Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения

ModernLib.Net / Ада Самарка / Мильфьори, или Популярные сказки, адаптированные для современного взрослого чтения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Ада Самарка
Жанр:

 

 


Колобок высунулся в окно, вытягивая из кобуры уже привычный браунинг, и увидел, как из еловой рощицы, сбоку от дороги, ведущей к хутору, вышел мужик в полосатых штанах, с наганом (Колобку этот наган показался огромным). Мужик прицелился в угол дома, туда, где к нему спиной стояла, отстреливаясь, Волкова. Колобок пальнул пару раз, мужик упал. Волкова обернулась на выстрел и, задержавшись взглядом на Колобковых расширенных от только что пережитого зрачках, странно неловко спрыгнула наземь.

Тут на конях подоспела подмога – услышали выстрелы, сразу все поняли. Привезли пулемет, атаку отбили.

Стало их всего на хуторе человек 20. И 6 дней они держали оборону. Стены дома от пуль сделались губчатыми, как трухлявые грибы, на дороге и во дворе лежали распластанные, покрытые пылью тела.

Как это бывает иногда в конце мая – пришел вдруг неожиданный хмельной медовый зной. Казалось, ночное тепло давали буйно растущая трава, бузина и калина, выстреливавшие свои пронзительно зеленые гибкие побеги чуть ли не на полтора метра за несколько дней. Все вокруг росло, разбухало, зеленилось, наливалось соками и цвело. Однажды, когда закончился очередной обстрел, Волкова пришла к Колобку на балкончик с разрушенными перилами, где стоял пулемет, и обняла его сзади, уверенно положив руки на грудь, прижавшись щекой к широкой, чуть мягкой спине. Это было неожиданно, но Колобок ответил единственно возможным, хотя и чересчур стремительным образом, – с Волковой и нельзя, наверное, было иначе. Чуть выше ягодицы и на боку у нее долго еще не сходили отпечатанные пунцовой лестничкой следы от зубчатого вала на пулемете, а на Колобковых лопатках остались по три царапины, которые потом гноились и не заживали около месяца, вызывая тупую тягучую боль, отстреливающую в шею и ухо.

– Я тебя съем, съем, ррррррры! Съем! – любила она продышать ему на ухо, больно куснув, в жаркие минуты обстрелов, когда лежали они на полу, возбужденные страхом и близостью друг друга.

– Во девка, два года как к ней кто только клинья не подбивал – всех отшивала, а тут пропала совсем… – говорил командир с завистью.

– Не ешь меня, Волкова, – одним обманчиво тихим вечером сказал Колобок, обнимая ее за плечи. – Не твоя я добыча, мой путь – дорога одиночества.

– Мой тоже – дорога одиночества.

– Значит, только тут и сейчас наш перекресток. Давай расскажу тебе свою историю, хочешь знать, что я за человек? Может, и не станешь тут сидеть со мной рядом…

– Мне неинтересно… – горячо продышала Волкова, переворачиваясь через его руку на живот, почти лежа на нем сверху. – Дай винтовку.

Колобок все равно рассказал ей, неожиданно для самого себя, смакуя детали. «Странно, не было во мне никогда склонности к такому бабству…» – думалось ему.

– Тебе было их всех просто жаль, и ты боролся со своей жалостью, бесполезнейшим из чувств, – спокойно сказала Волкова. – А я лучше сдохну, чем позволю кому-то себя жалеть.

Поздно ночью на хутор опять напали. Ароматным тонким шелком стелилась по полу сквозь выбитые окна майская жаркая ночь. Нежно пах жасмин, и толстые неповоротливые хрущи стукались в окна и стены. Волкова стонала, кусая до крови свое вымазанное пулеметным мазутом запястье, а Колобок чувствовал себя впервые по-настоящему сильным, мужественным; упругая сталь винтовки, нагретая его рукой, напоминала сталь и упругость его естества, обезображенные трупы под окнами с лужами темной застывшей крови составляли ключевой элемент этого нового пейзажа его жизни, свободного от стабильности и определенности. О, inferno! – думалось ему, когда блаженство золотой кляксой уже застилало глаза. Палец на гашетке дрогнул, вжатая в стену, обвившая его ногами Волкова горячо ахнула, где-то вдали, заглушенный шумом крови в ушах, грохнул выстрел, пахнуло порохом, и отдача от винтовки с тупой сладкой болью ударила в предплечье.

