заполнив. Чаще всего замысел - лишь предчувствие темы, достаточно аморфное и в некотором смысле безответственное, как, например: "Хорошо бы написать о любви!" Я утрирую, но все же это пример замысла. Сколько подобных ему могут остаться нереализованными, потому что им еще далеко до темы, потому что они лишены мыслей, потому что замысел - стадия, практически мало к чему обязывающая журналиста, а тема - это уже реальная основа для сбора материала и его написания. Каковы же источники возникновения замысла? Мне известны два. Первый собственный социальный опыт журналиста, его информированность в широком смысле этого слова, его знания. Все это, достигнув определенной концентрации, как бы выпадает в осадок в виде замысла, способного, в свою очередь, трансформироваться в тему, и тогда для газетного решения темы будет недоставать только факта, на поиски которого журналист и должен тратить силы. Второй источник - сам факт, пришедший со стороны и дающий толчок для возникновения замысла; тогда газетчик, основываясь на имеющихся у него знаниях, "перерабатывает" замысел в тему. Разумеется, оба источника накрепко взаимосвязаны, их разделение весьма условно. Успех в каждом конкретном случае зависит либо от суммы наших знаний когда мы имеем дело с фактом как источником возникновения замысла, либо от нашей вооруженности фактами - когда замысел и тема рождаются "внутри нас". Проиллюстрирую сказанное примерами. По образованию я юрист, когда-то был адвокатом, и хотя уже не один десяток лет работаю в журналистике, не порываю контактов с бывшими коллегами по юриспруденции, регулярно просматриваю специальную литературу и, как ни странно, только один раз написал материал, связанный непосредственно со своим адвокатским прошлым. Думаю, есть смысл предложить вашему вниманию этот очерк, а уж вы сами решите, в какой степени он поможет нам двигаться дальше по курсу. Итак, материал, опубликованный в журнале "Смена" в 1997 году. ДНЕВНИК НАИВНОГО АДВОКАТА (Первый клиент. Первое дело. Первая взятка) Время я мог бы элементарно обозначить датой - и точка. Но очень хочется снабдить дату небольшим комментарием. Дело в том, что я впервые пошел на работу в юридическую консультацию по счастливому (или несчастному) совпадению в тот самый день и месяц, в которые все десять предыдущих лет ходил в школу, а потом еще четыре года в институт: первого сентября. Признаться, я совершенно забыл об этом совпадении, а наткнулся на него, лишь когда решил рассказать о своем далеком прошлом. Для этого я прежде всего влез на антресоли у себя дома, достал огромный бумажный мешок с семейным архивом, нашел в нем толстую тетрадь в картонном переплете с заголовком "Дневник стажера-адвоката" и на первой же странице запись и дату. И сам не поверил: надо же такое - первое сентября, да опять учеником! Кстати, ведение дневника было предписано руководством, но отнюдь не испугало: мне с детства нравились дневники. В том же бумажном мешке одновременно со стажерским нашел дневничок, который вел в четырнадцатилетнем возрасте, не видел тысячу лет, а тут не без интереса полистал и вновь удивился: ну фантазер, ну и показушник! Вот два примера: "Мне говорят: брось пить, курить и ухаживать за женщинами, и ты проживешь на пять лет больше. Нет, думаю про себя, вы лучше скажите, что мне бросить, чтобы продлить не старость, а молодость?!" И еще, если позволите: "У меня заболел зуб, и я пошел его вырывать, а он вдруг говорит по дороге: не надо, не рви меня, вылечи, ведь после твоей смерти от тебя останусь только Я!" Короче, я уже тогда был доморощенным выдумщиком, к тому же иногда публиковал заметки в журнале "Пионер", одним словом: "литератор". Итак, я должен был вести дневник стажера, точно зная, что его через полгода отправят в президиум Московской городской коллегии адвокатов, которой я и был направлен стажером на консультацию. А уж там, в президиуме, старшие коллеги трезво и трепетно (как я представлял себе) прочитают мои записи и прочие сопутствующие документы, в том числе характеристику моего шефа-адвоката Ефима Лазаревича Вакмана, и, оценив все это, решат: созрел ли я для перехода из младенческого стажерского состояния в самостоятельный адвокатский полет. Так, собственно, и произошло, хотя другой на моем месте об этом случае в своей биографии, возможно бы, и умолчал. На заседании президиума выступил один из самых знаменитых адвокатов страны Матвей Александрович Оцеп, который почему-то не поленился прочитать мой дневник (подозреваю здесь происки моего незабвенного шефа Ефима Лазаревича, нежно ко мне относившегося), и сказал, а я