Ее посадили в чудную тачку, что-то вроде санитарного фургона — с красными крестами и с синей полосой поперек кузова. Внутри она напоминала милицейский "воронок": скамейки в салоне, кресло водителя отгорожено толстым стеклом. Один бычара сел рядом, второй — напротив, постучал водителю — тронулись.
На хорошей скорости выскочили на Котельническую набережную.
Агата попробовала установить с похитителями контакт.
— Куда едем, пацаны? — заговорила непринужденно. — На какие блядки?
Результат был тот же, как если бы обратилась к телеграфным столбам.
— Покурить хоть можно?
— Кури, только не вякай.
— Сигареты кончились. Не угостите даму?
Один из истуканов сунул пачку "Кента", щелкнул зажигалкой. Огонек выхватил из мрака не лицо, а железную маску.
— Травки бы сейчас хорошо, — сказала она.
— А пососать не хочешь? — предложил тот, кто дал закурить.
— Кончай базар, — одернул его коллега. — Не тот случай.
После этого истуканы замкнулись, и все дальнейшие попытки контакта натыкались на глухое молчание.
На Тверской ей туго завязали глаза чем-то вроде вафельного полотенца. Она не сопротивлялась. Вскоре фургон начал маневрировать, урча и чихая, и наконец остановился. Из машины ее выкинули, как мешок с отрубями, проволокли вниз по каким-то ступенькам, пару раз она больно приложилась коленом. Но даже не пикнула. Потом швырнули на что-то плоское и твердое и мигом повязали по рукам и ногам. Сдернули повязку.
Она лежала на столе в комнате с низким потолком и выкрашенными зеленой масляной краской стенами. Ни одного оконца. Помещение сырое, подвальное. Прямо над ней лампа в четырехугольном плафоне с широким серебристо-ртутным отражателем, какие используют в операционных, но свет шел откуда-то сзади. Агата повертела шеей. Черные металлические стеллажи у стен, забитые инструментами и аппаратурой неизвестного ей назначения. Слева — штатив на длинном стержне со множеством держателей, словно поднявшееся на дыбы гигантское насекомое. У ног — высокий столик со свисающими шлангами, и еще какой-то стеклянный агрегат вроде медицинской капельницы. Обстановка произвела на Агату удручающее впечатление. Комната явно предназначалась для забав, в которых у нее не было желания участвовать.
Истуканы потоптались вокруг стола, проверили, хорошо ли она устроена. Пощупали за разные места, остались довольны. Тот, кто давал покурить, видно, по натуре более сердечный, чем напарник, посоветовал:
— Лежи тихо, может, обойдется.
— Где я?
— В большой жопе, детка, — ответил второй.
Затем они погасили свет и ушли. Но дверь вроде не запирали. Впрочем, это не имело значения. Она была так туго привязана к столу, что могла шевелить только шеей. В таком положении Агата провела два или три часа, далеко не лучших в своей жизни. Зато о многом успела передумать. Наверное, ей предстояли пытки и смерть, но это ее не пугало. Она всласть пожила. Оттолкнувшись от волосатого брюха дядьки Капитана, за десять-двенадцать лет поднялась на недосягаемую высоту.