– Сожру… сожру, – стонала и хохотала Волкова.

– Заячковская не сожрала, Галина Степановна не сожрала, и ты не сожрешь, – улыбался Колобок.

На заре седьмого дня прибыло подкрепление из Киева – четыре сотни молодых комсомольцев, мальчишек и девчонок. Разве могли они посостязаться в силе и опыте с матерыми головорезами Зеленого? Погрузив на подводу ружья и пулемет, поехали биться за село Триполье. В жаркой жуткой сутолоке первого боя Волкова не заметила, что Колобка нет. Рядом были другие товарищи, державшие оборону хутора. Когда с пологих холмов, окружающих село, стали стекаться новые отряды неприятеля, было принято решение отступать. Отступать было некуда, и ребята прыгали в воду, по ним палили так, что вода кипела, в кровавой пене, прибитые к берегу, дрожали на мелких волнах их белые тонкие тела.

– Где Колобок? Где он? Почему не вижу? – волновалась Волкова.

– Как, ты не знаешь? Он с Орловым на лодке на Канев уехал, ночью еще.

Волкова почувствовала, как немеет лицо, становится трудно дышать.

– Как уехал?

– А зачем ему тут? Он важная птица, на особом счету, кто еще будет бомбы нам делать, вот они с Орловым и ушли туда от греха подальше.

– Как, совсем?

– Волкова, – командир батальона сплюнул, обнимая ее за плечи, – не бери дурного в голову, никакой любви не бывает, ты что, не знала?

Она безумно улыбнулась, облизывая пересохшие губы, локтем отпихнула его, вскидывая винтовку и целясь в прущих на них плечистых мужиков с ружьями.

Вскоре остатки комсомольского отряда были окончательно окружены и прижаты к берегу, из сорока человек их осталось пятеро. Когда неприятель стал отрезать путь к воде, командир потянул Волкову за ремень, куда-то в камыши, орал ей на ухо, отбирал отстрелявшую винтовку, но она не слышала. С другого конца села избитой колонной вели пленных на страшную мученическую смерть.

– Уйди! – безумно завопила Волкова, толкнув командира в грудь, встала во весь рост, пошла прямо на противника. Стрелять прекратили, ухмыляясь, выглядывали из-за кочек, думали, что она сдается. Поскальзываясь на песке у берега, хватаясь за сухую траву, она вылезла на луг, обсаженный ивами, с покосившимся плетнем с одной стороны и неглубокой канавой с ручьем с другой. За спинами Зеленых круто ввысь, заслоняя небо, уходила Дивич-гора, лысая, как оборванная папаха, из-за которой рыжим заревом светило вечернее солнце. В руке у Волковой, спрятанная за спиной, была граната, Колобкова граната. Сорвав чеку, стиснув зубы, она прокричала страшное «ннннннны!» и неожиданным выпадом бросилась в самую гущу врага.

По мере того как война приближалась к концу, селения и станицы захватывались и упорядочивались красными, Колобок двигался на юг. На смену песчаным кручам, поросшим осинами, дубами и березками, приходили раскинувшиеся на пологих холмах пряно пахнущие степи с ковылем и цикорием. Днепр становился шире, разливистей, кое-где из воды торчали серые граниты, и все будто съезжало по округлости горизонта туда, вниз, на юг и к морю.

Море пленило Колобка и дало ему никогда ранее не испытанное душевное успокоение, одновременно отрезав своей гладью путь к дальнейшим странствиям. «Все мы родом из воды», – думал он, гуляя против ветра, улыбаясь ему, вбирая его в себя глубокими вдохами, порами на коже, пропуская под плащ и за шиворот. Морской колючий ветер был хорош.

«Ветер от моря хорош тем, что, когда стоишь на месте и глядишь на несущиеся на тебя волны, создается иллюзия движения вперед, при фактическом стоянии на месте», – думалось ему.

