Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Южный комфорт

ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Южный комфорт - Чтение (стр. 17)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: История

 

 


Пресыщенность, безразличие, холод души и сердца. Угроза всему миру. Криогенность. Была алиенация, была фрустрация, теперь нечто вроде лягушинности или змеиности. При таком равнодушии возможны величайшие беды, преступления, а человечество и не пошевельнется. Аветик Исаакян восемьдесят лет назад предостерегал: "Нет, голод духовный вас будет томить, суждено голодать вам у пышных столов и с набитым желудком, как нищим, бродить в вечной жажде возвышенных огненных слов..."
      Мы сотканы из нитей, дарованных нам другими людьми. На всю жизнь стал Лесь Панасович для Твердохлеба человеком, вызывающим восторг, моральной опорой, источником знаний неожиданных и редкостных. Он учил без навязчивости, показывал, как стоять непоколебимо, оставаясь деликатным, на собственном примере доказывал, что можно всю свою жизнь отдавать мыслям о высоком. Твердохлеб не чувствовал в себе достаточной силы, чтобы сравниться с Лесем Панасовичем, он продолжал оставаться тем студентом, который на рассвете будит весь город своей неловкой разгрузкой, но он упрямо шел к Лесю Панасовичу на покаяние, очищался, просветлялся и каждый раз ощущал, насколько теплее становится его душа от встречи с этим человеком. Профессор мог позвонить Твердохлебу где-то за полночь, мог прислать почтовую открытку, а то и телеграмму с несколькими словами: "Кому-то стал мешать дом Заньковецкой. Организовываю общественное мнение. Включайтесь".
      Мальвина на первых порах даже ревновала Твердохлеба к Лесю Панасовичу, затем махнула рукой: "Такой же ненормальный, как и ты!"
      Твердохлеб был счастлив, что вспомнил Леся Панасовича именно теперь. Вот кто поможет ему очиститься перед Наталкой! Для ее впечатлительной души маленькое путешествие по Киеву, живущему только в воображении Леся Панасовича, станет как бы тем волшебным мостом, который должен пролечь между ней и Твердохлебом, по крайней мере, Твердохлебу так хотелось и он верил в это.
      Они встретятся на Подоле, возле станции метро "Почтовая площадь", он пожмет теплую Наталкину руку на том же месте, где месяц назад девушка убежала от него, не разрешив проводить себя. Затем они не спеша пройдутся по возрожденным улицам, среди тихой красоты прошлого, возвратившегося в день нынешний, чтобы неизмеримо обогатить его, и Твердохлеб будет рассказывать Наталке, какие сокровища там утеряны, сколько их погибло, сгорело, разрушилось, пришло в упадок. И про дом Артемихи, разобранный купцами на камень, и про церковь Пирогощи, куда приезжал поклониться князь Игорь после половецкого плена, и про соборы, построенные московским мастером Осипом Старцевым, - эти прославленные творения украинского барокко, загадочного, стиля, дух которого родился в этой земле, а форму приносили русские мастера. Так итальянец Растрелли стал великим русским архитектором, а когда должен был поставить в Киеве Андреевскую церковь, то, как пишут ныне искусствоведы, сознательно или интуитивно понял особенности украинского строительного искусства с присущей ему любовью к легкости, живописности и лиризму, - понял и воспроизвел, и теперь Андреевская церковь считается жемчужиной украинской архитектуры. Творение Растрелли, к счастью, сохранилось, а здания Осипа Старцева разрушены невеждами, и теперь уже ничем не залечишь рану в художественном сознании народа. А сколько таких ран - от войн, невежества, равнодушия! Они болели у Твердохлеба так же, как у Леся Панасовича, он хотел передать эту очистительную боль и Наталке. Может быть, боль объединяет людей крепче и надежнее, чем радость?
