Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Южный комфорт

ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Южный комфорт - Чтение (стр. 15)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: История

 

 


      Но Мальвина Витольдовна, кажется, даже намеком не хотела напоминать зятю о вчерашнем. Мальвине сделала замечание:
      - Ты до сих пор непричесана, Мальвина.
      - Успею, - равнодушно отмахнулась та.
      Тещин Брат, решивший сделать очередной перерыв в своем дачном сидении, обрадованно набросился на Ольжича-Предславского и Твердохлеба, которые не так уж часто попадали ему на зуб, так сказать, в полном комплекте.
      - Вот вы оба юристы, - начал своим насмешливо-плавным голосом Тещин Брат. - Юристы - это прекрасно! Справедливость - мое ремесло и так далее. Хотя по мне - справедливость торжествует только в детективных романах. А чем вы объясните, что вся молодежь бросилась на юридические факультеты? Ну, на торговлю - ясно: быть ближе к товару. На киноактеров - там слава. Ну, а почему на юридический? Все хотят судить? Конкурс - по сто человек на место. А кто идет? О Чехове даже не слыхали, на вопрос о Гоголе отвечают: он написал детектив "Мертвые души", где следователь Чичиков раскрывает убийство. Ну! И каждый заявляет: я хочу бороться с правонарушителями и преступниками, я хочу их судить. Андрей Ярославович витает в сферах бальзамичных, он тут пас, а ты, Федор, ты ведь практик, что ты можешь сказать об этом?
      Твердохлебу чай попал не в то горло, он закашлялся. Что там о ком-то, о каких-то судах-пересудах, ежели сегодня нужно судить его! На выручку пришел Ольжич-Предславский, который никогда не допускал, чтобы последнее слово оставалось за Тещиным Братом.
      - Глагол "судить", - поучительно промолвил он, разглаживая на коленях салфетку, словно был на дипломатическом завтраке, - неоднозначный, и об этом не следует забывать. Мы имеем слова "судить" и "осуждать" (поведение), "суд" и "выносить суждение", то есть можем проследить ярко выраженные не только юридические, но и эпистемологические коннотации*. И я не понимаю... Я не...
      ______________
      * Эпистемологические коннотации - сопутствующие знания.
      Тещин Брат смотрел на него как на девятое чудо света.
      - Объяснил! - радостно крякнул он. - Просветил темную массу коннотациями! Вот что такое мудрость, Федор! А ты увяз в своей ничтожной практике. Теории нам не хватает! Светочей! Ты, Мальвинка, вчера какого-то там светоча в опере слушала? Прискакал из Москвы, осчастливил?
      Вот оно, начинается. Твердохлеб сжался, ожидая удара.
      - Мама хотела еще и меня туда затащить! - засмеялась Мальвина.
      Теща с достоинством встретила этот натиск.
      - Явления искусства не рождаются ежедневно, - спокойно объяснила она, и нельзя людей судить за это...
      Твердохлебу показалось, что при этом Мальвина Витольдовна бросила взгляд на него. Может, и не было этого взгляда, но слова "нельзя судить" предназначались ему тоже. Прощение. Судить - не судить. Всего-навсего глагол. Утешимся и успокоимся. Осуждать - осудить. Кто же осудит человека, который хочет осуществить свое естественное право быть счастливым?
      А он даже не хотел, а только попробовал. Неуклюже и неудачно.
      Завтрак закончился благополучно, и день прошел тоже благополучно, а в понедельник с утра Твердохлеб намеревался пойти к Савочке и заявить: увольте меня от телевизоров, на "Импульс" не могу! Савочка, ясно дело, ответит: "Сынок, у нас не убегают. Некуда. Мы на краю". Тогда что?
      Савочки не было. Снова в больнице. С Нечиталюком говорить - все равно что пробираться по кротовинам. Одно слово скажет, а два - намеки. И фальшивые утешения: "Старик, не нужно драматизировать события! Бери пример с нашего шефа!" А сам побежит к Савочке в больницу и накапает. Гоголь говорил о таких: "Они наполняют ябедой департаменты".