слышал, поскольку был царственно допущен в зал заседания: "Ну-с, дорогие коллеги, позвольте поздравить вас с приходом в наш славный коллектив молодого и, возможно, самого талантливого писателя (пауза) среди адвокатов и самого талантливого адвоката (пауза) среди писателей!" Прежде чем раздался хохот, поднялся другой корифей, Николай Васильевич Коммодов: "Я понял так, Мотя, что мы можем с тобой спокойно помирать?" На сей раз вскочил я и позволил себе воскликнуть: "Живите, не помирайте, ради Бога, иначе мне придется немедленно отклонить ваше решение о переводе в адвокаты", - после чего раздались наконец мех и аплодисменты. Как я понимаю, аплодисменты звучали в адрес старых и мудрых адвокатов, чья ироническая доброжелательность всегда была выше всяческих похвал, а смех я самокритично принял на себя. Замечу попутно, что после такого триумфального приема в "личный состав", я несколько раз побывал в процессах специально для того, чтобы увидеть корифеев в деле. Последний раз, помню, мне удалось попасть в судебное заседание и услышать Николая Васильевича Коммодова, который слыл не только высоким профессионалом, но и комическим путаником слов, и был вознагражден очередным его перлом, связанным со словом "унисон": "Уважаемые товарищи судьи, - сказал Коммодов в защитительной речи, - на предварительном следствии мои подзащитные говорили вразброд, зато в суде, как вы уже слышали, и я прошу вас это обстоятельство непременно учесть при вынесении приговора, оба дружно говорят в унитаз!" В зале была мертвая тишина: судьи, конечно, поняли, что хотел сказать адвокат, но из почтения к нему сделали вид, что услышали то, что и хотел произнести Коммодов, да и подзащитные насладились блистательной речью и логикой корифея. Потом, много лет спустя, когда наших замечательных стариков уже не было на свете, я увидел в зале президиума Московской коллегии адвокатов портреты многих ушедших коллег, и среди них были Матвей Александрович с Николаем Васильевичем, причем портреты их висели рядышком, но остались они вместе не только на портретах на стене, но и в моей благодарной памяти. Вернусь, однако, в консультацию. Прежде чем выступил на президиуме Оцеп, я полгода стажировался под присмотром Вакмана, одного из самых авторитетных специалистов по авторскому праву, причем мне невероятно повезло, поскольку я сразу взял крен не на уголовные дела, а на гражданские, мне любезные, и буквально искупался в авторском законодательстве. Ефим Лазаревич был человеком мягким, никогда не повышал глуховатого голоса, а если бы и захотел повысить, ничего бы не получилось: просто так были устроены его голосовые связки, будто сама природа сконструировала их еще при рождении ребенка, которому суждено было именоваться интеллигентом. Впрочем, мягкий характер и тихий голос не мешали Вакману быть адвокатом упорным и даже жестким, но никогда не теряющим вежливости и спокойствия даже в самых сложных или нервных перипетиях судебных заседаний. С начала стажировки еще один из старых адвокатов консультации, Адольф Ильич Капелевич, взявший надо мной добровольное шефство, однажды сказал: "Коллега, вам предстоит период первоначального накопления страха и смелости, без которых вы никогда не станете классным адвокатом". Что имел в виду Капелевич, я в ту пору не оценил, но на ус, конечно же, намотал, а потом вдруг понял: страх и смелость - это не что иное, как опыт! Впрочем, мне уже тогда была известна печальная вольтеровская констатация: "Опережая опыт, приходит смерть". Но скажите, кто из молодых и начитанных избежал искушения добиться того, чтобы смерть все же пропустила опыт впереди себя, наивно полагая, что удастся обмануть природу? Я, к сожалению, и был таким молодым. Итак, завершая представление времени, к которому непременно должен быть привязан мой будущий рассказ, добавляю к уже известным дню и месяцу еще и год: 1951. Стало быть, сорок шесть лет тому назад? С ума можно сойти: целая жизнь! До кончины Сталина надо было прожить долгих два года, а уже витало над головами зловещее "дело врачей", уже раскручивалась кампания против космополитов и формалистов, еще сидели в лагерях миллионы, еще шепотом говорили интеллигенты на кухнях даже собственных квартир - хорошенькое времечко досталось мне: вступай в жизнь, как хочешь, бессильный и бессловесный адвокат! Как в старом анекдоте, когда идущий на казнь приговоренный спрашивает у конвоира: "Какое сегодня число?" - "Тринадцатое". - "А какой день?" - "Понедельник". - "Ничего себе, неделька начинается!" Теперь я готов представить место действия: мою родную юридическую консультацию Ленинского