Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Южный комфорт

ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Южный комфорт - Чтение (стр. 20)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: История

 

 


      Коридор в обе стороны тянулся, будто в гостинице. Чем-то напоминало барак из Твердохлебового детства.
      - Вот такая она - гостинка?
      - Вот такая.
      Она искала ключи в сумке, подходя к одной из многочисленных дверей. Твердохлеб успел заметить цифру на двери: 59. Когда она уже открывала ее, Твердохлеб ухватил Наталку за руку.
      - А тетя Мелашка?
      - Уехала в село. Но если мама узнает, что я впустила к себе чужого человека, она меня убьет!
      - Разве я чужой?
      - А какой же?
      - Так, может, мне лучше уйти?
      - Уже приехал. Гостей не прогоняют. Хоть немного обсохни.
      Из коридора дверь открывалась прямо в комнату. Даже намека на переднюю. Чудеса архитектуры! Наталья мигом сбросила свое пальтишко, и Твердохлеб успел заметить, что она снова в платье-безрукавке ослепительно-вишневого цвета. Хотел сказать, как ей идет это платье, но Наталка нетерпеливо дернула его за рукав:
      - Снимай эту мокрядь, повешу, чтоб хоть вода стекла.
      - Куда же ты ее?
      - А в ванную, там у меня вешалка. Больше негде.
      - Давай я сам.
      - Там вдвоем не уместимся, давай сюда.
      Почти стянув с него мокрое пальто, она на миг исчезла за маленькими дверцами в стене слева и сразу же вернулась, обеими руками пригладила волосы, небезопасно для Твердохлеба подняла руки, и он целомудренно отвернулся.
      - Ну, - пригласила Наталка, - проходи. Вот это мои палаты. Там еще дверь - в спальню. Четыре квадратных метра. Тахта и шкаф. Входить можно только боком. А живу на этих двенадцати метрах. Мне хватает.
      Он смотрел на комнату. Ничего особенного. Диван и два кресла вишневого цвета. Журнальный столик, под окном стол со стульями. На полу домотканые цветастые дорожки, стены белые, никаких украшений, только над диваном в темной рамке большая фотография, собственно, портрет молодого черноволосого человека с усами подковкой, в костюме и сорочке, чем-то похожего на Твердохлеба: та же небрежность и, можно сказать, безвкусица. Но взгляд глаз поражал глубиной, умом и какой-то затаенной грустью.
      - Кто это? - невольно спросил Твердохлеб, тут же пожалев о своей бестактности.
      Она взглянула на портрет, словно хотела убедиться, действительно ли об этом человеке спрашивает Твердохлеб, немного помолчала, подошла к столу, смахнув с него невидимую пыль, и только тогда ответила:
      - Юра. Юра Швачко.
      - Швачко? Но ведь и ты Швачко?
      - И я Швачко.
      Она посмотрела на Твердохлеба так, что у него отпала всякая охота расспрашивать. Все равно она больше ничего не скажет. Когда хочешь что-то отбросить, нужно забыть, не вспоминать, не говорить. Его профессия расспрашивание. Проклятие профессии! Наталка, вся напружинившись, ждала расспросов, он чувствовал напряженность каждой клеточки ее тела, проклинал себя за глупое любопытство, молчал, и она расслабилась.
      - Ты садись, - сказала она. - Садись посиди, а я поставлю чай. У меня здесь и кухня есть. Все маленькое, как мини-юбка, но все есть.
      Только теперь Твердохлеб обратил внимание еще на одну особенность этой комнатки. Везде: на столике, на подоконнике, на подставках вдоль стен было множество радиоприемников, магнитофонов, проигрывателей, радиокомбайнов, и все какие-то неизвестные Твердохлебу системы, прекрасное оформление, наверное, высокая кондиция и еще более высокая цена. Не сдержавшись, он опять спросил, хотя снова должен был казниться после Наталкиного ответа.
      - Это что - все твои премии? - спросил он.
      - Ну да, все премии, - ответила она, но не сказала "мои", только слово "премии" произнесла с нажимом и метнула на Твердохлеба такой взгляд, что хоть проваливайся сквозь пол. Перекрытия нынче бетонные - не провалишься.