      Ах, как тяжело было Твердохлебу!
      А жизнь продолжалась, и что ей до чьего-то там настроения или трагедий. Пришел Луноход (он входил в группу Твердохлеба), уселся, долго сопел, затем пробубнил:
      - Нашел лаз к Борисоглебскому.
      Твердохлеб промолчал.
      - Можно прищемить самого Борисоглебского, - заорал Луноход так, что уже не сделаешь вид, будто не услышал. К тому же притворная глухота - это козырь самого Лунохода.
      - Не слишком ли высоко? - поинтересовался Твердохлеб.
      - А что? Влюбляться - так в королеву.
      - Ну, любви я тут не вижу. Неразумную поспешность - да.
      - Не слышу! - крикнул Луноход.
      - Мы договорились, - не повышая голоса, говорил Твердохлеб. - Мы договорились как? Начинать с самого малого, идти от начал, терпеливо искать ниточку, которая выведет к клубку. А ты сразу на самую гору! Еще за генерального директора бы взялся.
      - А что? Я могу и за генерального! Видел, где у них мастерская "Бытрадиотехника"? Напротив проходной "Импульса"! А кто разрешил ставить ее там?
      - Хорошо, - спокойно посмотрел на Лунохода Твердохлеб. - А кто запрещал? Может, это для удобства.
      - Чьего, чьего удобства? - захохотал Луноход. - А ты обратил внимание, какая это мастерская? Точно под корпуса "Импульса". Уменьшенная копия. Та же архитектура, те же строительные материалы, даже электрические часы над входом такие же. А министерства разные!
      - Не вижу в том ничего плохого. У тебя есть факты?
      - Открыли у себя под боком лавочку и отпускали там за полцены телевизоры, оформляя их как отремонтированные из безнадежных.
      - У тебя есть доказательства?
      - Есть версия! А доказательства будут!
      - Принесешь мне доказательства. Версии можешь оставить себе, Твердохлеб поднялся, подошел к Луноходу. - Я не мог тебе этого сказать, но теперь скажу, пользуясь тем, что на некоторое время возглавляю группу, ну, ты сам понимаешь. Нельзя поддаваться эмоциям. Эмоции заводят нас слишком далеко. А как юристу скажу тебе: эмоции скрывают от нас сущность важнейших конституционных гарантий. Закон говорит, что для того чтобы преступление было наказано, оно должно быть несомненным. Любое сомнение должно быть истолковано в пользу подследственного. Ты это знаешь, но не хочешь принимать во внимание. Позволь, я скажу тебе еще одно. Мы не в одинаковом положении я понимаю. У тебя большая семья, тебе трудно, у тебя и времени столько нет, и таких возможностей, как у меня... Короче: кто из нас читает вождей революции, не только готовясь к политинформации? Лекторы, пропагандисты имеют время и возможности, которых не имеешь ни ты, ни другие наши товарищи. Но это преамбула, как выражаются дипломаты. Ближе к сути. У Маркса есть мысль о том, что жестокость характерна для законов, продиктованных трусостью, потому что трусость может быть энергичной, только будучи жестокой. Ты улавливаешь суть? Необходимо остерегаться энергичности, вызванной трусостью.
      Луноход на этот раз не притворялся, будто недослышал. Маркса надо слышать, но, кроме Маркса, здесь был еще этот Твердохлеб с его теориями, которые способны только затормаживать механизм следственного действия.
      Он хлопнул дверью, бормоча:
      - Ахинея и белиберда! Ахинея и...
      Твердохлеб грустно улыбнулся. Ленин говорил, что кроме закона есть еще культурный уровень, который никакому закону не подчинишь. Самые лучшие законы теряют свою силу в неопытных, грубых или недобросовестных руках. Зачем Савочка набрал себе таких людей, как этот Луноход? Твердохлеб жалел, что не крикнул ему вдогонку: "Быть справедливым не значит быть глупым!" Пусть притворится, что недослышал, но пусть знает.