района Москвы, которая находилась на улице Полянка, 3/9 (обычно номер дома мы произносили одним словом, как бы сплавившим цифры: "тридробьдевять"). Высоченный домище с тремя или четырьмя подъездами, причем наш был, кажется, вторым от угла и отличался от других тремя ступеньками, лежащими полукругом на тротуаре перед дверью в консультацию. Помню полукруг, как будто вижу сейчас, хотя не был там, наверное, лет тридцать. Консультация была на первом этаже, и клиенты, поднявшись по ступенькам, открывали с улицы дверь прямо к нам: небольшой тамбур со стульями для клиентов, ожидающих своей очереди, а следом за тамбуром - большая комната метров восемь на четыре. В комнате два ряда письменных столов, и возле каждого по два стула (один для адвоката, другой для клиента). Когда все дежурные адвокаты собирались вместе и рассаживались за столами, то казались пассажирами автобуса, поскольку видели затылки друг друга. Аналогия с автобусом подтверждалась большим окном вместо стены, выходящим на улицу: мы видели все, что было за окном, и улица видела все, что было в "автобусе". Были еще три маленькие комнатки, в одной сидел заведующий консультацией, а две другие были предназначены для конфиденциальных бесед адвокатов с клиентами, если была в них нужда. Еще не забыть сказать, что за особым столом при входе сидела секретарь консультации Зинаида Ильинична, которая, как кондуктор, объявляла остановки. "Сима Осиповна, гостью примете?", "Сергей Сергеевич, милый, к вам пришли, можно?", "Клиент к Станкевичу!", когда же публика шла, как у нас говорили, "с улицы", секретарь возглашала иначе: "Ирочки Ярославская или Филатова, кто примет клиента?" В комнате "висел" несмолкаемый "смог" непрерывных разговоров адвокатов с клиентами (актеры называют такой шум "гур-гуром"), но когда к вечеру возвращались в "альма-матер" адвокаты после судебных заседаний, тут уж "гур-гур" нельзя было перекричать даже воплем "караул!", это был "конец света". Боюсь, мне придется остановить самого себя, но сделать это не просто. Так случалось, что, кроме каких-то случайных и небольших фрагментов, мне никогда не приходилось писать об адвокатуре, хотя мое сердце всегда и поныне принадлежит ей. И вот только сегодня я взялся сказать несколько добрых слов о своей неудачной любви. Впереди три истории - новеллы, которые обозначились в памяти. Но едва я прикоснулся всего лишь к прелюдии, как почувствовал: приник к источнику живительного напитка с ненасытной жаждой, утолить которую уже невозможно, и стал превращаться в жадного собственника, ревниво оберегающего тему. Нет услады и горечи больше той, что пережил каждый из нас, способный сказать, как о первой любви: это было когда-то моей первой и единственной в жизни. Придется воспользоваться нехитрой уловкой нынешних ораторов, которым трудно сойти добровольно с трибуны и оторваться от микрофона: "И последнее!" это слово магически действует не только на аудиторию, но даже на тех, кто оберегает регламент. И последнее: буквально за месяц до 1 сентября 1951 года я отметил свое двадцатидвухлетие. С высоты нынешнего возраста отчетливо вижу, каким, в сущности, был тогда "зеленым", этого, увы, не замечая. Первый клиент Шел десятый день стажировки в консультации. Я, как обычно, сидел за столом и делал вид, что читаю книгу. Вокруг меня адвокаты занимались с клиентами, которых я смертельно боялся, предчувствуя момент, когда почтенная Зинаида Ильинична отправит ко мне первого "бесхозного". К счастью, она была ко мне милостива и не торопилась, прекрасно понимая мое состояние. Первое время моей задачей было приглядываться, прислушиваться, примериваться, даже принюхиваться (в помещении, кстати, всегда приятно пахло приготовленным кофе), а лучше сказать: дышать воздухом консультации, а применительно ко мне, не воздухом атмосферой. Она мне безумно нравилась каждым своим проявлением: тихим "гур-гуром", внешним видом людей, меня окружающих (особенно женщин-адвокатесс, а они составляли не только лучшую, но и большую часть консультации), доброжелательностью и мягкостью в отношениях с клиентами (они не с радостью приходили к адвокатам, а с печалью) и даже изысканностью в обращении друг с другом: "позвольте, коллега, заметить", "окажите милость, голубушка", "побойтесь Бога, лапочка моя ненаглядная", "разрешите с вами не согласиться, солнышко мое", - ни одного грубого или невежливого слова, взгляда, даже жеста. Воистину, оазис интеллигентности! (К сожалению, как и все мы, я тоже не знаю, что такое "интеллигент". Нам уже давно привили мысль, что культура, образованность, воспитанность и пр. не