Любил взбираться, цепляясь за клочья сухой травы, на кривой, в лобастых валунах обрыв, обгаженный птицами, садиться там и смотреть, ощущая движение земли и всего космоса.

Сразу после войны и революции Одесса из шикарного, кишащего иностранцами и миллионерами города превратилась в тихое захолустье. Как известно, места делают люди, а все общество удрало кто куда смог, остальных сослали или того хуже… уцелевшие тетушки, выпускницы института благородных девиц, приняли в свои многокомнатные квартиры на Дерибасовской, Малой Арнаутской и прочих центральных улицах по 40 человек новых соседей. Большие комнаты делили деревянными перегородками, через которые слышен был любой шорох, чадили примусами, кашляли, маясь бессонницей, стеснялись говорить о себе с соседями, но выкладывали все гостям из других таких квартир, и через две стенки в каждый конец комнаты всем все слышно было, и потом на кухне обсуждалось. В двадцатиметровых ванных устраивали кладовые, и на досках там спали чьи-то бабушки, потомки блиставших брильянтами, чирикавших по-французски и обмахивавшихся страусовыми веерами носили сбитые башмаки и жили, как повелевалось, вровень со всеми, забыв про французский и про перья с брильянтами. Рестораны, кондитерские и кафе в большинстве своем закрылись. Иностранцы исчезли, движение судов в порту сделалось минимальным.

После марта 1921 года, когда приняли «новую экономическую политику», ситуация где-то ухудшилась, сделавшись совсем катастрофической. Но где-то, и большей частью именно в улыбчивой и чуть хмельной приморской Одессе, стали появляться первые новые богачи – нэпманы. Подстраиваясь под их вкусы, постепенно пооткрывались кабаре и ресторанчики разгуляевски-разбитного пошиба, без всяких позолоченных канделябров, но с куплетистами, «муркой», портвейном и пьяными драками.

Благодаря партийным заслугам Колобок вел существование вполне безбедное. Полюбил покупать старинные измерительные приборы – в его просторную комнату, бывшую барскую столовую с балконными дверями во всю стену, потихоньку сносились астролябии, микроскопы и даже, в качестве исключения, два очень древних метронома. Вечерами ходил в кабаре «Павлин», открывшееся в подвале соседнего здания. Там знакомился с певичками и юными работницами швейной фабрики, ходившими в кабаре по очереди в одном и том же платье. Колобок называл их Пефредо, Энио и Дейно. Девицы томно усмехались, чуть прикусив черно напомаженные губы, словно хотели сказать «ффф», хлопали ресницами, поправляли завитые щипцами кудри полными короткими пальцами, и их ногти были по-плебейски короче в длину, чем в ширину.

По пятницам был особенный день. В «Павлине» попытались сделать что-то вроде театра, называлось это – студия «Помпон». «Помпон в павлине», – манерно загоняя в нос «н» говорил Колобок, желая повеселить девиц. Номера были в основном теми же, что и всегда, публика та же, единственное разнообразие внесла некая Елизавета Лисовских, появившаяся как-то промозглым мартовским вечером и взявшая за правило посещать кабаре в «помпонные» дни. Она всегда садилась за один и тот же столик, брала какой-то яркий ликер и сидела, вполоборота в зал, вполоборота к сцене. Так как второе место возле нее всегда оставалось свободным, к ней регулярно, но безуспешно пытались подсесть различные господа, а также присылались шоколад и напитки. К дарам Лисовских обычно относилась с большей благосклонностью, чем к господам. Колобку стало интересно, кто она и чем занимается, но информаторы вокруг были какими-то бестолковыми, и, кроме имени и догадок о ее причастности то ли к новой политической среде, то ли к старой богемной, никто ничего сказать не мог.

Однажды Колобок отправился гулять к морю в Аркадию, дорога была пуста и грустна даже в погожие дни. Впереди танцующей походкой шла женщина в черном пальто, из-под черной шляпки выбивались рыжие локоны, подрагивая на ветру. Глядя на ее спину, Колобок ощутил вдруг неожиданное, несвойственное ему ликование. Ускорив шаг, поравнялся, обогнал, обернулся и остановился, разводя руками и улыбаясь. Она, не замедляя движения, кивнула ему, улыбнулась и отвела взгляд.