Самые знаменитые, известные московские деятели почитали за большую удачу переспать с ней. О чем еще может мечтать девушка низкого звания? У нее счет в банке, трехкомнатная шикарно обставленная квартира на Садовом кольце, к ее услугам весь мир. А уж Москва принадлежала ей целиком. Она конкретно, отчетливо вписалась в коммерческий рай. Обидно, конечно, уходить, но что поделаешь, раз прокололась. Никто из рыночных мошек не живет долго, все они одинаково чувствовали, что век их измерен, потому и кололись, и пили, и неистовствовали, торопясь напиться из чаши наслаждений. У каждого из тех, кого она уважала, с кем водилась, топтался за спиной собственный жук-пожиратель, но кого это волнует. Жизнь хороша сегодня, сейчас, а не будущим летом. Эту древнюю премудрость отлично усвоили те, кому довелось повзрослеть в эпоху чумы. Хватали, насыщались, кто чем сумеет. Вечером засыпали в роскоши, утром просыпались в блевоте — так и надо, как же иначе. Нет, возможно, бывает иначе, ведь еще существуют миллионы пескарей-обывателей, совковых выблядков, которые прячутся в своих норах, ползают на работу, чмокают синюшными ртами, выклянчивая подачки у власти, но эта участь не для гордых, свободных людей. Увы, так добирала век ее матушка, утратившая женскую привлекательность, больше не нужная никакому приблудному забулдыге. Агата не испытывала к ней ни презрения, ни сочувствия, подбрасывала иногда деньжат, которые та принимала с уморительными гримасами благодарности. Самой Агате, очутившейся вдруг на пыточном столе, собственно, не о чем было сокрушаться, лишь одна скверная мысль, явившаяся из прошлых лет, томительно жалила сердце: почему нет человека, который захотел бы ее спасти?
Все пусто, мертво вокруг, нет никого, кто по доброй воле, бескорыстно протянул бы руку помощи, даже если бы выпала такая возможность. Хуже того, она не представляла, с кем сама захотела бы попрощаться напоследок. Проплывало в воображении множество лиц, сменявших друг друга, припоминались пылкие, суматошные признания, пачки хрустких ассигнаций, закаты у теплых морей, избыток неги, страсти и вина, шорох травы и знойный угар аравийской пустыни, весь мир, распахнутый как волшебная шкатулка, — так какого хрена ей еще надо? Она чудесно устроилась в жизни, и все ее желания, самые сокровенные, сбылись...
Качнулись зеленые стены, и в комнате образовался старикан из тусовки, но теперь на нем был не клубный пиджак, а серый длинный балахон, вроде сутаны священника. Однако черные букли-бигудешки так же болтались на впалых висках, и так же пытливо светились белесые глаза из-под зверушечьих бровок. Старикан радостно потирал руки. За ним подоспели еще двое в балахонах, не поймешь — женщины или мужчины.
— Вот она, наша курочка строптивая, — проблеял старикан с умильной, жуткой ухмылкой. — Ишь как удобно расположилась. Ниоткуда не дует, красавица?
Агата спокойно встретила его ликующий взгляд.
— Развяжите пожалуйста, дяденька! Я все поняла, я исправлюсь. Честное слово, останетесь довольны!
— Конечно, поняла, конечно, исправишься, конечно, буду доволен, — бормотал старикан как бы в легкой придури и, схватив за ворот, резко дернул, располовинил на ней блузку. Замер в восхищении:
— Ах, красотища какая! Прямо Рубенс вместе с Боттичелли!
Его помощники — то ли мужчины, то ли женщины, закрытые до бровей белыми колпаками, — блестящими ножичками умело взрезали на ней юбчонку, а следом и кружевные, шелковые трусики, обнажив ее целиком. Тут старикан и вовсе заклокотал, как кипящий котел, заухал, из глаз пролилась мутная юшка.
— Бутон весенний, благоухающий, прелесть земная, да как же матушка тебя, такую складненькую, сочненькую уродила?!.
Пританцовывал, радовался, жеманничал. Потом гаркнул, будто в экстазе:
— Лампу, господа! Рассмотрим подробно, пока целехонькое.
Операционный прожектор полоснул по векам, ослепил.
— Что вы собираетесь делать? — спросила Агата.
— Ничего особенного, голубушка, ничего страшного. Разделим тебя на части, кишочки отдельно, грудки отдельно, писочку отдельно, чтобы всем хватило по кусочку.
— Прости, дяденька, ей-Богу, прости! Не губи душу. Может, живая тебе лучше пригожусь.
— Зачем грубила, голубушка?
— Пьяная была, накурилась, сорвалась. Прости, отслужу. Век не забудешь девку Агату!
Старый маньяк глядел с сомнением.
— Искренне ли клянешься, голубушка?