      Он забыл о своей профессии. Все люди так или иначе рабы, жертвы и творения своей профессии, своего призвания на земле. Твердохлеб был следователем еще тогда, когда учился в университете (готовился им стать), может, именно поэтому так потянулся сердцем к Лесю Панасовичу. Профессор умел гармонично сочетать свои увлечения историей с требованиями повседневности; отвоевывая антики, он учил своих студентов гнать целыми километрами безликие малометражки для скорейшего удовлетворения неудержимо растущих потребностей, для удовлетворения, для... Твердохлеб не умел располовиниваться. Жизнь у него складывалась слишком жестоко и жестко, чтобы уметь раздваиваться, маневрировать, поклоняться всем богам сразу. Он родился в високосном году (в сорок четвертом), а это обещает одни страдания, но в то же время - и столь редкостную, столь желательную цельность. Не все это могут должным образом оценить, да и, собственно, какое кому дело, когда ты родился, под какими небесными знаменьями и констелляциями и какое ремесло выбрал в жизни. Иди своей дорогой и делай свое дело - вот и все. Он был следователем, а следователям дано осуществлять все свои открытия только в прошлом, они роются в нем, как куры в пепле. Вполне естественно, что у Твердохлеба постепенно, но упорно рождалось своеобразное любование прошлым, историей, с годами и опытом это чувство укрепилось, так сказать, выкристаллизовалось, тут уже была ярость, как у того философа, который презрительно бросил людям, озабоченным суетой повседневности, горькие слова: "Разрывать связь с прошлым, пробовать начинать сначала есть попытка опуститься и наследовать орангутанга".
      Твердохлеб был честен и наивен в своих намерениях, когда подавал руку Наталке, бежавшей вверх по ступенькам метро "Почтовая площадь", и когда, поддерживая ее за локоть (собственно, до локтя было далеко, поскольку его надежно скрывала ворсистая ткань импортного пальто, какие носят киевские модницы). Стал говорить о Лесе Панасовиче и обо всем том, что хотел сегодня рассказать, путешествуя уже не в пространстве, а только во времени, ибо пространство, увы, заполнено вовсе не тем, что нужно, чего бы хотелось, о чем мечталось.
      - Как вы сказали? - переспросила Наталка. Темно-синее ворсистое пальто и такой же берет, нужно сказать, очень шли ей, несмотря на всю стандартность этого наряда, и Твердохлеб чувствовал себя довольно неуверенно рядом с молодой, красивой и независимой женщиной. - Дом Артемихи? А кто это такая?
      Твердохлеб стал бормотать что-то про украинское барокко, про каменные здания Лизогуба в Чернигове и в Седневе, но она не захотела слушать.
      - Это вы что - нарочно?
      - Я? Что именно? Не понимаю вас, Наталья.
      - Еще и как понимаете! Морочите мне голову, считая меня бог знает кем! Того нет, сего нет! Там разрушено, там уничтожено, развалено... Ну и что с того, что нет? Так я, по-вашему, должна сесть и заплакать? Вместе с вашим профессором и с вами? Знаю я таких малахольных! Они готовы все остановить, лишь бы сберечь какой-то там камушек... А людям негде жить! А людям нужно жить! Вы об этом знаете?
      - Ну, вы не должны считать меня...
      - У вашего профессора небось хоромы, так ему...
      - Малометражка, - не дал ей договорить Твердохлеб. - А он, между прочим, освобождал Киев. - Не стал говорить, что его отец тоже освобождал Киев и только потому дальше не пошел, что лишился ног. - А что мы знаем об этих людях?
      Но на нее ничто не действовало. В ней объединились женщина, рабочий класс, общественное положение и еще то, чего не мог знать Твердохлеб. Наталка просто взорвалась:
      - Ах, он освобождал! Освобождал, чтобы законсервировать, сделать сплошным музеем? А вы могли бы жить в музее?
      - Я вас не понимаю, Наталья, - попробовал защититься Твердохлеб. - При чем тут музей, жить?..
      - А вы как думали? Для того чтобы что-то делать, человек должен где-то жить. Как-то жить! Вам легко: вы упечете человека в тюрьму - и пусть... А если не тюрьма?
      - Наталья, нельзя так жестоко. Почему вы думаете, будто мы только то и делаем, что стараемся упечь?