всегда сопутствуют интеллигентности, и это справедливо. Смею предположить, что единственное поле, способное вырастить интеллигента, - нравственность, основу которой Сенека назвал "внутренний диалог, суд человека над самим собой, в котором он сам себе и обвинитель, и защитник, и судья"; даже терминологически Сенека выдержал стиль юриспруденции...) На сей раз я делал вид, что читаю "Восстание ангелов", а вокруг меня адвокаты, изредка поглядывая в мою сторону, намеренно усиливали громкость своих бесед с клиентами (как бы включая меня в суть разговоров) и вообще проводили образцово-показательный урок общения с людьми, демонстрируя различные повороты и нюансы бесед. Я, конечно, был искренне благодарен старшим коллегам, но, увы, и приучен к тому, что два глаза даны человеку, чтобы одним он видел все безусловно хорошее, а вторым и нечто сомнительное или забавное. Я знал, например, что, если к вечеру заглянет в консультацию Яков Исидорович Гершуни, мы все ощутим себя в театре одного актера. Дело в том, что Гершуни был крупнейшим специалистом по бракоразводным процессам, причем разводились с его помощью только известные в стране лица. Яков Исидорович, войдя в помещение, кивал головой всем присутствующим, обходясь без рукопожатий, как делали другие, и без привычных в нашей среде поцелуев, сбрасывал с плеча дорогое пальто и оставался в неизменном белоснежном шелковом шарфике на холеной шее. Затем он садился на ближайший стул и сразу начинал негромко рассказывать, совершенно уверенный в том, что через десять секунд будет услышан всеми, кто находится в консультации, а через два часа - всей Москвой. Говорил Гершуни примерно так, приобщая и адвокатов, и клиентов к тайнам светской жизни звезд первой величины: "На этот раз, - начинал он, как будто мы уже знали, что было в тот раз, - я предложил имярек (директору театра) вариант развода, связанный с прелестным фактом его совместной жизни с женой (ведущей актрисой этого театра), которая однажды пришила пижаму супруга к своему пеньюару, чтобы он ночью не удрал на очередное свидание к некоей даме, короче говоря, конечно же: ревность! А мог бы предложить и другой мотив для развода, связанный..." и т. д. Итак, я читал книгу, как вдруг адвокат Луковский (имя и отчество его напрочь выветрились из моей памяти), отпустив клиента, поднялся со своего места и подошел ко мне. Луковский, кстати, был нашим профоргом: было ему за полсотни лет, сухой, высокий, лысый, при галстуке, как и большинство адвокатов, но еще и в пенсне, что весьма редко и в наше время, и в те времена, причем пенсне было у Луковского на цепочке, и он едва заметным движением мускулов лица освобождался от него так, что казалось, будто пенсне слетало с носа усилием воли своего хозяина. Постояв за моей спиной, Луковский сказал: "Позвольте полюбопытствовать, коллега, какими произведениями нынче увлечена молодежь?" Я кротко ответил: "Восстанием ангелов". - "Позвольте узнать фамилию автора?" Слегка удивленный, я раскрыл обложку книги, и Луковский констатировал: "Так, Анатоль Франс? Понятно!" Затем сбросил пенсне на шею и, прежде чем отойти, с явным неодобрением вкуса нынешней молодежи, громко сказал: "Про войну небось?" Именно в этот момент до меня донесся голос нашего секретаря Зинаиды Ильиничны: "Валерий Абрамович, примите, пожалуйста, клиента!" Я обомлел: свершилось! Ко мне направилась молодая женщина годами чуть старше меня. Пока она шла, я мгновенно представил себя ее глазами (у меня есть такая способность видеть себя не только со стороны, но и глазами тех, с кем я общаюсь, и даже как бы читать их мысли о себе): "Смазливый адвокатик с правильными чертами лица, с шевелюрой над высоким и чистым лбом, серо-зелеными глазами большого формата и ресницами, на которые можно спокойно уложить четыре спички и моргать с уверенностью, что они не упадут. Но что я могу узнать от этого херувимчика, если я сама способна дать ему любой совет, кроме, возможно, того, за которым пришла в консультацию?" Я предложил ей стул и успел заметить: вся консультация замерла. Женщина села. Помолчала. Я тоже молчал. Потом произнес: "Успокойтесь и говорите, я весь внимание". Женщина опустила глаза. Я почувствовал, как застучало на всю консультацию мое сердце. Женщина упорно молчала. Тогда я решил взять инициативу на себя: "Что случилось, не стесняйтесь, расскажите. Какая у вас беда?" Кажется, я попал в точку. "У меня... (она помялась), у меня не беда, у меня... задержка". - "В каком смысле?" - сказал я, хотя и увидел, что адвокаты почему-то заулыбались.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|