– Елизавета, простите, не знаю, как вас по отчеству, я искренне рад встрече.

Она еще раз улыбнулась и – господи, неужели она стесняется?! – ускорила шаг.

Дорога скоро кончилась, начался парк. Она поднялась по ступенькам так быстро, что Колобок едва успел за ней.

Через два дня наступила пятница, и, отказываясь признаваться себе в этом, Колобок нервничал. Был ли это поглощающий азарт охотника, не совсем уверенного в своих силах, или нечто большее – во всяком случае, Колобок отметил в себе некую новизну ощущений. «Интересно, сколько ей лет?» – думал он в прокуренном полумраке, жадно и неотрывно глядя на ее профиль с нежной девичьей линией шеи и скул, раскосым глазом с расширенным зрачком, тонкой раковинкой ноздри, алебастровой мочкой уха, в которой синим сполохом поблескивал бриллиант. Что-то неуловимое в линии рта не давало отвести взгляд. «Не девчонка отнюдь. Наверное, кокаинчиком балуется…»

За весь вечер Лисовских один раз обернулась на Колобка, приславшего ей шампанского, шоколадку и розу, и, неожиданно широко улыбнувшись, медленно кивнула, возмещая этой медлительностью то время, что было бы потрачено на глубокий поклон, выполнить который здесь не представлялось возможным. Просить разрешения сесть за ее столик Колобок не стал и ушел раньше обычного, не один и в состоянии крайне приятного расположения духа. Уже на ступеньках, в прохладном сумраке накидывая пальто, обернулся мельком, и показалось, что она смотрит ему вслед.

Через несколько дней Елизавета Лисовских снова гуляла в пустынном парке у моря. И, завидев его, улыбнулась, как ему показалось, смущенно, опустила подбородок в серебристый мех горжетки, развернулась лицом к морю и глубоко вдохнула влажный воздух.

– Надо же, – чуть запыхавшись, сказал Колобок, – вы тоже любите гулять тут?

– И помпон в «Павлине» по пятницам, – неожиданно низким глуховатым голосом ответила она, не поднимая взгляда.

– И помпон в «Павлине», – улыбнулся Колобок. Он знал, что сегодня как никогда презентабелен – за зиму немного похудел, и в модном сером тренчкоте по колено выглядел как завсегдатай Торгсина. Снятая приветственно касторовая шляпа так и осталась в руке – да и кстати: рыжеватые волосы в серости и слякоти еще не проснувшейся природы выглядели особенно ярко, как солнечная клякса, оттеняя девически свежий цвет его лица.

С моря подул сильный ветер с капельками влаги, Елизавета подняла навстречу ему голову, улыбаясь, чуть прикрыв глаза, вздохнула, а Колобок, думая над нежностью и белизной ее шеи, спросил:

– Не боитесь простудиться? Испанки не боитесь?

– Ах, этот ветер… – ответила Лисовских, – этот ветер… почему я так люблю этот ветер?

– Вы любите этот ветер? Изумительно! Какое чудо, право же, а знаете, почему я люблю ветер?

– Я видела вас, много раз. – Она резко обернулась, глядя ему прямо в глаза, придерживая рукой в серой замшевой перчатке рыжие (ярче, чем у него!) волнистые пряди. – Видела, как ходили вы туда, на камни, сидели там, стояли на ветру, я и в «Павлин» ходила, только чтобы вас увидать…

Колобок потерял дар речи. Он остановился, пытаясь понять, не розыгрыш ли это, огляделся по сторонам, ожидая появления развеселой компании молодых людей в кепках и с шампанским. Но никого не было. Неспокойное серое море стелилось под низким серым небом. Лисовских улыбалась, что-то неуловимое в линии ее рта манило все больше.

– Расскажите о себе! Очень прошу, расскажите мне все-все!

– Прямо вот и все? – смутился Колобок.

– Все-все-все!