      Вспомнились насмешливые слова Тещиного Брата: "Все хотят судить!" Если бы кто-нибудь знал, какая это тяжкая ноша. Нечеловечески тяжелая. Судья каждый раз судит прежде всего самого себя, а уж потом обвиняемого. Где граница выносливости человеческой души, и где брать силы, чтобы всю жизнь постоянно делать страшный выбор между дозволенным и недозволенным? Не потому ли у всех прокуроров, которых знал Твердохлеб, его всегда поражала какая-то особая изможденность на лице. Кожа лица стареет у них, как у женщин, обесцвечивается, высыхает, мертвеет от того адского пламени, которое сжигает сердце, приближенное к болям и несчастьям мира, на недозволенное расстояние. Никто этого не понимает, и прокуроров не любят. Даже Лев Николаевич Толстой, этот, может, самый справедливый из писателей, для прокурора в "Воскресенье" нашел только слова пренебрежительные. А чего же ты хотел? - спросил себя Твердохлеб. Литература всегда считалась прибежищем свободы, поэтому настоящие писатели не могли благосклонно относиться к тем, кто отбирает эту свободу у людей. Поэты не воспевали меч правосудия, а находили для него только такие слова: "О, сколько тусклой скуки в сверкании меча!"* Не было и не будет в книгах героического образа тюремного надзирателя. А судьи - либо гоголевский Ляпкин-Тяпкин, бравший взятки "борзыми щенками", либо судья Бридау у Рабле, который выносил приговоры, метая игральные кости.
      ______________
      * Строка из Ф.Сологуба.
      И среди этих безнадежно горьких мыслей внезапно прозвучал телефонный звонок, который возвестил освобождение из плена печали. Все звонки одинаковые, но этот был особенный. Твердохлебово сердце, которое уже почти умирало, встрепенулось, ожило, засмеялось, он схватил трубку и, еще когда она летела к нему навстречу, крикнул в пространство возбужденно и радостно:
      - Я слушаю!
      - Это Твердохлеб? - спросила трубка Наталкиным голосом, в котором улавливалась едва заметная насмешливость, улавливалось издевательство, а может, и пренебрежение, и Твердохлеб вмиг погас, помрачнел и тусклым голосом подтвердил:
      - Да, это я. Простите меня, Наталья.
      - Разве вы провинились? - засмеялась она.
      - А в театре. Я повел себя просто позорно...
      - Ах, я забыла спросить: у вас тогда все закончилось благополучно? Я так поняла, что вы заметили какого-то преступника и...
      - Не смейтесь, прошу вас...
      - Да я вправду... Жаль, что вы не дослушали оперу. Виолетта умирала просто чудо! Но ваша профессия - я вам не завидую. По-моему, теперь все мужчины такие. Их выдергивают из-за стола, из постели, находят в отпуске... Моего мужа находили даже тогда, когда мы прогуливались по городу или ехали собирать грибы... Немедленно, срочно, бегом, быстрее! Ну что это за жизнь!
      - Это того прокурора?
      - Какого прокурора?
      - Какого прокурора? Ну, вы же рассказывали мне о своем муже прокуроре, который...
      - А-а, - она засмеялась долго и охотно. - Нет, нет! Это я о летчике...
      - О летчике?
      - Ну, летчик-испытатель... Я вам не рассказывала? Точно так же срывался и бежал к своим самолетам, как вы. Погиб на Житомирщине. Ему кричали по радио, чтобы катапультировался, а он хотел спасти самолет. Врезался в болото на такую глубину, что до сих пор не могут найти...
      - Почему же вы смеетесь? - испуганно спросил Твердохлеб.
      - Я? Смеюсь? Неужели? Это вам послышалось. Я вам позвонила знаете почему? Сегодня у меня была первая смена, после четырех я уже свободна и где-то в семь буду около Главпочтамта.
      "А я буду пропадать со своими бумагами вот тут", - хотелось сказать Твердохлебу, но голос произнес совсем другое:
      - Если позволите, я тоже буду там...
      - Я? Позволить? Разве вы не свободный гражданин?
      Смехом начала, смехом и закончила разговор, а он сидел, держал в руках телефонную трубку и не решался положить ее на рычаг.