— Как перед батюшкой, государь мой!
— Язычок ишь злой, шебутной. Уж почти покойница, а укоротить не можешь.
— Привычка дурная, государь! Переборю, не извольте сомневаться.
— Про меня знаешь?
— Ничего. Только вижу, человек вы особенный, сила за вами огромная.
— Как видишь?
— Сердцем, государь!
Агата не сдавалась, и очи ее излучали такой яркий свет, что старик на секунду зажмурился. Потянуло его, разморило. Но Агата не обманывала, знала, если уцелеет, с этим двуногим чудовищем останется навеки. От добра добра не ищут.
— Как, хлопцы, — обернулся старик к молчаливым помощникам. — Поверим тварюшке разок?
Хлопцы замахали крыльями балахонов, отвратительно гримасничая. Ни одного человеческого слова от них Агата пока не услышала.
— Обижаются, — пояснил старик с неподражаемым глубокомыслием. — Как дети, ей-Богу. Я ведь им обещал растерзание. Они ножички припасли, наточили.
Воды нагрели. Это знаешь кто?.. Чикотиллы. Я их так называю. Им токо дай. Обшкурят до косточек. Не боишьсяих?
— Сейчас кончу, — сказала Агата, не отводя слепящего взгляда от озорного старика. Он не должен сорваться, он уже на крючке. У нее шею свело от невероятного напряжения. Старик почесал за ухом, потом сунул толстый палец ей в рот. Агата жадно его обслюнявила, прикусила острыми зубками. Ему понравилось.
— Ладно, я добрый. Давай тогда так: ни вашим, ни нашим. Ну-ка, хлопцы, приготовьте печатку.
Чикотиллы опрометью кинулись на правую сторону, где стояла газовая плита и разделочный столик. Скося глаза, Агата за ними следила. Один зажег газ, другой сунул в огонь железный прут с блямбой на конце.
— Очень больно будет?
— Как сказать. Сердце крепкое, выдержишь. Но без клейма нельзя. Без клейма никто тебе не поверит.
— Потерплю, — сказала Агата.
— Потерпи, голубушка, потерпи. Деваться некуда.
— Может, водочки для храбрости?
— Это баловство, не надо.
— Как скажете, государь.
Подбежали недочеловеки: один сгреб ее лицо в потную горсть, чтобы не орала, второй ткнул раскаленный прут между ног, прижал к внутренней части бедра. Агате показалось, кол вошел в промежность и проткнул мозжечок. Ее тряхнуло, скрючило, затрещали суставы, натянулись сухожилия, но веревки выдержали. Боль была зияющей, как воронка, ноздри опалило паленым. С трудом Агата поймала бодрящий, тусклый взгляд старика, в котором запекся бледный огонек любопытства.
— Отвяжите ее, пересадите в кресло.
Чикотиллы мигом перебросили ее на кожаное седалище, напоминающее гинекологическое. Тело истекало жаром, ни ног, ни рук не чувствовала.
— Ну вот, — с облегчением заметил старик. — После трудов праведных можно чарку принять.
Неугомонные Чикотиллы вдвоем побежали к стеллажам, из огромной, десятилитровой посудины наплескали чуть не полную кружку, подали деду. Тот недоверчиво понюхал:
— Вроде пахнет приятно. Испробуй, голубушка. За здоровье всех обреченных.
Поднес кружку с поклоном. Агата еле удержала ее слабой рукой.
— Яд?
— Как узнаешь, пока не выпьешь, — ухмыльнулся старик. Она сделала маленький глоток, задохнулась.
Чистый спирт. То, что надо.
— Сколько вы благодеяний оказали, — сказала она, — а я даже не знаю, как вас зовут. Неудобно как-то.
— Зови просто Сидором. Сидор Гурович, ежели угодно. Тебя я знаю. Ты штучка известная по Москве. Из самых рьяных.
— Сидор Гурович, отошли придурков, чего-то скажу по секрету.