      - А что же вы делаете? Раздаете шоколадные медальки фабрики Карла Маркса?
      Он никогда не думал, что в ней таится столько презрения, злости и несправедливости.
      - Слушайте, Наталья. Вы несправедливы. Вы...
      - Я несправедлива? А вы? На каком вы небе! Побывали бы вы у меня на приеме, послушали, что говорят люди!..
      - Именно этого я и хотел...
      - Ах, вы хотели! Ну что ж...
      Они очутились на пристани, вид холодной днепровской воды, такой ненавистной Твердохлебу, вывел его из себя, он умолк, весь напрягся, но Наталка не уловила в нем перемены, ее возмущению не было границ, где там заметить чье-то настроение!
      - Морочите мне голову своими профессорами! Нашли дурочку...
      Выдернув у него свою руку, она резко повернулась и пошла через улицу, чуть не попав под "КамАЗ" с прицепом, который громыхал с Подола.
      С той стороны через плечо бросила ему неузнаваемо злым голосом:
      - Не смейте идти за мной! Идите на эти свои!..
      Откровенно издевалась над его несуществующим Киевом. Какая несправедливость!
      У него на работе был довольно старомодный стол с еще более старомодным толстым стеклом на нем. Под стекло Твердохлеб запихивал бумажки с адресами, телефонами, фамилиями. Своеобразное справочное бюро. Еще хранил там две бумажки с перепечатанными мыслями великих людей.
      Первая мысль Паскаля: "Все тела, небесная твердь, звезды, земля и ее царства не стоят ничтожнейшего из умов, ибо он знает все и самого себя, а тела не знают ничего. Но все тела, взятые вместе, и все умы, собранные воедино, и все созданное ими не стоит одного порыва милосердия - это явление несравненно более высокого порядка".
      Вторая мысль Владимира Ильича Ленина: "Когда речь идет о распределении... думать, что нужно распределять только справедливо, нельзя, а нужно думать, что это распределение является методом, орудием, способом для повышения производства".
      В минуты сомнений, нерешительности, а то и безысходности он снова и снова перечитывал эти слова и находил в них спасение, указание, предостережение, надежду. Но это бывало тогда, когда речь шла не о нем, а о других. А теперь пришел на работу, вспомнил вчерашнее, стало тяжело и страшно за себя, за свою беспризорность, попробовал найти утешение в своих любимых высказываниях и с сожалением убедился, что еще не может этого сделать. Милосердие он должен был проявлять к другим, сам не надеясь на него ни от кого, - так на что же ему рассчитывать? Что же касается справедливого распределения, так ему отмерено полной мерой. И кем же? Представителем рабочего класса, гегемоном, руководящей силой, так что ни пожаловаться, ни возмутиться, ни уповать на смягчение приговора. Пролетариат, как говорит Савочка, уже давно утратил застенчивость и берет положенное ему "железной рукой".
      Но вскоре Твердохлеб смог убедиться, что был несправедлив по отношению к человеческой породе. Наталка позвонила еще до обеда на следующий день после своей выходки на пристани. Твердохлеб не успел произнести свое "Твердохлеб слушает", как услышал ее смех и голос, хоть и без ноток вины, но зато добрый-предобрый.
      - Я уже знаю, что это вы, - смеялась Наталка. - А вы меня узнали?
      - Да... узнал. - Он говорил с ней осторожно, чтобы не спугнуть.
      - Извините меня за вчерашнее!
      - Ну что вы!
      - Простите, простите! Я вчера была глупая, и злая, и сама не знаю какая... У меня эту неделю вторая смена, хотите встретиться на следующей неделе?
      - Если я вам не надоел...
      - Еще не успели! Мы с вами оба такие, что не соскучишься: то вы убегаете, то я... Давайте на той неделе. Какой день вы больше всего любите?
      - День? Собственно, все дни одинаковые... Это для удобства их называют...
      - Знаю, знаю! Сейчас вы прочтете мне небольшую лекцию! А все же: какой день? Воскресенье, среда, суббота? Мне, например, нравятся все дни женского рода. А вам?