Они прошли по Итальянскому бульвару, немного по Канатной, по Малой Арнаутской добрались до Старобазарного сквера. Там Елизавета сильно замерзла и попросила отвести ее домой – в отдельную квартиру на Спиридоновской улице. Глядя на бархатные портьеры, на старомодный мебельный гарнитур с гнутыми ножками, Колобок, не любивший гнутые линии сецессии и еще в большей мере – прямизну новомодного конструктивизма, во второй раз за этот день онемел. Да, он почувствовал себя дома, на Пушкинской в Киеве, и, заглянув через открытую дверь в соседнюю комнату, нисколько не удивился, обнаружив на стене свою Римлянку с дарами девичества – правда, на этот раз изрядно распущенную и принявшую облик вакханки.

– Вы неплохо живете, товарищ Елизавета.

– Ну, уж не товарищ и не Елизавета. Я – Лиза-Мария. Я себя так зову. Вам сделать кофе с капелькой рома?

Колобок улыбнулся и кивнул. Неожиданно раскрылась дверь в соседнюю комнату, и к ним вышла девушка лет восемнадцати, с аристократично бледным лицом и распущенными по плечам волосами соломенно-золотистого цвета, не похожая на прислугу, но с серебряным подносом в руках.

– Наденька, – сказала Лисовских, обнимая ее за плечи.

Девушка чуть заметно поклонилась.

– Я в глубоком потрясении от услышанного… путь одиночества, право, это так опасно, – проговорила Лисовских, разливая кофе по крошечным чашечкам из просвечивающего на свет фарфора.

– Изумительные чашечки, – отметил Колобок, подняв свою так, что можно было разглядеть на обороте букву А с короной над ней и римской цифрой 3 внизу.

– Да. Это бабушкины. И все-таки… все-таки я хочу услышать вашу историю еще раз. Наденька, солнце мое, подготовьте мне ванну…

– Услышать то, что я рассказывал только что?

Лисовских улыбнулась, медленно открыла лаковый портсигар, медленно вынула из него тонкую папироску, так же медленно вставила ее в длинный черный мундштук. Закуривать, однако, не стала.

– Именно, почему бы и нет. Просто в вас так много всего, что разглядеть с первого взгляда не представляется возможным.

– Ну что ж… – согревшись кофе с ромом, Колобок вздохнул, с краешка кресла съехал поглубже, наконец устраиваясь удобнее, – вы хотите, наверное, чуть подробнее о детстве…

На рассказе о киевских зимних забавах, которые Колобок, чуть привирая, живописал со всеми мельчайшими подробностями, Лисовских вдруг резко встала, и, перебив рецепт медовых пряников, которые пеклись на Рождество гран ма, направилась вон из комнаты, говоря на ходу:

– Я буду сейчас брать ванну, а вы рассказывайте, рассказывайте, – сказала она, жестом позвав его за собою и на ходу пытаясь расстегнуть пуговки на платье сзади. – Ну, помогите же, что ли!

Колобок так же на ходу дрожащими руками пытался справиться с маленькими, густо посаженными перламутровыми кружочками и, оказавшись в просторной ванной, ошарашенно уставился на потолок, боясь бросить взгляд на запотевшие зеркала.

– Разрешите… – Мимо прошла Наденька, она несла в эмалированном белом кувшине горячую воду.

– Сны… меня особенно интересуют сны, вы же видели сны о женщинах, – сказала Лисовских, уже раскинувшись в ванне.

Колобок, мокрый в своем костюме из шерстяной фланели, не решался даже распустить запонку на воротничке сорочки. Не зная, куда себя девать, переведя глаза с потолка на полочку со всякими дамскими флакончиками, он вяло продолжил повествование, думая лишь о том, что же делать дальше. Бездействуя при такой открытой провокации, он ощущал себя полным идиотом.

– Ну же… пряники пекли… И как вас называли?.. Колобок? Колобок! Ну что ж ты, катись сюда ко мне! Скорее!

Она протянула руки, и он начал судорожно скидывать одежду, путаясь в ней. Лиза-Мария благосклонно улыбалась, склонив голову набок.

От горячей воды и близости ее тела перехватило дух. Шумно хлюпнуло на пол, Лисовских засмеялась, обвивая его под водой руками и ногами, закружилась голова.