Он махнул рукой, Чикатиллы испарились. Смотрел на нее застывшим, сонным взором. Хотела плеснуть ему в глаза спиртом из кружки, но не посмела. Впервые не посмела совладать с мужиком. Это было так ново, так светло. Как второе рождение.
— Возьми в рабыни, Сидор Гурович. Или добей.
Больше ничего не прошу.
— Чудная ты девка, — серьезно ответил Самарин. — Сколь живу, такую не встречал. Может, ты впрямь без ума?
— Была без ума, теперь опамятовалась. Дай руку, пожалуйста.
Агата робко поцеловала жилистую, в венозных прожилках кисть. Через небывалый страх он внушил ей любовь. Это прекрасно. По-другому, наверное, быть не могло.
— Кто ты, государь мой? Откройся невинной девушке.
— Похоже, тот, кто тебе нужен, — улыбнулся старик.
Глава 4
В МОРГЕ КАК В РАЙСКОМ САДУ
Не приживалась Лиза на новом месте: восьмое дежурство, а ее все коробит. В двенадцатом часу ночи накинула поверх халата телогрейку, вышла прогуляться.
Ночная партия еще не поступила, дневные хлопоты позади — в морге короткий пересменок. Прошла подземным коридором, в каморке, смежной с ледником, наткнулась на Гришу Печенегова. Перед ним на столе тарелка с бутербродами — сало, сыр, селедка, колбаса — на полу, как положено, початая бутылка.
— Куда направилась, доченька?
— Подышу воздухом. Сморило чего-то.
— Дак там мороз сорок градусов. Окоченеешь.
— Я ненадолго. По саду пройдусь.
— Посиди минутку. Покушай со мной.
Лиза опустилась на стул, сложила руки на коленях.
— Устала?
— Немного.
— С непривычки. Покушай колбаски, хорошая колбаска, лианозовская. Без нитратов.
— Спать хочу, сил нету, — пожаловалась Лиза, — а прилягу — ни в одном глазу. Почему так? "
Гришуня оглядел ее всевидящим оком. Нагнулся за бутылкой. Плеснул в стакан, второй стакан Лиза, прикрыла ладошкой — нет.
— А вот это зря, — осудил Григорий. — У тебя переходный период, потому и не спишь. Души усопших смущают. Увидали, новенькая — и обступили. Тем более насухую держишься. Они этого не любят.
— Почему не любят, Гриша?
— Трезвый человек для них как соглядатай. Они ему не доверяют, и правильно делают. От трезвости все беды на земле. Трезвый человек — приметливый, памятный, завистливый, на ближнего злобу копит, а у пьяного на душе ясно, все зло из него вылетает, как дристня при холере. В бутылке, Лиза, очищение ото всех скверн и суеты.
— Тогда налей глоточек, — Лиза подставила стакан.
С Гришей Печенеговым она сразу подружилась, он охотно взял над ней шефство. Вместе ворочали трупаков, и Гриша дал ей первые уроки, как доводить их до кондиции. Трупаки попадали к ним в руки обезображенные, желтые, квелые, обыкновенно прямо после вскрытия, неряшливо, наспех заштопанные. Перед ними стояла задача привести мертвецов в надлежащий вид для последнего свидания с родными. Печенегов был классный мастер, не вылезал из морга уже лет тридцать.
Она быстро усвоила обмывку, обтирку и одевание, но к ликам покойников Гриша ее пока не допускал. Тут она могла только напортачить. Из его искусных рук самый измордованный трупак (бандюк после разборки, старец, изъеденный раком) выходил с просветленным, блаженным выражением лица, озаренного самодовольной улыбкой: казалось, вот-вот разомкнет уста и объявит во всеуслышание, что вполне доволен своим новым положением. И всего-то требовалось — мазок туда, мазок сюда, кисточка, фломастер, румяна, пудра, крем.