      - Ну, если подумать... Пожалуй, вторник. Это, кажется, единственный день, когда в учреждениях люди что-то делают...
      - Один день? Вот это здорово! А у нас - все шесть и в две смены, а в конце месяца штурм, в конце квартала паника, в конце года конец света! А у вас лишь один вторник?
      - Собственно, это не у нас... Хотя и у нас тоже не все... Суббота и воскресенье - выходные конституционные, понедельник - раскачка после выходных, вторник - что-то можно сделать, среда - это уже усталость, четверг - подготовка к пятнице, пятница - подготовка к выходным, какая уж там работа?..
      - По моему, вы так ведете у нас следствие. И не видно вас и не слышно, на всю пятилетку, наверное, растянуть хотите?
      - Мы не можем мешать людям работать. Да и передовые методы тут не применишь...
      - Если хотите знать, я вчера вам и об этом... Потому и злая была как кошка. Ну, да я вам верю, что у вас такие темпы. Может быть, справедливость всегда так по-черепашьи... Значит, вторник? Давайте, знаете, в семь возле "Червоной руты".
      - А что это такое?
      - Не знаете "Червоной руты"? Молодежное кафе. Кажется, самое большое в Киеве. К тому же на моей стороне Днепра. А то я все на вашу да на вашу! Договорились?
      - С радостью. Я вам так благодарен, Наталья...
      Этого она уже не слушала. Женщины питаются комплиментами и чувствами благодарности (к ним, к ним!), как древние греческие боги нектаром и амброзией, однако Наталка, кажется, не имела большой охоты присоединиться к шумливому большинству своих сестер. Незримая сила тянула Твердохлеба к этой, собственно, совсем еще не знакомой ему молодой женщине, толкала на поступки неумные, неконтролируемые, никакие предупредительные механизмы тут не срабатывали, не могли его спасти, его упорядоченной до сих пор и, откровенно говоря, постной жизнью овладела стихия, против которой он был совершенно беспомощен, но не огорчался, не печалился этим, безотчетно радовался и возносился духом.
      "Червону руту" нашел довольно легко, поскольку в ней ничего не знали разве что такие чудаки, как Твердохлеб и ему подобные. У них в отделе это проходило под рубрикой "Заведения общественного питания". Название, прямо говоря, неаппетитное. А если к этому добавить громкое дело с рестораном "Столичный", где была раскрыта целая шайка обманщиков и примитивных ворюг, которые наживались буквально на том, что выхватывали из желудков трудящихся какие-то положенные граммы, то можно было понять Твердохлебову неприязнь ко всем этим заведениям. Когда они с Нечиталюком или даже с Савочкой заскакивали после работы в какую-нибудь "забегаловку" (независимо от того в центре или на окраинах), то все ограничивалось бокалом-двумя чего-то благородного плюс две-три конфетки Киевской кондитерской фабрики имени Карла Маркса.
      "Червона рута" поражала масштабами, размахом, небудничностью. Три этажа, уникальные интерьеры, вокально-инструментальные ансамбли на каждом этаже, световые эффекты, блестящая молодежь, какой-то неведомый Твердохлебу мир.
      Он приехал без четверти семь, вытанцовывал у входа в кафе, присоединившись к целой дюжине типичных бездельников, как он определил по их внешнему виду, слишком веселого настроения это вызвать не могло, и когда Наталка, вынырнув из праздничного потока молодежи, увидела его, то сразу же встревожилась:
      - Что с вами?
      - Ничего. А что?
      - На вас подействовали эти пижоны?
      - Ну что вы... Я здесь...
      - Знаете что? - сказала она твердо, беря его под руку. - Давайте договоримся так: правду, и только правду. Вы же юрист, а у вас там, кажется, так заведено.
      - Откуда вы?..
      - Читаю художественную литературу. Вы не интересовались, так я уж сама скажу. Образование у меня, правда, не такое, как у вас. Десять классов сельской школы, которую в Москве, Ленинграде и Киеве вообще не считают образованием.