– Ты только не влюбляйся в меня, Лизонька, я же Заячковскую беременную бросил, Галину Степановну беспомощную больную с мальчишками ее… Волкову даже, светлая ей память… – сказал Колобок уже в кровати, наматывая ее рыжую прядь себе на палец.

– Ой, влюблюсь, Колобок, я уже влюбилась… а ты покажешь мне, как бросать умеешь, а? – И перекатившись на живот, лежа на нем сверху, кусая за нос: – Ам!

Они увиделись спустя день, в «Павлине». Едва войдя, Колобок направился к столику Лисовских, но она неожиданно резко выставила перед собой руку с длинным мундштуком и отрицательно покачала головой. Колобок, с губами, онемевшими в улыбке, которую он теперь не знал куда девать, пожал плечами, выпил, не закусывая, водки с приятелями и вскоре ушел. Но через какое-то время вернулся. Заглянул, не снимая тренчкот и даже шляпу, выпил еще водки и стал ждать на улице, чтобы проверить, с кем она выйдет. Она появилась в компании двух хихикающих артисток из кабаре – приехал автомобиль, кто сидел внутри, было неясно. Колобка, сделавшего вид, что рассматривает вывешенную у входа в «Павлин» карту вин, она словно не видела.

Колобок стал ежедневно ходить в парк, даже не убеждая себя, что делает это для моциона, а отчаянно надеясь на встречу. Потом пошел на крайнюю меру, и у нужных людей стал осторожно наводить справки о ней. Ему тут же многозначительно порекомендовали забыть этот адрес, что еще более усилило романтический ореол таинственности.

А встретились они две недели спустя. Будто специально она ждала его прямо у его дома.

– Прогуляемся?

– Лиза, что же ты так… я даже скучал.

– Колобок… – засмеялась она, беря его за руку, – я тоже скучала. А ты не по мне скучал, Колобок, а по своему отражению в моих глазах. Но я хочу послушать. Еще. Все с самого начала.

– Как, опять? – а сам подумал: «Почему мне так спокойно и радостно с ней, когда я говорю о себе? О детстве, гимназии, Мане, вечном пере – о такой ерунде!»

Через две недели, лежа в той самой ванне, Колобок вдруг сказал:

– Лизавета, ты бы родила мне ребенка?

– Как Зойка?

– Нет, как ты… я хочу быть с тобой… я никуда не уйду, мой путь погас, мой путь кончается в тебе…

– Иииииии! – засмеялась Лисовских, запрокидывая голову. – Ты просто потрясающе сказал!

– Да, Лиза, в тебе кончается мой путь. И я хочу, чтобы мы были вместе.

– Как муж с женой?

– Почему как…

– Ну, тогда с этой минуты… я атеистка, и церковь нам ни к чему в этом вопросе… отныне мы муж и жена, иди сюда, я окроплю тебя этой святой водой, напитанной любовью.

– Так мне остаться сегодня?

– Конечно, остаться, дурашка!

Вечером пришли гости. Они приходили почти всегда, кроме пятниц. Колобок быстро понял, почему там, сверху, отказывались что-либо говорить о Лисовских. В этот первый для Колобка вечер в ее доме Лиза-Мария, шурша вечерним платьем, обняла его за плечи и вывела, подталкивая, в центр гостиной, под тяжелые взгляды гостей – нескольких мужчин, среди которых выделялся, сияя лысиной, один, в полувоенном френче, блестящих сапогах и, как равнодушно отметил Колобок, с деревянной кобурой. Слова «Это мой муж» не произвели на них никакого впечатления.