      Твердохлеб опасливо прошелся возле радиокомбайнов, склонился над приемником на журнальном столике. Ленинградский. Первый советский переносной, стереофонический, высшего класса. Твердохлеб протянул руку, чтобы дотронуться до тумблеров, но испуганно отдернул ее. Страдал техническим кретинизмом - дальше молотка, ключа и зубила в технике не пошел. Когда Ольжич-Предславский надумал покупать для Мальвины машину и встал вопрос, кто ее будет водить, Твердохлеб отказался категорически. Мог водить только трамвай. Поскольку идет медленно и по рельсам. Правда, потом оказалось, что машину покупают не ездить, а для перепродажи втрое дороже, но это уже было потом, когда Мальвина вволю поиздевалась над его техническим кретинизмом.
      Наталка, неслышно вскользнув в комнату, стала хлопотать с чаем.
      - На маленьком столике, не возражаешь? - спросила она.
      - Благодарю. Может, не стоит? Лишнее беспокойство для тебя.
      - Какое там беспокойство? Ты с сахаром или как?
      - Вообще без сахара. Утром с медом.
      - У меня мед из села. У меня все из села, хотя сама, видишь, киевлянка. - Она засмеялась, наверное, вспомнив, как попыталась обмануть его, выдумывая басни о своем киевском происхождении. - Ну, садись. Ты же, наверное, в этих приемниках не очень, сколько бы ни разглядывал?
      - Не очень, - сказал он, садясь в кресло, и только теперь заметил, что у Наталки заплаканные глаза.
      - Ты плакала?
      - Это с дождя.
      - Нет, плакала.
      - Ну, плакала! А тебе что?
      - Может, я... Помог бы...
      - Помог? - Она засмеялась горько. - Чем же ты поможешь? И кто поможет? Может, вон те? Включишь приемник - только и слышишь: ракеты, мегатонны, "першинги", "эмэксы"... Готовы мир уничтожить и не умеем воскресить дождевого червяка! А человека? Кто возвратит утраченного человека? Кто заменит и чем, и можно ли вообще заменить? Вон ты видел его портрет. Юрин портрет. Не говорила тебе ничего, потому что не хотела. Но ты увидел. Юры нет. Только фамилия у меня - вот и все. А как он не хотел умирать! Уже и руки похолодели, а сердце билось, билось, и он смотрел на меня, как будто говорил: не сдавайся, Наталка, не поддавайся! Тридцать четыре года - и умер.
      - От чего он умер? - тихо спросил Твердохлеб.
      - Белокровие. Я обошла всех профессоров, все не верила, не хотела верить. И все разводят руками. У человека выходят из строя какие-то регуляторы - и тогда это начинается. У каждого может начаться, но не у каждого портятся эти регуляторы. Где они, сколько их, как они там связаны между собой, от чего портятся, наука еще не установила. Поэтому люди умирают и еще долго будут умирать, а наука занята тем, как их убивать.
      - Ты не совсем справедлива насчет науки.
      - А что мне твоя справедливость? Ты посмотри на его лицо, на его глаза! Но не услышишь его голоса, не узнаешь, какие у него были руки, какой он был весь... А я? Дуреха, деревенская девчонка, провалившаяся на экзаменах в театральный. Очутилась на "Импульсе", сидела на подготовительных курсах, а в голове принцы, рыцари да разве еще танцы.