Но это только смотреть просто, на самом деле это были штрихи художника, наносимые бестрепетной, точной, пьяной рукой. Такая работа требовала особого, отчасти мистического таланта, и у Гриши он был. Но его удручала роковая недолговечность собственных творений. В принципе, Печенегов не делал различия между мертвыми и живыми, напротив, уверял Лизу, что нормальный, доброкачественный трупак, осознавший свою участь, во многих отношениях выше тех недоумков, которые его провожают на тот свет. В Лизе он сразу угадал единомышленницу. Его ничуть не смущало, что такая красивая, молодая, полнокровная женщина посвятила себя довольно странному, по расхожему мнению, занятию. Он ни разу не спросил, каким ветром ее сюда занесло. Воспринимал людей такими, какими их видел: нелепо интересоваться у человека, почему он устроен так, а не иначе, с голубыми глазами, а не с зелеными — все равно, что спросить у лошади, почему она не орел.
Со вторым напарником отношения у Лизы сложились хуже. Дюжий смурной мужик, тридцатилетний Ганя Слепень проникся к ней необъяснимой враждебностью. Правда, Лиза сама дала ему повод. На первой смене, надышавшись дурных кишечных паров, Лиза побежала блевать в столярный отсек. Ганя прокрался за ней, напал в самый неподходящий момент и повалил в открытый, приготовленный к отправке гроб.
— Ты чего, Ганя?! — пропищала Лиза из-под навалившейся семипудовой груды мускулов. Чтобы прояснить намерения, Ганя одним рывком порвал на ней казенный халат и заодно шелковую блузку с голубыми птичками на белом фоне. К его чести Ганя загодя намекнул, что для более приятного знакомства им надобно ненадолго уединиться. Лиза не придала значения этим словам, тем более не заподозрила, что он способен на такой налет. Ганя показался ей обыкновенным качком-дебилом с одним шурупом в голове. Публика, конечно, мерзкая, которую она хорошо знала по "Тихому омуту", но, если их не дразнить, как собак на цепи, вреда от них никакого нет. Без хозяйского приказа они и шагу не ступят. В той быстроте и безоглядности, с какой Ганя на нее кинулся, как раз ощущалось воздействие посторонней воли. Вероятно, его кто-то науськал.
В гробу сложилось казусное положение. Лиза глубоко завалилась на дно, и Ганя, при своей широте и мощи, не мог до нее дотянуться, чтобы осуществить любовный замысел, но и она оказалась скованной по рукам и ногам, у нее не осталось возможности для маневра. Патовая ситуация. Пыхтя, как паровоз, Ганя все же сумел спустить с нее трусики, оголив для решительного штурма, но дальше никак!
— Дай вылезу, — посочувствовала Лиза безрассудному кавалеру, — Сама дам, раз уж так не терпится.
— Обманешь? — прорычал Ганя.
— Что ты, Ганюшка! Или себе цену не знаешь? Таким мужчинам женщины не отказывают. Я сразу заторчала, да постеснялась навязываться.
Бычьи глаза светились над ней алыми фонариками.
— Умная, да?
— Почему умная?
— Потому что ментовкой от тебя воняет.
— Ты что, парень? Перебрал с утра?
— Как ты здесь оказалась? Здесь не проходной двор.
Сюда без пропуска не ходят. И телок чего-то раньше не водилось.
— Выпусти, если хочешь побазарить. Все равно же так не получится.
Кавалер согласился на компромисс.
— Ладно, переворачивайся, становись раком. Знаю я ваши девичьи штучки.
Может, он и знал чьи-то штучки, но не Лизины. Ей всего и надо было — найти упор. Позиции лежа Севрюк отрабатывал с ней до полного изнеможения. Это был его конек. Он учил Лизу, что безнадежных положений в рукопашной схватке не бывает, то есть бывает один раз, когда отключаешься, но не раньше. Главное, не терять самообладание и помнить, что ответный ход из уязвимой позиции должен быть подобен взрыву, потому что второго случая опытный противник не предоставит.