      Во тьме моей тоски безумно-разрушительной.
      Еще совсем недавно киевские влюбленные теснились в узких промежутках меж угловатых колонн Главпочтамта, упорно не желая выходить на просторы Крещатика. Но вот к 1500-летию Киева бывшую площадь Калинина сделали площадью фонтанов (ныне она носит имя Октябрьской революции), и магический голос воды призвал к себе всех искателей красоты, теперь колонны почтамта служили только старым символом, по традиции встречи назначались возле них, а на самом деле их перенесли на гранитные плиты новой площади, где журчание и плеск, где радуги брызг, голос воды и дух воды. Старые киевские фонтаны - в Золотоворотском сквере, напротив театра Франка, возле филармонии - большей частью стояли сухие: то ли кто-то экономил воду, то ли это считалось своеобразным киевским стилем. И потому, когда дружно ударили струи шумной воды на новой площади, ретивые коммунхозовцы быстренько протянули свою загребущую руку к вентилю, отключив водометы в половине двенадцатого ночи. Дескать, рестораны и кафе закрыты, завтра трудовой день, так что всем пора по домам, а фонтаны пусть тоже отдохнут.
      Случилось непредвиденное, огромная толпа собралась на обновленной площади в полночь и ходила по ней, скандируя: "Давай воду! Давай воду!" пока вода действительно не зажурчала в фонтанах и можно было отправляться спать с чувством праздника в груди.
      Идя на работу, Твердохлеб ежедневно проходил площадь с водометами, но ему ни разу не приходила мысль прогуляться там. Считал, что это занятие либо для приезжих, либо для бездельников.
      А сегодня сам присоединился к этим мысленно презираемым людям и обнаружил, что все они какие-то возбужденные, красивые, привлекательные, молодые, и ты рядом с ними тоже становишься молодым-молодым, более легким, счастливым, тебе тоже передаются чистота этих людей, их здоровье, сила, полнота жизни, словно в спелом краснобоком яблоке.
      День был по-летнему теплый, женщины нарядились во все легкое, летящее, мужчины были в безрукавках, в модных сорочках "сафари", кажется, только Твердохлеб затесался в эту развеселую толпу в чиновничьем костюме и галстуке, но он, не успев почувствовать своего несоответствия общему настроению, увидел Наталку.
      Она снова была в легоньком платьице без рукавов, шла, словно подкрадываясь, почти не ступала на каменные плиты, будто пританцовывая в воздухе, помогала себе в этом летящем танце руками, всей фигурой, шла как бы олицетворением недостижимой чистоты и первозданности. Твердохлебу страшновато было приблизиться к этому летящему существу, подойти к ней, взять за руку, сказать неуместные, ненужные слова. Если бы был уверен, что Наталка его не заметила, бросился бы куда-нибудь в сторону, спрятался за стенами воды, бежал бы куда глаза глядят! Но он был слишком заметен в своей неловкости, в смешном для этой погоды костюме - не спрячешься, не убежишь. Да и сколько можно убегать! Наталка уже увидела Твердохлеба и, засмеявшись издали, махнула рукой и направилась к нему. Она шла как бы сквозь толпу людей, для нее не существовало преград, перед ней, казалось, расступалось все живое и неживое, причем устранялось с дороги добровольно, охотно, с радостью, очевидно, и от девушки ожидая радости еще большей.
      Неужто такое счастье - для него и только для него?
      - Здравствуйте, - сказала она, морща носик. - Вид у вас ничего. Хлопоты позади?
      - Ну, мои хлопоты... Они всегда впереди. Давайте о них не говорить.
      - А как у вас со временем? Мы можем немного походить?
      С некоторым страхом он огляделся вокруг.
      - Много людей? А я привыкла на "Импульсе". Без людей как-то и не живешь. Или, может быть, вам хочется удрать?
      - Нет, нет! - испугался Твердохлеб. - Это было... Такое не повторится... Я виноват перед вами...