      Когда Юра пришел на курсы читать какую-то лекцию, я ни лекции его не слушала, ни его не заметила. А что он мне? Невысокий, подстриженный, голос тихий, вежливый - все: "Будьте любезны! Прошу вас! Я вас слушаю!" Разве этим очаруешь восемнадцатилетнюю девушку, у которой в голове только ветер! А он меня заметил сразу. Увидел, какая я глупая, на каком небе летаю, и стал опускать меня на землю, и так упорно, что я возненавидела его, а он не отступал. На курсы - это он случайно. Раз пришел - и все. Но как-то сумел найти возможность, чтобы увидеть меня. На восемь лет старше меня, а не замечалось. Был женат, но разве я тогда могла понять? Лишь через год, когда уже влюбилась в Юру и когда он сказал, что разведется ради меня, я ужаснулась: а что скажет моя мама? Не я, а мама! К счастью, у него не было детей и что-то там разладилось, в их семье. Жена отпустила его легко, хотя как можно было отпускать такого мужа? Сколько в нем было силы, энергии, каким веселым был всегда, сколько друзей! А как все успевал! Ходил на секцию вольной борьбы, играл в теннис, волейбол, катался на коньках, плавал, ездил верхом. В радиотехнике, может, был гений, да разве только в ней! Не было вопроса, на который бы он не ответил, не было книги, которую не читал, приучил меня слушать не только джаз, но и Бетховена, читал мне поэтов... Нам тогда дали эту гостинку, и ночью, когда уже все спали, мы садились здесь у окна и тихонько пели: "Когда разлучаются двое..." и "Не пробуждай воспоминаний". Это он как бы предчувствовал страшный конец нашей любви. В тот первый год он писал мне письма, и в них - о любви. "Для твоей любви я слишком грешен. Просто я люблю тебя. Люблю... как радостно писать мне это слово, и становится так хорошо оттого, что люблю. Воистину самое прекрасное из всех слов, а еще более прекрасно оно, когда звучит музыкой из любимых уст..." Девушки говорили мне потом: "Не нужно было беречь эти письма, и он бы не умер..." Какие глупости!
      Он работал над первым в нашей стране переносным стереоприемником. Вместе с ленинградцами. Тот, что на окне. Ноль десять стерео. Может, именно тогда и расстроилось что-то в его организме... Ибо человек не может того, что мог он. До поздней ночи - в лаборатории, нужно в командировку - он. Все бросает и летит. За три года он объездил сорок городов, полсотни заводов, и везде - к директору, к главному инженеру, и нужно непременно уговорить, чтоб изготовили какую-нибудь детальку, а деталька новая, вне плана, и никто не знает, как ее делать и нужно ли делать вообще. А затем в министерство, пробивать проект, пробивать средства, пробивать опытную партию... Даже при определении цены приемника не могли обойтись без него, хотя он не умел себе купить даже галстук... Как он доставал билеты на поезда и самолеты, в каких гостиницах спал, что ел - разве я знала? А он о себе - никогда. "Все идет, как запланировано, малышка. Продвигаемся вперед, малышка. Ни шагу назад, малышка!" И еще говорил: "Видишь, ясочка, как мы любим друг друга - мы даже надоесть не успеваем..." Гематологи продлили ему жизнь на пять месяцев. Это было чудо. Меня уже поздравляли... Но Юра стал догадываться о своей болезни, это я заметила по тому, что он стал еще более внимательным ко мне и еще добрее стала его улыбка. На похоронах я читала его любимый двадцать девятый сонет Шекспира. Читала только ему, чтобы слышал он, а больше никто...
      Она смолкла, и они сидели некоторое время молча, потом Наталка засуетилась:
      - Почему же ты не пьешь чай? Нужно согреться после этого страшного дождя.
      - А мне ты тогда в магазине показалась такой легкой, - сказал Твердохлеб. - Только глянешь на тебя - и уже становится легче на сердце. Наверное, я все-таки глупый...
      - В апреле будет три года, - сказала она. - В апреле, а теперь март... Он не любил месяцы с буквой "р". Может быть, предчувствовал?.. Три года... А мы были вместе семь...
      Твердохлеб подумал, что Наталку он впервые увидел в июне. Месяц без "р". Еще подумал: девятнадцатилетней вышла замуж, семь лет, теперь три года... Сколько же ей? Двадцать девять? А он думал - девчонка. И пугался своей несерьезности... Для него сорокалетний рубеж казался страшным, как конец света, а для нее? Тридцать?
      - Ты говоришь: легкая, - словно угадывая его мысли, заговорила Наталка. - А я то же самое подумала о тебе. Не в магазине. Там я не помню. Не обратила внимания. Только возмутилась, и все. А уже в цехе. Когда ты стоял и не мог слова вымолвить. Прокурор - и онемел! Ты был таким добрым, и такая легкость в тебе...