      - Ну почему же?..
      - Молчите! Я все знаю! Больше, чем вы думаете. Пробовала на вечернем. Была вечерницей института народного хозяйства. Не выдержала. Да об этом нечего... Короче: вы идете со мной в "Червону руту"?
      - Я же приехал...
      - Ну вот и хорошо. Я тут чуть злоупотребила, вы не удивляйтесь...
      Действительно, их, видно, ожидали, какие-то люди едва не подхватили Наталку и Твердохлеба под руки, повели на третий этаж, где уже был приготовлен для них отдельный столик, правда, крохотный, зажатый в глухой угол, зато только на двоих, без надоедливых соседей, без глупых разговоров и бессмысленных знакомств.
      - Вас здесь уважают! - заметил Твердохлеб.
      - А как вы думали? Считайте, что я это заработала.
      - Не имею ничего против.
      - Еще бы! С удовольствием поменяюсь работой. Конечно, я не сумею на какой-нибудь другой, но пусть кто-нибудь попробует на моей. Я и сама не знаю, откуда оно у меня... Никто из девчат не может так быстро и легко, как я... Ну да разве мы пришли сюда, чтобы делиться передовым опытом? Вот у нас столик, можем посидеть, что-то съесть, выпить. Вы что-нибудь пьете?
      - Как все настоящие мужчины.
      - А если не "как все"?
      - Согласен.
      - Так будет лучше. Теперь сядем и...
      Но столик вряд ли и нужен был. Не успели они сесть и заказать что-то съесть и выпить, как к ним подбежал здоровенный парняга и стал изгибаться перед Наталкой, словно представитель каких-то первобытных племен.
      - Видите, он приглашает меня на танец, - сказала Наталка. - Как вы на это посмотрите?
      - Я? Но ведь еще никаких танцев, - растерялся Твердохлеб.
      - Сейчас будут. Он знает. Тут такие ребята, что сквозь землю умеют видеть. Так вы разрешаете или будете танцевать со мной сами?
      - Я не умею танцевать.
      - Не беда! Ждите меня!
      Она легко выпорхнула из-за столика, словно бы моля о защите, отдала свои тонкие оголенные (снова была в любимом платьице) руки в клешни тому парню, и как раз в тот же миг погас свет, а вместо этого началось какое-то разноцветное мигание огней, сопровождаемое спазматическими звуками невидимого ансамбля и сдавленными выкриками, которые должны были, судя по всему, символизировать пение.
      Официант крутился возле столика, шелестел накрахмаленной салфеткой, раздувал полы белого смокинга, заслонял Твердохлебу танцы и Наталку, прогнать его было неудобно, приходилось терпеть, только и счастья от его предупредительности, что на столике наконец появился белый графин, из которого можно плеснуть в бокал теплой противной жидкости и, закрыв глаза, выпить ее как своеобразную компенсацию за его неприспособленность к таким местам, как "Червона рута".
      Вынырнув из дьявольских переливов светомузыки, Наталка легко прыгнула за столик к Твердохлебу, небрежно махнула партнеру, вспотевшему и запыхавшемуся, отпуская его навсегда, пробежала пальцами по своим волосам.
      - Ну как вы тут? Не уснули?
      - Уснул? Тут и мертвый проснется!
      - А разве я не говорила? Вы еще должны посмотреть и второй, и первый этажи!
      - Вы так считаете?
      - Для вашей же пользы! Только знаете что? Давайте проще. Хотите?
      - Ну... я не совсем...
      - Мы с вами "выкаем", а здесь это как-то не принято. Да и у нас на работе проще. Я уже привыкла. Давайте на "ты"! Идет?
      - Я бы с радостью, если не...
      - Ах, обойдемся без ваших юридических предостережений! Ты хочешь пойти со мной на другие этажи?
      - Хочу.
      - Скажи: с тобой.
      - С тобой.
      - Скажи: хочу с тобой.
      - Хочу с тобой.