      - Ну какая там вина? Вот у меня был муж спортсмен, чемпион Олимпийских игр по гребле. Вот тот удирал! На тренировках пропадал дни и ночи. Байдарка. Представляете? Не лодка, а какая-то скорлупка. А он - почти двухметровый здоровило, девяносто восемь килограммов веса! Я не могла смотреть на эту байдарку. Перевернется - и... Так что ж вы думаете? Осенью на Матвеевском заливе гоняли они туда-сюда свои скорлупки, его байдарка - брык, он в воду, дважды махнул рукой - и нет. Ребята думали: шутит. А у него сердце остановилось от холодной воды - и он камнем на дно...
      Твердохлеб готов был застонать: и по телефону, и при встречах мужья, мужья, мужья.
      - Слушайте, Наталья... Я, конечно, никакого права на вас... Но имейте жалость! Вы напускаете на меня такой туман своими страшными рассказами.
      - Вы можете взять меня под руку? А то мы вроде как в суде. У вас мягкая рука. Будьте благодарны. Я вас хочу развеселить.
      - Хорошее веселье: каждый раз новый муж, и каждый раз другая смерть: то повесился, то разбился, то утонул...
      - Еще не рассказала о том, который сгорел, и о том, который отравился и который...
      - Достаточно, достаточно!.. Вы меня простите, но сколько вам лет?
      - Столько, сколько есть. Разве вам не все равно? Разве вы не привыкли к ужасам? И к тому, что вам никогда не говорят правду?
      - Это вначале. Кончается всегда правдой.
      - Ну, так и у меня, возможно, так закончится. А теперь идемте куда-нибудь, раз вам здесь не нравится. Куда мы пойдем?
      - Я не знаю, - растерялся Твердохлеб.
      - Вы могли бы пригласить меня в кафе или ресторан, на танцы, в кино, мало ли куда! Вы любите танцы?
      - Не люблю.
      - А что же вы любите?
      - Просто ходить по улицам и думать. Вот... Вы были на Андреевском спуске?
      - Спросите, где я не была! Я ведь киевлянка от деда-прадеда!
      Киевлянка, а живет в гостинке. Даже Твердохлеб проникся наконец ее игривостью, то ли намеренно-рассчитанной, то ли естественной. Он решительно повел ее в вылет улицы Парижской Коммуны.
      - Если так, то пойдемте туда, где трудились ваши предки. Не сомневаюсь, что именно ваш предок волочил волами дубы при Ярославе для укрепления валов и жил где-то возле боярского двора на нынешней Стрелецкой, а потом другой ваш предок на пожарище после орды Батыя поставил уже целый двор, где останавливался купец-иностранец при Литве, и мещанин при польских воеводах, и казак при Хмеле, и священнослужители, и стрельцы при Петре Первом, и ремесленники в восемнадцатом столетии, и рабочий с "Арсенала". Дерево и глина - вот и все, что знаменовало ваш род и ряд поколений на тех же местах, где теперь уже и камня, из которого строили баррикады арсенальцы, не увидишь, а только стекло, бетон, железо и ваши потрескавшиеся пальчики, которых не защищают даже детские соски, те, что вы надеваете во время работы...
      - Ага, вы заметили соски? Это такая охрана труда. Сами придумываем.
      - Я наблюдательный! Это моя специальность.
      - Неужели наблюдательный! А что я - киевлянка?
      - А кто же вы? Киевлянка испокон веков. Волны нашествий на город. Нападения. Налеты. Захваты. Разрушения. Пожары. Истребления. И за все расплачиваются женщины. Мужчины или убиты, или отступают, женщины всегда остаются. Горькая кровь нашествий течет в жилах киевлянок.
      - И во мне горькая кровь? А если я скажу, что никакая я не киевлянка? Что я из Бобрика или из Веприка?
      Эта женщина могла сбить с толку кого угодно.
      - Из Боб...
      - Бобрик. Черниговская область, а Веприк - Полтавская. Выбирайте!
      - Я не знаю. В конце концов: какое это имеет значение?
      - Ага, какое! А для меня вот такое! Вам все равно, вы кто - киевлянин? Потомственный? А я - из Бобрика!