      - Это от тебя. А я - тяжелый. Погружаюсь в землю. Все глубже и глубже. И никакая сила...
      - Не говори так. Не нужно. Грех. Разве нет на свете человека, для которого бы ты сделал все, даже невозможное?
      - Ты же хорошо знаешь, что есть.
      - А коль так, то тебе воздается таким же добром. Добро не исчезает на свете. Никогда. Или ты не веришь в это?
      - Если бы не верил - не жил бы.
      Только теперь он понял Наталкино поведение за все время их странного знакомства, понял и оправдал. Ее - не себя.
      - Прости меня, - произнес он тихо и жалостно. - Я ничего не знал... И надоедал тебе... приставал как смола... как...
      - Не нужно... Может, такая моя судьба? У тебя закон, у меня судьба. Закон, наверное, есть у каждого в жизни - разве я знаю? Я благодарна тебе, потому что ты спасал меня от угроз и нападений отовсюду. Молодая одинокая женщина беззащитна, как та утка на Днепре, за которой охотится полмиллиона киевских охотников, вооруженных до зубов. А ты стал вроде бы добровольным моим защитником. Женщины всегда ждут от жизни чего-то особенного, а все кончается примитивным рабством. После Юры я не хотела верить никому. Тебе тоже. Была благодарна, но не верила. Не думала о тебе, а только чувствовала. Иногда ловила себя на том, что чувство это какое-то унизительное, пугалась себя и ничего не могла поделать. Снова тянулась к тебе и боялась подумать, что это...
      Она испуганно закрыла рот ладонью. Не хотела произносить слово "любовь", хотя оно само готово было вырваться, с той свободной несдержанностью, какая неизбежно пропадает в обстоятельных рассуждениях, в сомнениях и холодных расчетах. У Твердохлеба что-то задрожало в душе, защемило от этого испуганного ее жеста, но в то же время он был и благодарен Наталке за ее целомудренную сдержанность. Ибо слово "любовь" для них было суровым, лишенным легкости, молодости, нежности, они обязаны были стыдливо обходить его, беречь, бояться вымолвить, как в древних религиях боялись произносить имя бога.
      Тихая радость овладевала Твердохлебом, он чувствовал себя мягким, как плюшевая игрушка. Горе искусителям, но еще большее горе искушенным! С ужасом убеждался он, что в нем исчезает, сводится на нет сдерживающий контроль разума, грех стоголосо шумит в крови, бумкает в самые громкие колокола. Да и что такое греховность? Быть может, истинное бытие - только в непосредственном и неосознанном, а весь мир - вот так, меж двух людей, влекомых друг к другу словом и сердцем?
      Он снова и снова возвращался мыслью к тому летнему дню, видел ее неземную улыбку, нежные руки, горячая смуглость доводила его до умопомрачения, выводила из себя, зловеще ломала все шаткие преграды, поспешно возводимые волей. Он смотрел тогда на нее точно так, как теперь, а сказать ничего не мог. И никогда не скажет. Не отважится. Не посмеет.
      Но неожиданно для себя (проклятье, проклятье!), некстати и бессмысленно после всего, что оба говорили сегодня друг другу, каким-то не своим, глухим голосом Твердохлеб попросил:
      - Ты бы могла?.. Подними руки, как будто ты поправляешь шляпку... Как тогда... в магазине.
      Она посмотрела на него с упреком и испугом, похолодевшими зрачками, но где-то в глубине их - искорки скрываемого смеха.
      - У меня же никакой шляпки... Разве что волосы поправить?
      - Да, да, - обрадовался он.
      Потеплели глаза, взвились крыльями руки, он смотрел на них почти панически, мог бы прочертить узор своего восхищения по этой нежной смуглой коже, письмена страсти горели в нем нерасшифрованными иероглифами тоски: мене, текел, фарес...
      Он подошел к ней вплотную, с трудом пошевелил пересохшими губами:
      - Я могу прикоснуться вот здесь?