      Он произносил эти слова, словно какую-то ритуальную формулу. Все в нем вздрагивало, он думал, что эта дрожь передастся и Наталке, но она, кажется, не прониклась его настроением, беспечно вылетев из-за столика, она повела за собой Твердохлеба уже не как сообщника, а как жертву.
      Она танцевала и на втором, и на первом этажах, выбирая себе партнеров молодых и красивых. Ее тоже выбирали, Твердохлеб же, подпирая стены, наблюдал, как Наталка вытанцовывает вместе с целой сотней таких же неутомимых и молодых, ему становилось страшно от их жестокого, прямо-таки вулканического здоровья. Подобное ощущение пережил он когда-то в опере, когда пел знаменитый бас. Тот ревел нечеловеческим голосом, быки ассирийские, львы Колизея, иерихонские трубы должны были бы так реветь, Твердохлеб невольно сжимался от того рыка, а Мальвина издевалась над ним и подталкивала свою мать: дескать, смотри, какой у тебя зятек! Спасибо Мальвине Витольдовне, которая защитила Твердохлеба, заметив, что бас и на самом деле не поет, а только показывает силу своего голоса. В нелегкой своей работе Твердохлебу часто приходилось сталкиваться с дикими проявлениями грубой силы, в которой было больше не человеческого, а звериного. Перед такой силой Твердохлеба защищал и охранял всемогущий закон. А кто защитит его здесь перед молодой неудержимостью и буйством? Ему казалось, что в исступлении и безрассудстве танца Наталка настолько увлеклась, что забыла о нем, бросила навсегда, никогда не вспомнит, не вернется, не посмотрит не то что благосклонно, а хотя бы сочувственно.
      Она все же вернулась, когда Твердохлеб уже и не надеялся. Он с горя выпил несколько рюмок водки и немного опьянел, но вмиг протрезвел, увидев, как бежит к столику Наталка, на ходу отмахиваясь от трех или четырех танцоров. Смеясь, она села напротив Твердохлеба, обессиленно опустила плечи, простонала в изнеможении:
      - Ой, рута! Ох и мальчики!
      Радость от того, что он видит Наталку возле себя, ее полное истощение, истома в голосе - все толкало Твердохлеба к девушке; придвинься, промолви ласковое слово, прикоснись к оголенной руке, поцелуй руку, как те пижоны, благодарившие за танец. Но какая-то темная сила мешала это сделать, никакой ласковости не осталось в его душе, а только бессильная злость, и он сам не узнавал своего голоса, когда по-глупому ляпнул:
      - Я вижу, тебе ужасно нравятся эти пижоны!
      - И нравятся! А что?
      Смех еще жил в ее глазах, но в голосе тут же возникли настороженность и готовность к защите. Твердохлебу бы спохватиться, но он уже пошел напролом:
      - Чем же они тебе нравятся?
      - А всем!
      - Значит, я тебе нравиться не могу. Так выходит?
      - Ну, так!
      - Это принять как оскорбление?
      - Как хочешь.
      Лишь теперь он по-настоящему испугался и подвинулся к Наталке - не ее пожалеть, а ища жалости для себя.
      - Наталья...
      - Ну что "Наталья"? Сто лет Наталья! Ты когда-нибудь забываешь о своем прокурорстве?
      - Ты несправедлива...
      - Ты очень справедлив! Думаешь, я не заметила, как ты смотрел, когда я танцевала!
      - Как же?
      - Как трибунал!
      Твердохлеб, прикрыв глаза ладонью, глухо произнес:
      - Я испугался...
      - Чего?
      - Показалось, что ты меня оставила навсегда...
      - Мне что - смеяться или плакать? Бросать не бросать... Для этого нужно, чтобы было не так, как у нас...
      - Не так, - согласился он покорно.
      - Может, не следовало в эту "Червону руту", не знаю. Вот кого я сегодня действительно бросила, так это своих девчат. Удрала от них, ничего не сказала. А бригадир должен быть со своей бригадой везде. Взять бы девушек сюда на танцы, а я... Ты же видел мою бригаду - красивые девушки?