      Он сморозил глупость, которая чуть было не привела к катастрофе:
      - Ваш Борисоглебский сказал: киевлянами теперь не рождаются, а становятся.
      - Мой? - впервые он видел Наталку рассерженной. Смуглое лицо не побледнело, а как бы посерело, глаза пылали, тонкие ноздри дрожали от возмущения. - Можете забрать его себе!
      - Я не так сказал... Не то имел в виду. - Они как раз переходили площадь с правительственным домом, нависавшим над ними тысячетонной серой колоннадой. - "Ваш", то есть вашего объединения "Импульс"... Я именно это хотел...
      - А в объединении, думаете, все золото? Восемь тысяч человек - и все ах-ах? Если бы! А этот Борисоглебский... Скрытный... Скрытный... Потихоньку-втихомолку... Да ну его! Вы там копаетесь с этими телевизорами, так докопайтесь и до Борисоглебского... Куда вы меня ведете?
      - Я же говорил: на Андреевский спуск.
      - А что я там не видела?
      - Ну... Эта улица словно наново родилась... Все дома реставрированы, стали такими же, как были при своем рождении... Воскрешение улицы к 1500-летию Киева.
      Наталку, казалось, ничто уже не интересовало после ее неожиданной вспышки, но за последние слова Твердохлеба она уцепилась.
      - А вы участвовали в праздновании 1500-летия?
      - По телевизору.
      - И нигде не были?
      - Меня, наверное, забыли пригласить.
      - Ну, а на стадион? Неужели вы не могли достать билет?
      - Там было жарко, а я не люблю жары.
      - Да вы просто смешной!
      - Я это знаю.
      - Ну, не сердитесь. А я - и на торжественном заседании, и на стадионе, и на приеме в горсовете. Представляете: в зале заседаний поставили длинные столы - и все гости...
      - Вы же депутат горсовета.
      - Думаете, все депутаты там были? Человек десять, может, двадцать... Гостей же столько! Из Москвы, Ленинграда, из всех союзных республик, из всех наших областей, из ЮНЕСКО. Председательствующий, провозглашая тост за рабочий класс Киева, назвал и меня...
      - Я бы тоже вас назвал.
      - Вы, наверное, оратор?
      - Нет, я художник.
      - Так это вы так раскрасили здесь дома?
      Они уже шли по Андреевскому спуску. Обновленный старый Киев. Ожившие дома словно воскресшие люди. Узнаешь - и не узнаешь. Очертания зданий, фасады, карнизы, окна, цвет...
      Твердохлеб не смотрел на дома - смотрел только на Наталку. Может, он действительно должен был стать художником? К тому же только портретистом, и только женским. Ведь бывают же женские портные, парикмахеры. Но нет! Был слишком далек от грубой реальности этих профессий, хотел иметь дело с нежными, почти неуловимыми красками, которыми напрасно пытался уловить непередаваемость нежной Наталкиной кожи, теплой, эластичной, упругой, атласно-шелковистой, сквозь которую даже душа как бы просвечивалась. Кто одаривает женщин такой кожей и почему со временем так жестоко отбирает ее?
      Наталка не давала времени задумываться.
      - А это что? А это? А это?
      - Вы же киевлянка.
      - Ну и что? Разве можно знать весь Киев?
      - Нужно.
      - А если я из Бобрика?
      - Ну... В этом нет ничего такого...
      - Ага, такого! Вам нужно, чтобы непременно чистокровная! Пусть и в норе где-то живет, на какой-нибудь Мышеловке* или на Лысой горе, а утром выползет, отряхнется - и уже вот она! Париж и Лондон! - Потом неожиданно: Мне нравится, что вы такой задумчивый. Или, может быть, вы переживаете?
      ______________
      * Мышеловка - название бывшего пригородного хутора под Киевом.
      - Переживаю?
      - Ну, жена где-то дома сидит, а вы тут... Гуляете...
      - Она не сидит... Будьте уверены: не сидит.
      - А что же она делает?
      - Не сидит! - повторил он упрямо.