Кроме белокурой Наденьки, у мадам Лисовских бывало еще несколько молоденьких красоток. Иногда приглашали куплетистов из «Павлина», всегда много пили, и от этих бестолковых сивушных вечеров у Колобка во рту появлялся гадкий привкус графитного карандаша. Было весело и грубо: гости шумно и много ели, не заботясь о манерах, вставали из-за стола, чтобы пригласить даму на танец, еще не успев отрыгнуть, и отрыгивали, уже приподнимаясь навстречу ей, прикрыв рот тыльной стороной ладони, а дамы смеялись… Разговоры сводились к одному – как бы перебраться в ШТАБ в Харьков, а лучше в Москву, кому повезло в этом, кому нет. Фамилии и имена, впрочем, не назывались. Иногда пели – под настроение шли «Очи черные» и «Калитка», но охотнее всего – похабные куплеты про модистку. Да, его тонкая, аристократическая, с великолепными манерами Лиза-Мария была среди них и смеялась вместе с ними. Колобок спрашивал себя, отчего он здесь, почему не может уйти, тогда как все его существо вопило: вон отсюда, хотя бы на вечер, на ночь, чтобы постоять у моря, в темноте, пропитанной соленой пряной влагой, наконец подумать о своем… И знал наверняка, что, оставшись одна, она точно так же, взмахнув подолом платья, изогнувшись обнаженной спиной, глядя снизу вверх, взявшись за локоть в тренче, жеманно посмеиваясь, пойдет, как одна из этих ее девиц, в одну из одинаковых гостевых комнат, с широкой кроватью, с патефоном и с фикусом в кадке.

Когда веселье затихало и все разбредались по комнатам, Елизавета бессильно опускалась в кресло и говорила: «Боже… суета… суета… расскажи мне, друг мой, расскажи мне что-то хорошее, что-то о себе, о детстве, что я не знаю или позабыла…»

Однажды ждали чьего-то приезда. Глядя на приготовления, Колобок ощущал муторную тревогу, словно колокол безысходности бил у него в груди, отсчитывая время до вечера.

– Почему бы не уйти, Лиза, мы могли бы жить в другом месте… в Киеве, в Ялте… а это все оставь, неужто оно так важно для тебя? Неужто ты не хочешь родить ребенка и забыть все это? Ведь годы берут свое, Лиза…

– Милый, мой бесконечно милый, – она обняла его, чуть повиснув, положила подбородок на плечо, с шутливой гримаской капризного ребенка глядя в глаза, – ну конечно же, хочу! Конечно, хочу! Только сегодня, ах, так тебя прошу… сегодня не будь таким букой, не расстраивай мою атмосферу…

Колобок притянул ее к себе, поцеловал в лоб, ощутил горячую волну, идущую от низа живота к пульсирующей жилке на виске, но Лизавета выскользнула и, шурша платьем, поспешила на кухню, отдавать последние распоряжения.

Приехавший высокий чин был с первой минуты понятен в своей наглости. Уставший с дороги, он быстро захмелел и, откинувшись в кресле, задремал. В какой-то момент из квартиры ретировались, стараясь не шуметь, прочие гости. Долгожданная спокойная тишина майской ночи усыпила сидящего в кресле Колобка. Снилось детство, гран ма снова несла маленького Колобка, завернутого в согретое полотенце, в ванную, а рядом, с приготовленной ночной рубашечкой, семенила фребеличка, которая вдруг сказала густым басом: «Пойдем, потрешь мне спинку…» Колобок открыл глаза. В двух шагах, спиной к нему и лицом к хозяйке дома стоял новый гость. Колобок видел глаза Лизы с расширенными зрачками, раковинки тонких ноздрей подрагивали, что-то неуловимое в линии ее рта… Да нет, хищное в линии изогнутых губ стало очевидным.

– На! – раздеваясь на ходу, бросил гость сидящему на диване адъютанту свою портупею. – На! – Китель неожиданно полетел в Колобка.

Лиза-Мария обернулась на него, держа гостя под руку – изогнувшись, как он и представлял в своих страхах, с голой спиной в глубоком вырезе, с золотой цепочкой с длинной застежкой с тремя камушками на конце, нежно спускающейся между хрупкими острыми лопатками. Уже готовясь исчезнуть в дверном проеме, она, обернувшись, сокрушенно пожала плечами и поджала губы, дескать, очень жаль, но она бессильна.

Отбросив китель куда-то на ломберный столик, Колобок вскочил на ноги, но бежать за ними не стал. Из-за неплотно прикрытой двери доносился звонкий Лизин смех.

Залпом допив оставшуюся в графине водку, Колобок выбежал вон из квартиры, прогрохотал вниз по мраморным ступеням, выскочил на мостовую. Город спал. В прохладном синем небе ярким нездоровым зеленоватым светом светила полная луна. Колобок пошел как обычно к морю, с каждым шагом трезвея и ощущая бессмысленность движения. «Когда стоять на месте равно бегу…» – подумалось ему.