      - Я заметил только ту, что сидит возле тебя. И не ее заметил, а только напряжение, с которым она ждет от тебя каждую новую монтажную плату. Она все время боится, что не успеет проделать свои операции, а ты уже передаешь новую... Такое напряжение - для человека это очень страшно...
      - Тебе показалось, - успокоила его Наталка. - Ты не привык к такой работе, вот тебе и показалось. А все просто... Думаешь, у меня какой-то особый талант, кто-то меня научил вместо четырех операций делать семь? А я не могу иначе - оно само делается. Может, это от мамы... Ну, не знаю... Почему ты молчишь?
      - Слушаю тебя...
      - Ты все слушаешь, слушаешь, а о себе ничего...
      Твердохлеб беспомощно развел руками.
      - Прости... Я не хотел. Это профессиональная привычка...
      - А-а, разве не говорила я: никак не можешь забыть свое прокурорство! Ты замучился здесь? Я думала, тебе будет весело...
      Весело, весело... Он слушал Наталку и не слушал. Только что произнесенное им слово, собственно, оброненное совершенно случайно, оглушило его, словно удар грома, ослепило, наполнило страхом и озарением, как белая стрела молнии в темной необъятности ночных небес. Напряжение... Страшное напряжение души - может быть, это и есть жизнь? И шахтер, который ежедневно, словно мифический Атлант, держит на своих плечах черную земную твердь и отбирает у нее мощь с такой осторожной решимостью, чтобы не содрогнулась, не пошевелилась; и хлебороб, который от рождения до смерти без выходных и передышки болеет сердцем за каждый стебелек, за каждый комочек земли, за каждый дождь и каждый проблеск солнца и никому не может передать эту высокую боль, обреченный на нее своим рождением и назначением; и ученый, который высочайшую радость находит в том, чтобы даже мозг свой завещать человечеству ради его бессмертия; и художник, который стремится остановить прекрасное мгновенье и перейти с ним в вечность; и мать, которая оберегает своих детей и тогда, когда они уже поседели и даже мертвы. Напряжение это не принудительное, оно, словно радостный обет, очищает твою душу и дарит внутреннюю свободу, к которой все мы тянемся сознательно или подсознательно.
      - Я не верю в легкость работы, - неожиданно произнес Твердохлеб. Работа не игра. По себе знаю, как это тяжело...
      - А у кого она легкая? - Наталка посмотрела на него почти строго, и Твердохлебу показалось, что в ее глазах он уловил те же мысли, которые только что родились у него. - Вот мы здесь прыгали, с ума сходили, бесились, думаешь, с какой радости?
      - Ну... наверное, от избытка сил...
      - Дурной силы действительно много... А еще больше какой-то пустоголовости... Танцуют ведь не восемнадцатилетние! Ему уже и тридцать, и сорок, а он "гоцает", а он бесится!..
      - Но ты же... с ними?
      - И я вытанцовывала... Может, чтобы показаться моложе...
      - Ты ведь и так...
      - Молодая? Для тебя, но не для них... Знаешь что? Давай бежать отсюда, а то совсем рассоримся в этой "Руте". Тут тебя все раздражает...
      Он молча согласился. Они спустились вниз, оделись. На улице дождило. "Жигулисты", сверкая фарами, развозили своих девушек, возле остановки такси мокли, пританцовывая, человек двадцать нетерпеливых, а может, тех, у кого дурные деньги.
      - Твоя машина где? - шутя дернула его за рукав Наталка.
      - Еще на заводе. Меня устраивает и общественный транспорт.
      - Ты такой честный или отсталый?
      - Ни то, ни другое.
      - А такси хоть признаешь?
      - Сюда приехал на такси, боялся опоздать. По опыту знаю, что в Киеве на такси можно быстрее, чем на метро. А ты ведь такая точная. Знаешь, как я тебя назвал? Семичасовочка. Я придумал для детей таких себе негорюйчиков, теперь мог бы им рассказать о Семичасовочке.
      - У тебя много детей?
      - К сожалению, только чужие. Случайно забрел в детский садик и стал как бы их дедушкой Панасом*...