      - Вы испугались, что я буду читать вам мораль? А что же мы плохого делаем? Ходим, смотрим, говорим... Разве запрещено?.. И ничего такого... Ведь правда? Мне нравится еще знаете что?
      - Что именно?
      - То, что вы не нахал. Это теперь такая редкость! Нахалы теперь модны. Их расплодилось знаете сколько! Когда я услышала, что вы следователь, я испугалась. Думала: хам, грубый, безжалостный человек. Не хотелось на вас и смотреть. А затем что-то подсказало: глупая, он не такой! Теперь вижу. А это что за дом?
      Ему было легко с ней. Отлетели куда-то годы, заботы, обязанности, переживания, взявшись за руки, беспечные как дети, они забыли обо всем на свете, какая-то летучая сила подхватила их и несла вниз по спуску, дальше, дальше от Андреевской церкви с ее неповторимым барокко, которым восторгался даже певец бароккальной латиноамериканской жизни Карпентьер; от Замковой горы, корявившейся справа своим неуклюжим телом, изуродованным, как и путаные исторические воспоминания о ней; мимо дома Булгакова, где жили когда-то рожденные писательским воображением Турбины и не приспособленный к жизни добрый и наивный Лариосик, чем-то похожий на Твердохлеба; мимо отреставрированной корчмы, казавшейся очагом цивилизации в сравнении с темными подъездами, где торопливо распивают "на троих".
      Старые камни, солнце и золото, зеленые листья и шорох подошв по тротуарам. Чтобы постичь этот город, чтобы гулять вот так по его улицам, сидеть в комнатах, звонить по телефону, смотреть в окно, недостаточно декорировать свое воображение картинками, взятыми напрокат из справочников, витрин, фотографий, открыток, даже с картин Петрицкого, Глущенко, Шишко или из кинофильмов Довженко "Щорс" или "Арсенал". Киев нужно рассматривать не снизу, не со дна улиц, а сверху, с птичьего полета, с неожиданных точек, и тогда открывается бескрайнее диво, мягкие линии, таинственные, старые загадочные дома, неожиданные, как крик, как тихое пение, как детское личико. Этот город имеет свой стиль духа, привлекавший гениев и захватчиков, задумчивых мыслителей и великих бунтарей. Тут были хазары и угры, князья Олег, Святослав, Владимир, Ярослав Мудрый, Мономах и Юрий Долгорукий, Батый, Плано Карпини, арабы, византийцы, легендарный апостол Андрей и Богдан Хмельницкий, Сковорода, Пушкин, Гоголь, Шевченко, Бальзак, Ференц Лист, декабристы, Кибальчич, семья Ульяновых...
      Дух Киева. В чем он, где?
      - А это что за дом? - вырвала Твердохлеба из раздумий Наталка.
      - Это бывший дом Балабух. Собственно, здесь два дома. Один восемнадцатого века, второй - девятнадцатого. Балабухи - один из знаменитых купеческих родов Киева, как и Стрельбицкие, Сухоты, Коробки. Судя по этим домам, у них были не только деньги, но и вкус. Теперь здесь кафе "Запорожье". Внутри стилизация под казацкий быт, внешне - так, как было сто и двести лет тому. Дома ожили, как это... - он заколебался, но, набравшись смелости, закончил: - Как я, например...
      - А разве вы умирали?
      - Можно сказать: почти...
      - Ага, - засмеялась Наталка, - теперь вы ждете, чтобы я спросила, кто же вас оживил? Да?
      Твердохлеб пристыженно молчал.
      Они уже шли по улице Жданова в направлении Почтовой площади, к Днепру, в раздолье, в бескрайность - что может быть прекраснее! Станция метро возникла на их пути неожиданно и некстати. И не станция, а просто спуск под землю, ступеньки, бетон, какая-то мрачно-неприятная оголенность. Твердохлеб предложил перейти на противоположную сторону улицы, но Наталка не захотела.
      - Это же метро! - обрадованно воскликнула она.
      - Кажется.
      - Тогда я поехала! - И уже вниз, уже летит, и босоножки по ступенькам будто кастаньеты. - До свидания! Спасибо за прогулку!