Когда Ганя приподнялся из гроба, освобождая место для любовной игры, Лиза провела коронный прием: растопыренными ладонями хлестко стебанула по ушам и одновременно, разогнув колено, вонзила пятку в промежность. Перевернулись все трое: Лиза, Ганя и гроб, — но девушка выскользнула из кучи малы, и, вскочив на ноги, уже из удобной стойки кулачком, как молотком, вколотила пару невидимых гвоздей в затылок оплошавшему ухажеру.
Пошла в душевую, умылась, причесалась, наполнила водой бутылку из-под кефира, вернулась к поверженному любовнику. В забытьи у него был вид вполне нормального человека. Щедро побрызгала на него водой.
Ганя заворочался, сел, устремил на нее красивые бычьи глаза с лопнувшими прожилками. Эффектно опирался локтем о гроб.
— Где научилась, сучка? — спросил дружелюбно.
— Послушай, Ганечка, ты мне нравишься, но у меня свои маленькие принципы. Я не прочь побаловаться, но не люблю когда насилуют. Ничего не могу с собой поделать. Такой уж уродилась.
— Не держи меня за фраера. Это тебе с рук не сойдет.
— Как знаешь, дорогой, как знаешь...
С того дня Ганя Слепень стал ей врагом. Их бригада дежурила через сутки на третьи, и каждое утро, выйдя на работу, Лиза обнаруживала в тумбочке полиэтиленовый пакет с человеческой требухой, причем из пакета обязательно торчал отрезанный фаллос. Кроме того, в течение смены Ганя Слепень преследовал ее по пятам, обзывал, норовил облить какой-нибудь гадостью, по-всякому доказывая Грише Печенегову, какая никчемная им досталась помощница. Лиза пыталась увещевать парня, говорила, что таким путем, как подбрасывание в ее тумбочку всякой гнили, он вряд ли добьется взаимности, но закусивший удила детина был глух к ее мольбам. Только ближе к вечеру от методичных возлияний Ганя вырубался на два-три часа и давал ей передышку.
Печенегов советовал не обижаться на Ганю всерьез, по натуре он не злой человек, даже напротив, но от тяжелых жизненных испытаний у него испортился характер.
До того, как очутиться в морге, Ганя занимал высокое положение в Клинской группировке, был чуть ли не правой рукой у знаменитого Касьяна, перед ним открывалось завидное будущее, но однажды, как бывает с везунами, он в чем-то провинился, кажется, залупнулся на Касьяна, и братва поставила его на кон. По обязательной разнарядке его сдали на отстой ментам, за что бравый майор, работавший на группировку, получил галочку в послужном списке. Три года Ганя мыкался по тюрьмам, пахал на Хозяина, бесприютный и сирый, безо всякой помощи с воли. На его месте (с вершины благополучия в самую грязь) кто бы не сломался, но Ганя лишь посуровел и укрепился в старой истине, что нет правды на земле. Из тюрьмы его выпустили по какой-то фиктивной амнистии, а то бы так там и сгнил на корню. Знакомство с доктором Поюровским оказалось для него судьбоносным. Тот вылечил его от туберкулеза и застарелого триппера, пристроил на должность в морг. В последнее время, как замечал Печенегов, Ганя начал постепенно оттаивать сердцем. У него бывали теперь такие просветления, что он иногда связывал вместе два-три слова без всякого мата.
— Понимаю, доченька, в тебя Ганя влюбился, а обсказать толком не умеет. Норовит руками доказать, по-другому не обучен. Ты уж пожалей стервеца, а то ведь опять сгниет. Без любви и надежды вон сколько бродит живых трупов вокруг.
— Пожалеть нетрудно, — говорила Лиза, — но уж больно настырный. Так и лезет на рожон. Сейчас вы же видели, подкрался сзади и толкнул на мертвяка, чуть я в обморок не упала.
— Беда небольшая, Лизок. Мертвяку приятно, а тебе что — отряхнулась, пошла дальше.
— Тоже верно, — согласилась Лиза. — Но все же я привыкла к более культурным ухаживаниям.
