Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крымские тетради

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Вергасов Илья / Крымские тетради - Чтение (стр. 9)
Автор: Вергасов Илья
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Несите винт. Я вам приказываю. Я доползу, обязательно доползу. Вперед!
      Он не дополз. Умер. Посланные ему на помощь люди принесли в лагерь заледеневшее тело.
      Были у нас в Крыму герои легендарные, слава о них гремела. Позднякова же мало кто знал. Он не совершал громких подвигов, был тих, физически крайне слаб, больше всех лежал в землянках...
      Прощай, мой земляк гурзуфец! Останусь жив, непременно буду приходить на дачу Раевских, вспоминать тебя, человека, с которым судьба счастливо свела меня в тяжелую годину...
      ...Самолет готов к вылету. Уложены письма и донесения, разведданные и страстные просьбы: нас не забыть!
      И летчик Филипп Филиппович Герасимов с взволнованно бледноватым лицом оглядывается вокруг. Он видит сотни пар доверчивых глаз: уж ты постарайся, Филипп Филиппыч!
      - От винта!
      Самолет вздрогнул, слегка качнулся, мелькнула лопасть. Мертвая точка, обратный полуоборот - круг первый, второй... И над лесом поплыл ровный и обещающий рокот мотора.
      Филипп молодцевато рубанул воздух рукой и повел машину на взлетную дорожку, расчищенную партизанами. Самолет ровно тронулся с места, пошел быстрее, еще быстрее поднялся хвост машины. Только на самом краю поляны оторвались от земли колеса.
      Машина набирает высоту, но сердце мое на высших критических оборотах. Проклятое предчувствие беды!
      Вижу, даже нутром ощущаю, как машину стало засасывать, настойчиво тянуть в проем ущелья.
      И мотор не в силах справиться с этой неудержимой тягой. Еще правее, колеса чиркнули по макушкам старых дубов, и машина рухнула в мглистую шапку горы. Раздался треск.
      Все! От самолета остались одни ошметки: в гармошке хвост, плоскости будто нарочно сложили вместе, впритык. Летчик, растрепанный, в крови, возится у мотора, стараясь предотвратить пожар.
      Не могу: так и стоят глаза Позднякова, выпрашивающего у меня разрешение на марш за винтом...
      Апрель. Лес пахнет сырой жимолостью; дрожат, бьются, набухая, почки.
      У Филиппа Филипповича синие глаза.
      Он стоит перед Георгием Северским в той собранной позе, когда принимают командирский приказ к боевому вылету.
      Но приказа еще нет - Северский не решился. Да и трудно решиться, когда позади такой живой опыт: попытка за попыткой, а связных будто Нептун проглатывает заживо.
      - Я в Севастополь пойду! - который раз повторяет синеокий юноша с похудевшим от партизанского харча лицом, за неделю постаревшим на годы. Сто раз перелетал фронт, сверху хорошо видно. Я знаю дороги, и я дойду!
      Ленинградский паренек с отчаянными глазами, которого стар и млад называют одним именем: Филипп Филиппович. Он-таки убедил всех нас, что в Севастополь дойдет.
      И дошел. Через трое суток новый самолет качнул над нами приветственно крыльями и уверенно пошел на посадку.
      И радиоволны легли в эфире между нами и Севастополем и оборвались лишь тогда, когда начисто рухнула в городе-герое последняя оборонительная точка.
      И первая партизанская радиограмма гласила, настаивала, умоляла: Филиппу Герасимову звание Героя Советского Союза!
      И звание было присвоено.
      Кончилась война, а о синеоком парне ни весточки. Мы искали его повсюду, но ответ был один: убит, убит и еще раз - убит!
      И в послевоенных музеях появился портрет восемнадцатилетнего Героя с нахмуренными глазами. И говорили те, кому положено говорить: днем он летал над немцами на машине, которую можно было сбить пулей малокалиберной винтовки.
      Правду говорили.
      Убит, убит, убит...
      Годы летят безвозвратно в бездну. Рубцы на деревьях остались на прежнем месте, только расплылись. Кроны взлетели к поднебесью. Где был старый лес - звенит молодая поросль, а где стояло урочище худоногого дубняка - скрипят папаши-дубы.
      Яйла и та меняет свои залысины, стараясь выглядеть более кокетливо, кое-где обрастая припухловатыми сосенками.
      И ветер стал посвистывать так, будто слух обрел.
      Скала Шишко над Ялтой, с нее простор как выстрел в горах: ахнешь!
      На ней камень-глыба, а на глыбе той имена высечены - партизанские.