Море не имело смысла, ветер не имел смысла, ночь не имела смысла. «Я один не я уже…» – крутилось в голове.

Вскоре он вернулся в квартиру. Было тихо. Пахло горчицей, специями, вином, в гостиной было пусто. Дверь в ванную была по-прежнему приоткрыта, образуя в полумраке золотистую щель, буквой «г» – как коса. Светящаяся теплым светом, с ароматным паром, с ее смехом и нежным похлюпыванием, с тошнотворным мужским бормотанием смертоносная коса. Жизнь не имела смысла.

Пройдя в кабинет с массивным столом, за которым Лисовских, наверное, ни разу не сидела, и с книгами, которых, наверное, ни разу не касалась, Колобок быстро вынул из брюк ремень, запрыгнув на стол, перекинул через чугунную отопительную трубу над окном и, просунув в петлю голову, затянул покрепче… Последнее, что он видел перед собой – знакомое с детства лицо юной римлянки, так и не донесшей дары девичества к священному источнику, и так жестоко преобразившейся в вакханку…

Нашли его только утром. Выносили тихо, стараясь не предавать происшествие огласке, но город потом еще долго шептался: «Сожрала рыжая Колобка… сожрала-таки…»

Глава I

Самый прекрасный отрезок самого прекрасного времени года – это белый летний вечер, спустя примерно месяц после летнего солнцестояния, когда деревенеет тугая зелень, оплетающая просеки и брошенные огороды, колоски тяжелеют и колются, а сумерки пахнут дождем. В городе небо такими вечерами совершенно белое, стены, кусты, гаражи, деревья – все темное, как коричневато-зеленоватые кружева, наклеенные на матовый молочно-белый фонарь. В такие вечера немного меняется состав воздуха, и молекулы, передающие звук, поворачиваются под каким-то иным углом, так что через форточки слышно прежде всего сверчков – бог весть откуда они берутся в пыльных городских палисадниках, перекрывая своим тихим, почти фантомным журчанием все прочие городские уличные звуки.

Одним таким бальзамическим, как сказали бы англичане, вечером позднего августа мы возвращались с дачи. На въезде в город после трех выходных собралась большая автомобильная тянучка, и я, откинувшись на подголовник, смотрела в небо, налитое, как в пиалу, в сферическое зеркало заднего вида и вполуха слушала, что бубнит радио. Сверчки все равно трещали громче. Хотя мы преимущественно стояли на месте, их трескот – словно эльфические голоса быстро-быстро бормотали «цып-цып-цып-цып-цып» – волнами и брызгами забрасывался в окно. Так бывает, когда мчишься в поезде, таким точно вечером, возвращаешься, и в приоткрытое окно, вихрясь, цепляясь за занавески с логотипом столичного экспресса, залетают эти звуки – отчетливые несколько сверчковых секунд, а потом словно горстью кто-то забрасывает хвойный лесной дух, или луговой вечерний дурман, или болотистую мускусную мшистую сырость.

Я пишу об этом, чтобы читателю стало ясно – этот роковой вечер начинался неплохо. И на протяжении последовавших месяцев его звуки, запахи, ощущения наполняли мое существо последним воспоминанием из прошлой жизни.

Мы едва миновали первые два ангара крупных торговых комплексов, как из-за билбордов, политых сверху тягучим сиропом вечернего солнца, на обочине показался небольшой женский автомобиль с соответствующими опознавательными знаками – взятые в предупреждающий треугольник буква «У» и туфелька на шпильке, а также парой обязательных розовых мохнатых подушек под задним стеклом. Двери автомобиля были открыты, и два человека, неуклюже согнувшись в тесном пространстве, пытались что-то достать с задних пассажирских сидений. Мы ехали в правом ряду (вы знаете, что в тянучках нередко именно крайний правый ряд оказывается быстрее других?) и наблюдали за этой машиной, так как больше наблюдать было не за чем. В какой-то момент из салона неуклюже вывалилась сидевшая


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8