      ______________
      * Сказочник из детских передач украинского телевидения.
      - Может, и мне расскажешь об этих негорюйчиках?
      - Ты ведь не ребенок.
      - А кто знает? Так ты как - на метро? Потому что мне трамваем.
      Она сделала движение, чтобы высвободить руку, но Твердохлеб придержал ее локоть.
      - Почему ты не хочешь, чтобы я тебя проводил к этой вашей гостинке? Хотя бы узнать, где она...
      - Зачем? Это не туристический объект.
      - Уже поздно. Могут хулиганы...
      - Хулиганы? Получат по мордасам! Сколько ездим со второй смены последним трамваем - и ничего! Садись в метро, а я на трамвай...
      - И это все, Наталья?
      - А что тебе еще? Я позвоню.
      - Когда?
      - Как смогу...
      Что ж это я делаю? Что со мной происходит? Выйдя из метро на Крещатике, Твердохлеб отправился пешком вверх по улице Свердлова, минуя Золотые ворота, окунулся в глубину улицы Ярославов Вал. Одинокий человек в ночном дождливом Киеве. Дождем рыдает город... Беспредельная безымянность человека на этих каменных улицах, среди высоких каменных домов. Так можно бродить целую ночь (может, и всю жизнь?), перемеривать километры тысяч киевских улиц, ослепительно освещенных и совсем темных, загрохоченных машинами и тихих, и впечатление такое, будто ты умер или умираешь, вокруг неистовое движение, еще более неистовые звуки, а ты немой, покинутый, безнадежно обессиленный, и никто не остановится, не спросит, не поможет, не спасет. Врачу - исцелися сам! Что ж это я делаю? Как могу себе позволить? Наша жизнь вроде песчаного карьера, грабить который может кто угодно, а ты хочешь грабить сам себя. А в чем смысл такого грабежа? Он не знал, к какому берегу пристать. Старый пусть и неприветливый, собственно, чужой и холодный для него, тем не менее успокаивает надежностью, устойчивостью, бестревожностью, а новый - там все неопределенно, зыбко, дразняще, угрожающе. И все же... и все же... Отказ от любви, холодное превосходство, с которым он, пренебрегая зовом жизни, хочет идти бесконечным путем отречений и какой-то холодной справедливости, - чем все это кончится? Еще большим одиночеством, чем он имел в гнезде Ольжичей-Предславских, или же позорным падением, дрожью и стоном души да раскаянием, раскаянием, ибо невозможно без человеческого тепла, без любви.
      Кому он мог довериться? С кем поговорить откровенно?
      Проходил мимо детского садика Валеры. Простые детские души поддержали бы дядю Твердюню. Нет никого. Закрыто. Темно.
      Он шел дальше. Начался консульский квартал, машины проплывали тут слабо и редко, тишина, респектабельность, и в этой тишине Твердохлебом овладело вдруг сумасшедшее желание явиться вот так, из дождя и ночи, из своего одиночества и отчаяния, на квартиру к Савочке и покаяться, или заклеймить себя, или... Как в речи князя Урусова в защиту мещанки Дмитриевой против воинского начальника Кострубо-Карицкого, принудившего ее к вытравлению плода: "Склоните его гордую голову под железное ярмо равенства и закона!"
      Может быть, такая дурацкая мысль не возникла бы у Твердохлеба, но он как раз приближался к дому, где находилась квартира Савочки. Тоже на Львовской площади, как и у Ольжичей-Предславских, только с другой стороны, на Ярославовом Валу, а Ольжичи жили за рвом.
      Савочки еще тогда тут не было. В реестр Савочкиных пристанищ эта квартира вписана совсем недавно. В ней многие десятилетия (еще с довоенных времен) проживало некое медицинское светило (не по Мальвининой специальности), и оно славилось не так своими знаниями и достоинствами, как тем, что имело в своем помещении настоящего Брейгеля (величиной с две ладони, зато настоящий!) и кушетку-рекамье, на которой лежал Наполеон во время своего похода в Россию.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22