      Юркий экскурсовод ведет группу отдыхающих и на ходу выпаливает заученные фразы о нашем времени.
      Вот очередная фраза, как рассеянный пучок света от медленно гаснувшего фонаря:
      - В критический апрель тысяча девятьсот сорок второго года к партизанам прилетел молодой летчик, славный сын своего народа Герой Советского Союза Филипп Филиппович Герасимов. Смерть оборвала путь патриота Родины, но память о нем не померкнет никогда...
      И вдруг взволнованный и решительный голос из группы:
      - Как это - оборвала?
      Десятки голов поворачиваются на голос, осуждающие глаза: что ты, друг любезный, не понимаешь, сколько будет дважды два?..
      Экскурсовод уточняет с подчеркнутой вежливостью:
      - Элементарное понятие, дорогой товарищ: оборвала,- значит, кончилась жизнь. Убит товарищ Герасимов в воздушном бою...
      - Нет уж, позвольте, в мертвецы - не согласен. Герасимов - я! Да, я прилетал к партизанам, мне давали Героя.
      ...На моем столе звонит телефон, да таким манером, что я вздрагиваю: случилось что-то необыкновенное!
      Чей-то слишком громкий, и слишком взволнованный, и чем-то встревоженный, и даже робкий голос:
      - Здравствуйте, товарищ командир. Я - Герасимов, летчик Филипп Филиппович Герасимов!
      У меня руки делаются ватными.
      ...Мы одни, в тарелке красные помидоры, в бутылке на вершок водки...
      Печальная повесть о печальной двадцатилетней послевоенной жизни.
      Звезда Героя, орден Ленина, три ордена Красного Знамени, сотни полетов, десятки воздушных боев... И все это, как корова языком, слизывает один глупый мальчишеский поступок.
      Уже после войны, в воскресный день, выпил лишнего и ударил человека публично. И все!
      Но это была зацепка. Вспомнили и строптивость характера, и страстность на собраниях, и дерзкий разговор с начальством, и заносчивость, порой присущую молодости. Одним словом, зачеркнули актив человека и вляпали парию восемь долгих лет тюремного заключения.
      И с кем рядом? С подонками, отбросами войны, дезертирами и немецкими холуями. Вот где было трудно удержаться! :
      Но Филипп устоял. Держал Севастополь, держали партизанские дни, наши глаза видел он, локоть друга-летчика, уже давно ставшего прахом, чувствовал он.
      И душа его вышла из темени без черных пятен. Она только была надломлена неверием в свое будущее. Это неверие и заставляло все годы молчать, вести тихую жизнь.
      Но не скользил по жизни, не жаловался на судьбу, а накрепко засел в строительной бригаде в родном Ленинграде и работал, работал. Только тоска воскресных дней толкала к выпивке. Пил не скуля, ходил тихо по жизни.
      Называли его по-прежнему Филипп Филиппович, было ему только сорок три года, но никто не знал его героической биографии. Он, обкрадывая себя, обеднял других.
      И только прорвалось все наружу у партизанской могилы. Он мог на все согласиться, но мертвым быть не желал.
      Он не верил, а мы, партизаны, верили и боролись за него - за него, за его прошлое, нужное настоящему.
      И нас поняли и в Ленинграде, и в правительстве. Монетный двор родного города отлил специально для него и Золотую Звезду и все ордена.
      Но прежде чем получить все это, мы пропустили Филиппа через свой суд партизанский.
      И он расплачивался за свою слабость и неверие дорогой ценой.
      И сейчас по Ленинграду ходит синеокий рабочий человек, и в торжественные дни на его груди сияет Золотая Звезда!
      ...Итак, связь с Севастополем была установлена.
      Город молниеносно откликнулся на нашу беду. Прилетали самолеты чуть ли не каждую ночь и бросали, бросали нам продовольствие, медикаменты.
      Это случилось после 20 апреля. Еще раз обратите внимание на документ. Голодная смерть косила партизан до 24 апреля, а потом до 6 мая - ни единого смертельного исхода!
      Но почему же 6 мая снова нагрянула катастрофа? Тут уже слово за медиками. У нас были сухари, концентраты, был даже сахар. Паек выдавали по тем временам обильный, а люди умирали. Так случилось не только в одном Ялтинском, но и в других отрядах района...
      По-видимому, еще раньше была перейдена черта, отделявшая жизнь от смерти, лишь затянулась агония. Никакие продукты обреченных спасти не могли...
      21
      Горячее июньское солнце насквозь прожигало лес, кричали кукушки, надолго открылось над горами яркозвездное небо.