      Наталку била страшная дрожь от близости этого, собственно, чужого ей человека, который угрожал отобрать все прошлое. А что-то кричало в ней о потребности забытья, о том, что минувшее прошлое объединит их так, словно они всегда были вместе и не расставались испокон веков. Удивительно прекрасное и удивительно враждебное сочетание. Чужой мужчина и не своя постель - эшафот, плаха, лобное место, голгофа. Распинают, как на кресте. Хочешь быть распятой? Попытаешься воскресить то, что уже было когда-то, возвратиться к нему, соединиться с ним, но каким путем, для чего, зачем? И не напрасно ли? Темная сила вела ее, и ничто не могло пересилить власти этой силы - какой ужас и какое счастье! "Боже, как счастлива твоя жена! Как она счастлива!" Не могла сказать это о себе, не отваживалась, не смела повторяла и повторяла про жену, хотя и понимала, сколь бессмыслен этот лепет, хоть и умирала от стыда и надеялась найти спасение хоть в каких-то словах, а других слов не было. Откуда же взялись эти? Она уже давно чувствовала, как мало-помалу подтачивается ее стойкость, потому, опасаясь покорения, убегала от Твердохлеба, бунтовала, раздираемая сомнениями, а душа ее рвалась куда-то, и сердце желало любви этого молчаливого, несмелого человека.
      А он думал и не думал о ней - просто жил ею теперь, как самим собой, и это превыше всего. Вот женщина - и в ней весь мир, и нет ничего вокруг, все тут начинается и кончается, о, если бы это продолжалось вечно, если бы остановилось это мгновение, этот восторг и забытье!
      Пока этого не было, он мог, казалось, одним движением руки отогнать от себя соблазн, жестоко растерзать всю фальшивость в себе, возродиться, вернуться к изначальной чистоте, к тем дням, когда еще не видел ее, не знал, не... Быть несчастным, но чистым - как это прекрасно и какое облегчение для души!
      Испугавшись этих мыслей (ведь он теперь не был свободным и никогда не будет свободен!), он пробормотал что-то Наталке о том, что они непременно поженятся, должны во что бы то ни стало это сделать. Цена упрямого испытания.
      Наталка не хотела слышать ни о какой цене.
      - Просто будь, - попросила она.
      - Я уже есть.
      - Теперь молчи.
      - Молчу.
      - Посмотри на меня.
      - Только то и делаю...
      - Отвернись.
      - Не могу и не хочу.
      Тогда она неожиданно разрыдалась, и он растерялся, испугался, пытался ее утешить, но она сопротивлялась.
      - Не нужно!
      - Но ведь ты...
      - Это не я... Твоя жена!
      - Моя жена?
      - Может, она там умирает, а мы...
      - Умирает? - Он чуть не расхохотался. Объяснить Наталке, что Мальвина живее живой воды из сказок и всех ВИА*, вместе взятых? Рассказать, какая это женщина? Из тех женщин, что более безжалостны, чем трибунал. Из эгоисток, которые никогда не прикрывают за собой дверей, идут на тебя, как на дым, как на столб воздуха, не прощают бедности, немодной одежды, отсутствия влиятельных знакомых. Говорить такое о Мальвине недостойно. А он сам? Какие высокие добродетели проявляет?
      ______________
      * Вокально-инструментальные ансамбли.
      Поэтому он снова упрямо завел свое:
      - Мы должны пожениться...
      - Не знаю, ничего не знаю!..
      - Как это не знаешь?
      - Разве мы сможем приблизиться к нашей молодости?
      - Нужно только к твоей. Потому что моя далеко, недостижима и необозрима. Но твоя с тобой. Она не может быть иной, она здесь, присутствует, она сущая...
      - Это только кажется... Я старше тебя. Ты просто ничего не понимаешь...
      Он понимал и не понимал. Приблизиться к молодости. К своей невозможно, но к чужой... Не в этом ли причины всех увлечений, запоздалой любви, разладов с жизнью, непостижимых желаний и поступков порой совершенно бессмысленных? Молодость - единственная ценность. Если ее порывистое очарование с тобой, тогда весь мир твой и вся жизнь, и ты уверен, что выдержишь все удары, вынесешь испытания судьбы, ты живешь жизнью молодости, чуждый страхам, полный надежд, ничего не имея, зато обладая ценнейшим даром - чувствовать собственную силу.