— Потерпи. Ганя сам опомнится, попомни мое слово. В нем зацепка есть. Над мертвыми не глумится, как иные. Значит, Божий свет не потух. Будь с ним поласковее и увидишь, произойдет чудо перевоплощения зверя обратно в человека.
— Вряд ли, — усомнилась девушка.
...Поболтав немного с Печенеговым, Лиза вышла в парк. До ночного аврала, когда пойдет сырец, ей надо было успеть еще три дела, и, перво-наперво, навестить Наташу и Сенечку, которым несла гостинцы: упаковку жвачки "Стиморол", мягкого медвежонка с лазоревыми глазками и, по личной просьбе Сенечки, водяной пластмассовый браунинг. В подвальном помещении она побывала уже несколько раз, уяснила его предназначение, и даже, как ей казалось, сумела смягчить суровую Клементиву, полновластную здешнюю хозяйку.
Больничный парк, скованный ночным морозом, покачивался в лунном сиянии, словно небесный корабль, опустившийся на грешную землю. Завороженная внезапной красотой, Лиза невольно задержалась, прикоснулась к заледенелому стволу сосны, горько вздохнула. Этот парк, эта ночь, эта лунная тишина — откуда они? В Москве разве можно такому быть?
Знакомый охранник у входа в подвал спросил, нет ли у нее сигарет? Лиза сокрушенно развела руками: не курю.
— Пойдешь обратно, захвати у ребят. Без курева помираю.
— Что же не можешь на минуту отлучиться? — удивилась Лиза. — Кто сюда ворвется?
— Никто. Но оштрафуют, гады. У нас строго. Минутка — и куска нет.
— Ладно, принесу.
Спустилась по ступенькам в длинный коридор, освещенный люминесцентными лампами. В двух-трех местах с потолка целились телеобъективы. Лиза их не опасалась: у нее допуск почти во все больничные отсеки.
Дверь в детскую палату вторая справа, Лиза открыла кодовый замок с помощью желтой пластиковой карточки. Один шаг — и она в обители детей, заторможенных наркотиками, приготовленных на убой. Как и в первый приход, сердце охватила ледяная стужа. Тускло мерцающие ночники, двухъярусные койки, бледные пятна детских лиц, спертый, пропитанный лекарствами воздух — бред наяву. Но ее тут ждали.
Гуськом, навстречу ей из полумрака выступили две детские фигурки в пижамах, ее новые друзья — девочка Наташа и мальчик Сенечка. Неслышно, как тени, приблизились и молча прижались к ее ногам. Она нежно погладила пушистые теплые головки, пробормотала, инстинктивно понижая голос:
— Уж сразу и плакать! Тетенька Лиза никогда не обманывает. Сказала придет — и пришла.
Потянула детей подальше от двери, к свободной кровати. Уселись все трое одной кучкой.
Первой заговорила Наташа:
— Приходил незнакомый дяденька, хотел сделать нам с Сенечкой укол, но Клементина сказала, не надо.
Сказала, есть хороший заказ. А дяденька сказал, никакого заказа больше не будет. Он сказал.., ну, такое длинное слово... Сенечка?
— Консервация, — подсказал мальчик.
— Да... И они спорили с Клементиной. Клементина очень рассердилась... Значит, нас скоро усыпят, да?
— Не думай об этом, малышка. Никто вас не усыпит, — Лиза поцеловала девочку в покрытый испариной лобик.
— Как же, не усыпят, — иронически заметил Сенечка. — Всех усыпляют, а мы особенные.
— Никого больше не будут усыплять.
Мальчик выкарабкался из-под ее руки.
— Тетя Лиза, только не надо вешать на уши лапшу, хорошо?
— Хорошо, Семен. Но я говорю правду, — Нет причин для беспокойства.
— Мы не беспокоимся, — сказал Сенечка. — Мы тебе не верим.
— Я верю, — поспешила вставить Наташа. — Ты, Сенечка, вообще никому не веришь. Так нельзя жить.
— Она права, — подтвердила Лиза, прижимая девочку покрепче. — Без веры жить тяжело.