      И вот, пока еще не видимый, гудит самолет. На маленькой поляне выложено три костра в ряд, у каждого из них по партизану, в руках спички.
      Гул ближе. Вот моргнул бортовой сигнал, раздалась команда:
      - Костры!
      Три вспышки огня, столбы пламени. С самолета ответный сигнал: "Понятно!"
      В белолунии открываются шелковые купола парашютов. Они раскачиваются под легким ветром.
      - Собирать парашюты!
      Через полчаса на лунной поляне вырастает гора торпед-мешков с продуктами, взрывчаткой, одеждой.
      Я распределяю сухари, консервы, концентраты.
      - Ялта! Пять мешков сухарей, триста банок мясных консервов, тысяча пачек концентратов. Получай!
      Все выдается под ответственность командира или комиссара.
      - Товарищ Кривошта, задержись! - приказываю командиру отряда.
      Идем к речушке, усаживаемся на бревне. И я и Кривошта в новеньком красноармейском обмундировании, обуты в добротные ботинки - нас щедро снабжает Большая земля.
      - Докладывай!
      Как далеко оно кажется, то время, когда мы с таким трудом организовывали нападение на какую-нибудь одиночную немецкую машину. Нелегко вспоминать те тяжелые дни. Каким холодом веет от них...
      Сколько партизанских могил разбросано по негостеприимной суровой яйле... Разве их сосчитаешь...
      - Докладывай!
      И он, Кривошта, говорит о походе взвода Гусарова. Гусаров! Помню его: с цыганскими плутовыми глазами повар из Алупки. Из таких, что, если понадобится, из топора суп сварит. Это его изобретение - партизанский суп из липовых почек, приправленный горным чесноком. Вместо соли - полынь. Ничего, ели и даже похваливали.
      Так вот, Гусаров забастовал. Хватит! Теперь отряд взяла на снабжение страна, на кухне управится любой чудачишка. Бывший партизанский повар повел на дорогу пятерку, составленную из партизан, выписанных из санитарной землянки.
      Трое суток рейдировал Гусаров. Разбил пятитонную машину, снял патрульных на магистрали, попал в засаду, но опередил немцев, скрылся, а потом спустился по тропе ниже, сам притих в засаде. И клюнуло! Через полчаса немцы напоролись на его пули. На этом дело не кончилось. Гусаров пересек яйлу, спустился к селу Бия-Сала, оборвал на целый километр линию связи и снова засел в засаду. На мотоцикле подкатили немецкие связисты. Через минуту не стало ни связистов, ни мотоцикла.
      Рядовой поход рядового командира.
      В июне 1942 года ялтинские партизаны воевали необычайно свободно. Школа есть школа! Их осталось сорок восемь человек, но они, эти сорок восемь, с лихвой заменяли десять таких отрядов, каким был мошкаринский...
      ...Пока идет беседа с командиром ялтинцев, самолет совершает прощальный круг и берет курс на Севастополь. Сперва он отклоняется в сторону до точного ориентира - Медведь-гора; а потом над морем - и на запад.
      Через двадцать минут получаю радиограмму: "Самолет обстрелян зенитной установкой Гурзуфа. Примите меры!"
      Радиограмму показываю Кривоште:
      - Как думаешь поступить?
      - С этим только Зоренко справится, - говорит Кривошта.
      - Снаряжай. Завтра же.
      - Есть. Разрешите идти?
      Поворачивается налево кругом строго по-уставному и широким шагом идет на поляну. Я задумчиво смотрю ему вслед...
      Прошло всего двое суток, а в моих руках уже рапорт Кривошты.
      На горе Болгатур, что нависает над Гурзуфом, стояла зенитная установка, теперь ее нет! Попутно Семен Зоренко подорвал на шоссе тот самый мост, который рвал уже трижды, а потом уничтожил три километра линии связи. На рассвете, перед отходом в лес, оказался на окраине деревни Никита. Напал на немцев, отбил у них полевую радиостанцию. И вот она лежит в моей землянке...
      Ялтинцы - классики партизанской тактики. За июль тридцать раз успешно напали на фашистов. Это не сказки, в партийном архиве лежат подлинные документы, рапорт об этих зрелых днях. Но не менее важное - данные разведки. Ни одна машина, ни одна пушка не проходит мимо партизанских глаз. От южнобережной магистрали тянется цепь информаторов. Эстафетой передаются данные в наш штаб, от нас - в штаб соседнего района, которым командует Северский, а оттуда без промедления - в Севастополь. Вот бы когда пригодились сведения Нади Лисановой, Горемыкина, братьев Гавыриных! Но увы...