      Наталка вдруг встревожилась.
      - Боже, что с нами? Я прокляну себя! Уже поздно, тебе нужно идти...
      - Поздно - какое это имеет значение? Наталья.
      - Иди, иди! Какой стыд, какой позор!
      Она почти выталкивала его, сама натягивала на Твердохлеба мокрое пальто, всунула шапку.
      - Быстрее, быстрее!
      - Как же так? - бормотал он. - Мы не успели поговорить... Ничего не...
      - Потом, потом!..
      - Нам нужно... Когда же мы теперь встретимся? Наталья!
      - Не знаю, ничего не знаю! Иди! Потом!
      Он ушел в темноту и дождь, унося с собой ее дух, аромат ее волос, звук ее слов, и все было таким реальным, что дотронулся бы рукой, но теперь уже не дотронешься.
      Ключ в его руках вытанцовывал так, что Твердохлеб с трудом открыл дверь своей - не своей квартиры. Все спало, только в темных дебрях меж книжек, картин и бронзы нежным призраком слонялась теща Мальвина Витольдовна.
      - Что с вами, Теодор?
      Она нервно закурила сигарету, привидение обрело деликатное воплощение, мокрая неуклюжая фигура Твердохлеба казалась грубо-неуместной рядом с беззащитно-хрупкой фигурой Мальвины Витольдовны.
      - Что-то вместо ничего, Мальвина Витольдовна, а может, гибель богов...
      - Мелодия способна вывести даже из самого глубокого отчаяния, Теодор, поверьте мне...
      - Мелодия? Она не может быть бесконечной! Бесконечная мелодия - это оскорбление достоинства самой мелодии...
      На слове "достоинство" он споткнулся, вспомнив все, вспомнив Мальвину, и свой брак, и свою отчужденность среди этих людей. Чьей ошибкой была его женитьба? Теперь это не имело значения. Всю жизнь мы искупаем грехи свои и чужие, не разбирая. Кто-то сказал, что есть три дела, начиная которые никогда не знаешь, чем они закончатся: любовь, карьера и революция. Твердохлеб еще не знал, действительно ли у него любовь или тяжелое (а может быть, легкое?) затемнение, не знал, что думает Наталка, но жаждал поскорее очиститься, найти хотя бы видимость душевного равновесия, пусть даже в признании своей вины перед Мальвиной (кто кого потерял и кто должен жалеть?).
      Он снял пальто, небрежно опустил его на пол, вдохнул теплый пахучий дым от тещиной сигаретки, осторожно поинтересовался:
      - Мальвина еще не спит?
      - Я ждала тебя, чтобы... Видишь ли, Мальвина заночевала у подруги на Воскресенке... Они там сегодня собирались... Ну, уже поздно... она позвонила...
      Перед ним хотели оправдаться - в чем? Он сам хотел этого. Уже не впервые Мальвина ночевала "у подруги", и он никогда не допытывался и не придавал этому значения. Поскольку - параллельное существование. Но сегодня он должен был надеяться, он был обязан это сделать... Обязан... Что-то вместо ничего... Неужели же только что-то? А если в самом деле любить, чтобы знать, и знать, чтобы любить?
      Ту ночь он доспал обрывками, без сновидений, будто в сером свинце, утром побежал на работу, целый день возился со своим бесконечным делом, которое чем дальше, тем сильнее расползалось, и как раз в тех местах, где они пытались его сшивать, и в этой тяжелой служебной борьбе потихоньку исчезала его ночная решительность поговорить с Мальвиной, открыться ей во всем, решительно заявить о... О чем же? Об их отчуждении и о ненависти, что растет отравляющим зельем, не сеяная, не политая и не ухоженная. Но разве Мальвина об этом не знает и не она ли первая окунула свое холеное лицо (самые дорогие косметички Киева заботились о нем!) в это зелье? Кроме того и прежде всего - Наталка. Кто он для нее и что он для нее - разве он знает? Вспомнив, что как раз в этот день Наталка в завкоме принимает избирателей, Твердохлеб стал звонить туда, но телефон почему-то не соединился, словно между правым и левым берегом Днепра расстояние было, как между берегами океанов. Когда же дозвонился, то никто уже не снимал трубку, было поздно. Поздно для всего: для радости и для печали, для признаний и покаяний. Ему стало стыдно за свое вчерашнее намерение покаяться перед Мальвиной. Ничто на свете не повторяется: ни добрые намерения, ни буйные мечты, ни суетные ослепления. А если и повторяется, то только во вред. Натянутая тетива лука. Ему надлежало ждать сигнала от Наталки. Успокоиться и ждать.