— Почему вы к нам ходите? — спросил Сенечка. — Носите всякие подарочки. Почему?
— Мы же подружились, разве не так?
— Нет, не так. Мы с Наткой — товар, сырец. С товаром не дружат. Сами знаете.
— Господи, да что ты такое говоришь?!
— Натка маленькая, думает, придет волшебник и заберет ее отсюда. Сказок наслушалась. Никто за нами не придет.
— Ты дурак, Сенька, — разозлилась девочка и потянулась ладошками к глазам. — Ты дурак и Фома неверный.
Мальчик не обратил на нее внимания.
— Если вы, тетя Лиза, наш друг, так заберите нас.
Или помогите бежать... Вы принесли, что я просил?
Лиза достала игрушечный браунинг. Мальчик оглядел пистолет, понажимал на курок, сунул под резинку пижамных штанишек.
— Все лучше, чем ничего. Хоть за это спасибо. Я думаю, тетя Лиза, вы ходите к нам не потому, что дружим, а потому, что надеетесь сбагрить нас с Наткой куда-нибудь подороже.
— Заткнись! — возмутилась Наташа. — У тебя, Сенька, язык, как помело.
— Теперь послушайте меня, — твердо сказала Лиза. — Никто не посмеет вас тронуть, пока я здесь.
— Ага, — буркнул Сенечка. — Они вас очень все боятся. Смешно слушать, честное слово. Подумайте лучше о себе. Если вы правда за нас, значит, не с ними. Когда они узнают, тут же прихватят за жабры. Пикнуть не успеете.
Мальчик рассуждал с таким спокойным пренебрежением ко всему происходящему, как не бывает в его возрасте. Так обыкновенно разговаривают люди, много побродившие по свету и постигшие иную, внеземную мудрость.
— Сенечка, я открою одну тайну, но ты должен поклясться, что никому не проболтаешься.
— Кому болтать, — усмехнулся старый ребенок. — Разве что Натке. Так она через минуту все забудет. Ей же всего семь лет. Умишко-то незрелый.
— А тебе сколько?
— Вы уже спрашивали. Десять исполнилось в сентябре.
— Хорошо, пусть десять. Но ведь не пятьдесят. Почему же ты думаешь, что знаешь все лучше меня?
— Вот именно, — пискнула девочка. — Хвастун — и все.
Мальчик иронически разглядывал ногти на левой руке.
— Тайна вот в чем. Пройдет совсем немного времени, может быть, три или четыре дня, и вы очутитесь дома. А потом, совсем скоро наступит Новый год. Мы все соберемся под елкой, будем веселиться, петь песни, играть — и забудем обо всем плохом, что с нами случилось. Знаете, кто мне об этом сказал?
— Наверное, дед-Мороз, — хмуро пошутил Сенечка. — Кроме него, некому.
— Это правда, тетя Лиза? — у девочки по щекам покатились крупные слезы. Лиза утерла их ладонью.
— Мне сказал об этом один сильный, могучий человек, у него целый полк солдат, которые только ждут команды, чтобы освободить всех детей.
— Чего же они ждут? — усмехнулся Сенечка. — Боятся, что ли?
Наташа перестала плакать, вздохнула.
— Знаете, тетя Лиза, очень тяжело с Сенечкой. Я с ним дружу, потому что больше не с кем дружить. Все остальные дети спят мертвым сном.
— Могу разбудить кое-кого, — обиженно заметил мальчик. — Только не пожалей потом.
— Он считает меня маленькой дурочкой, лучше бы поглядел на себя в зеркало, да, тетя Лиза?
...Через минуту она покинула обитель скорби.
В коридоре наткнулась на Клементину.
Дьяволица поджидала ее возле двери с табличкой "Ординаторская". Табличка была так же уместна здесь, как если бы на ней значилось — "Рай".
— Чего ты все к ним шастаешь? — Клементина смотрела через толстые стекла очков, как через забор. — Своих не можешь нарожать?