      Небрежный взмах руки, не оглядываясь, - и нет, словно и не было, а только пригрезилось. Исчезла, и неизвестно, когда теперь ее увидишь и вообще увидишь ли. Как тот малыш Валера, которого можно встретить рано утром, а можно и не встретить. Дитя случая для Твердохлеба. Он не знал ни его матери, ни отца, никого.
      Удивительно, но Твердохлеб никогда не пытался даже представить себе Валериной матери. Могла ли быть похожей на нее Наталка? Дети и Наталка? В ней самой было что-то детское: естественное изящество, наивная грация и доверчивость, предельная простота и раскованность, близость к природе, к родникам, укорененность в жизнь, прорыв сквозь все напластования цивилизации. Удивительное дело: на женщину работает преобладающая часть мировой промышленности, а женщина, как бы сбросив с себя всю эту накипь, каждый раз предстает перед нами, как в первый день своего создания. И когда наши скульпторы и живописцы пытаются изобразить женщин-тружениц в фуфайке, в спецовке, в халате, то изображают они только фуфайку, спецовку и халат, а от женщины - только пятно лица, бездумного, плакатно-бодрого и... неживого. Нужно уметь поражаться или хотя бы не быть равнодушным. В женщине мы ищем откровений и вечности, передающихся через доброту. Когда Твердохлеб впервые увидел Наталку, она показалась ему самим воплощением доброты. Мальвина, это злое, капризное существо, вроде уже не существовала для него. Черная искра пронзила Твердохлеба, он умер и родился заново, но уже другим, не таким, каким был до сих пор, может, и не лучшим, но зато более самостоятельным.
      До сих пор он жил в мире, созданном его представлениями о порядочности, достоинстве и чести. Его уговаривали (конечно, мужчины!), что каждый мужчина должен иметь любовниц, - он не верил. Когда должен был жениться, то те, кто толкал его на это, пугали, что в семьях вечные ссоры, вражда, злость... Он не верил. Как же так, думал Твердохлеб, а честность, порядочность и самое главное - верность? Разве есть для человека что-то более святое?
      Его идеалы не растоптали - их просто отшвырнули. Это было страшно. Отшвырнула собственная жена, но его наивность была столь беспредельна, что спасения он стал искать снова в женщине, хотя не имел для этого ни опыта, ни склонности.
      Нравились ли ему другие женщины? Еще как! Но он никогда не допускал мысли о греховном, держался с ними ровно, спокойно, и они откалывались от него. Так отпадают верхушки лимонных комнатных деревцев, если воздух слишком сухой. Женщины боятся сухости, ибо все они рождены под дождями и радугами. Недаром ведь у Владимира Соловьева Дива Радужных Ворот - символ женственности, призванной спасти мир. А что спасет этот мир? Только здравый смысл, считал Твердохлеб. Женщина же далека от здравого смысла, как, кстати, и наука. Ибо настоящая современная наука начинается там, где кончается здравый смысл... И ведет, кстати сказать, к концу света... Да, да! А кто дал заокеанским политикам атомную игрушку, которой они пугают человечество? Разве не наука?
      Человек жестокой практики, Твердохлеб без особого уважения относился ко всему, что начиналось с абстрагирований, часто бесплодных, как во многих научно-исследовательских институтах. Возможно, неприязнь к научным работникам была вызвана в нем длительным совместным проживанием с одним из "светил", Ольжичем-Предславским, а может быть, шла еще от воспоминаний об аспирантке института государства и права, которая когда-то пыталась поразить Твердохлеба своей "научностью", но ничего не достигла, зато, видимо, крепко засела у него в памяти.
      Аспирантка проходила у них практику. Попробовала было сунуться к прокурорам, но те со свойственным им мягким упорством спровадили ее к следователям, это ее, однако, ничуть не смутило, она пронеслась на своих роскошных ногах по безнадежно голым коридорам, скрипнула двумя-тремя дверьми (только для приличия!), затем заглянула к Твердохлебу, попросила разрешения войти, попросила разрешения отрекомендоваться, попросила разрешения познакомиться, попросила...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22