      Впрочем, какой уж тут покой!
      Он так и не увидел Наталку после того вечера самой большей его радости и самой большей его тоски. Она позвонила и рассказала про ДОЛ, про "Южный комфорт", пообещав, что будет там в июне, - и это все, что он получил за последние месяцы. Вознаграждение и расплата за его навязчивость, за его восторги и страхи. Человек окружен страхами, окутан ими, как ночной темнотой, - одни признаются сами себе, другие молчат, выставляя впереди себя, словно щит, то напускную дерзость, то нахальство, то беззаботность. Ничего этого он не умел.
      - Я найду этот ДОЛ, - сказал ей Твердохлеб по телефону, - и этот "Южный комфорт". Довольно бессмысленное название, но... Я хочу наконец с тобой договориться... Ты меня понимаешь...
      - Там поговорим, - сказала она.
      - В "Южном комфорте"? А что это такое?
      - Приедешь - увидишь.
      - Но тебя, тебя я увижу? - едва не закричал он в телефон.
      - Если я тебя туда посылаю, то...
      Она не договорила, а он не допытывался...
      А приехал в "Южный комфорт", и Наталки там не было...
      ДЕЕКОМФОРТНИК
      Как у Шевченко: "И благосклонно пребывали..." А ежели не "пребывали", а "пребывая"? Деепричастие, которое тут следовало бы переименовать в деекомфортник, поскольку "Южный комфорт", отдохновение для тела, и комфорт для души, и сплошная "благосклонность".
      Но какой отдых, если тебя так жестоко обманули?
      Как он искал это общество, просил, терпел, унижался, только бы достать сюда путевку, - и для чего? Выяснилось: в "Южном комфорте" ни одной женщины. И даже не предвиделось. В прошлом году одна была. Голорукая для Племянника. Но в этом сезоне ни Племянника, ни Голорукой.
      Твердохлебу суждено было испытать комплекс обманутости. С каким настроением он ехал сюда, и как все обернулось! Впрочем, ему не привыкать. Удары судьбы - это и есть жизнь. Его жизнь. В несчастьях люди сохраняются молодыми.
      Не спеша изучал он место своего добровольного заточения. Комфорт для тела или для души? Для Твердохлебова опытного глаза достаточно было одного дня, чтобы заметить все самое характерное и сделать выводы. Выводы были неутешительные. Ознакомление начиналось со столовой - своеобразного центра "Южного комфорта", поскольку здесь, кажется, только и знали, что ели четыре раза в день плюс вечерний кефир, заказывали на два дня вперед по три-четыре блюда сразу, уже с утра объедались котлетами, блинчиками, запеканками, бабками, обжираловка, словно в "Энеиде" Котляревского ("...свинину ели там под хреном, затем лапшу наперемену, потом с подливою индюк..."), разговоры велись большей частью вокруг еды, продолжались в комнатах, где снова звякали ножи и вилки, постукивали тарелочки, вызванивали рюмочки.
      Сам директор "Южного комфорта" Шуляк привел Твердохлеба в столовую и усадил за большой круглый стол. Стол скрывался у стены, отгороженный от зала двумя четырехгранными колоннами, как сразу отметил Твердохлеб, только этот стол был круглый и большой, остальные - маленькие четырехугольные. Четыре стула, четыре человека. Как когда-то писали на вагонах: восемь лошадей или двадцать персон.
      Твердохлебовыми соседями оказались два человека, которые вошли в столовую и приблизились к столу, словно связанные одной веревочкой. Впереди шел желтолицый, с заплесневелой физиономией старик в странноватой желтой, будто у буддиста, одежде и вел за собой на невидимом поводке молодого человека с надутыми щеками и туловищем до смешного круглым, как газовый баллон. Желтолицый старик был вроде бы невысоким, а тот, с надутыми щеками, как бы высокий, но это впечатление пропадало, как только они приблизились, потому как теперь этот щекастый словно бы присел и стал совершенно незаметным, а заплесневелый старик возвышался и над ним, и над всей столовой, заслоняя весь белый свет.
      Казалось, он не поверил собственным глазам, увидя за своим столом чужого человека, ему, видимо, даже захотелось потрогать Твердохлеба, чтобы убедиться, что это действительно живой человек, а не призрак, но он сдержался, только бросил капризно:
      - Вы что - с нами?
      - Директор усадил меня здесь.
      - Ага, директор. Ну-ну... Вообще-то это место Племянника. Он не говорил?
      - Что-то вроде упоминал. Но я...
      - Ну-ну... Вас как?
      - Меня? Твердохлеб.
      - Корифей. А это, - он показал на человека с надутыми щеками, - это Сателлит... Будьте любезны... А это...
      Теперь Корифей показывал уже за колонны, где за ближайший столик усаживались четверо, тоже будто приведенные на веревочке вслед за Корифеем и Сателлитом. Один, плюгавенький, с черным печенегским чубом, жестким, как лошадиная грива...
      - Это Пиетет.
      Второй - пронырливый блондин, в вельветовом костюме яркого цвета.
      - Это Хвостик.
      И еще двое хитроглазых, заляпанных краской, как плохие писаки чернилами, чем-то похожие на его Савочку.
      - А это Метрик и Сантиметрик...
      Твердохлеб почему-то подумал, что Корифей, наверное, работает на птицефабрике и привык водить делегации, поясняя: "Это яйцо и это яйцо...".
      - Вообще-то мы все фундаторы, - важно объяснил Корифей, - а эти имена для внутреннего нашего употребления, так что вы уж привыкайте.
      "Прикидываются они, что ли?" - подумал Твердохлеб, но ничего не сказал. Сателлит, играя бесстыдными румянцами на толстых щеках, подхихикнул:
      - Когда Племянник приедет, будет вам за это место! Включайтесь в нашу коалицию - тогда получите защиту и поддержку. В прошлом году мы защищали наше Солнышко - вот это была придыбенция*!
      ______________
      * Придыбенция - комическое недоразумение, каверза.
      Корифей взглянул на Сателлита не очень дружелюбно, и тот умолк, уплетая борщ.
      Ели долго, еще дольше разглагольствовали, подхватывая каждое слово и каждое хмыкание Корифея, и уже от одного только обеда этого на Твердохлеба нашла тоска, которая угрожала в скором времени перейти в отчаяние. Но нужно было держаться. Наталки нет, однако есть надежда. Это Солнышко, о котором вспомнил Сателлит, не Наталка ли?
      За два дня Твердохлеб успел кое-что узнать: директора здесь не любили, презирали, терпели как неизбежное зло.
      - Абсолютно не наш человек, - потихоньку объяснял Твердохлебу Пиетет. Говорю это вам, поскольку сразу почувствовал к вам симпатии. Он вовсе и не Шуляк, а Шулик. Медом только сверху намазан, а внутри - полынь! Это человек Президентика! Тот насадил своих повсюду...
      Твердохлеб, ясное дело, не знал, кто такой Президентик.
      - Не знаете? - удивился Пиетет. - Президентик возглавляет наше Общество любителей. Главная персона - Корифей, это всем известно, но не будет же он сидеть в канцелярии, где собраны одни только посредственности. Мы избрали себе Президентика - и пусть. Мы его еще знаете как называем? Барабанчик. Арендуем для джаза на пять дней еженедельно, чтобы там по нему ударник тарабанил своими палочками, а дважды в неделю пусть себе сидит в Обществе. А кто его слушает? Слушаем только Корифея. Каждое слово с трепетным пиететом. Я еще и записываю...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22