      Ялта в полном смысле слова стала военным лагерем. Госпитали опутали колючей проволокой, у въездов торчат бетонные доты, дежурят солдаты с пулеметами. Вокруг госпиталей секретные мины. На них часто подрываются козы.
      Жизнь кое-какая идет только на набережной. Тут прогуливаются офицеры, на пляжах видны купающиеся.
      Дико и пышно расцвели неухоженные розы. Трава захлестывала парковые дорожки. Трава вообще наступала на город, пробивалась сквозь асфальт, выпирала из расселин подпорных стен.
      Выпирали и разрушались мостовые, оседали постройки. С крыш по стенам лилась вода, оставляя темно-серые следы. По молу ходили одичалые кошки с шелудивыми боками. Так, должно быть, начинается смерть города...
      Но пока еще работали бойко кофейни - подавали, как правило, эрзац-кофе; кое-как дышал ялтинский базар - цены на продукты были баснословными...
      В лес пришло потрясшее нас донесение: в Алупке действует Воронцовский музей-дворец! Открыт для всех посетителей... Невероятно!
      Во дворце побывали: командующий фон Манштейн, министр рейха Розенберг, Антонеску, король румынский Михай.
      Музеем руководит то ли Щеколдин, то ли Школдин.
      22
      Мы точно выяснили: шефом музея-дворца был не кто иной, как бывший старший научный сотрудник Степан Григорьевич Щеколдин.
      Смутно помню этого гражданина. Осенью сорок первого наш истребительный батальон располагался в подсобных помещениях Воронцовского дворца. Человек со связкой ключей часто попадался мне на глаза. Ему было не то тридцать, не то сорок лет, будто и не стар, но далеко не молод; при улыбке морщит все лицо. Лоб покатый, взгляд ощупывающий. Он часто бывал в нашем штабе. Как-то я попросил его задержаться на минуточку:
      - Что вас интересует, товарищ?
      - Эвакуация музея.
      - Идите в горсовет.
      - Каждый день там бываю, только без пользы.
      - Но мы эвакуацией не занимаемся, - заявил я, давая понять, что вопрос исчерпан.
      Поздняков задержал его:
      - А ты иди в райком партии, настаивай. На самом деде, нельзя бросать псу под хвост подлинники Боровиковского, английские гобелены...
      Однажды хранитель вбежал без спроса:
      - Взорвать хотят!
      - Что, кто?
      - Взрывчатка... машина...
      Во дворе музея стояла трехтонка со взрывчаткой... Около нее уполномоченный НКВД, наш комиссар...
      Комиссар с возмущением распекал уполномоченного, высокого, молодого, в пилотке.
      - Какой дурак мог даже подумать об этом! Сейчас же убирайтесь со своей взрывчаткой!
      - Я выполняю приказ, товарищ комиссар батальона. И никуда не уйду.
      Поздняков вызвал бойца, что-то ему шепнул, и через несколько минут появилось отделение истребителей. Машину выдворили вон, у музейных ворот встала охрана.
      Я не вмешивался в комиссарские дела, - в какой-то степени они были понятны: в нем заговорил музейный работник. И пусть...
      А только не мог понять, до конца ли он прав. Мы тогда жили и действовали под влиянием речи Сталина от 3 июля и ничего не хотели оставлять врагу. Дворец, положим, не военный объект. Но может в нем расположиться крупный штаб? Я даже воображал, как вот по этой беломраморной лестнице идут немецкие офицеры...
      Свои сомнения высказал комиссару. Он разозлился:
      - Только полная тупица так может думать! Это же шедевр искусства, а ты - на воздух?! И как только можешь!
      Поздняков с Щеколдиным ездили в райком, к Герасимову. Возвратившись, стали ждать специально зафрахтованное судно. Снимали со стен дорогие картины, скатывали персидские ковры, упаковывали хрусталь, мраморные бюсты.
      Впрочем, мне какое дело до этого?! Жаль только, что комиссар слишком много уделяет внимания этому музею. А Щеколдин не нравится, уж больно настырен. А почему не на фронте?
      Вдруг новость: теплоход, который шел за ценностями ялтинских дворцов, торпедирован фашистами и потоплен.
      Детали катастрофы выяснить было некогда - нас подняли по тревоге, и мы покинули Алупку. О дворце я и не думал тогда, а вот теперь жалею...
      Весной 1942 года в штаб нашего района стали поступать данные: Щеколдин принимает немецких офицеров! Он шеф музея, ему доверяют гаулейтеры и коменданты. Видимо, не случайно он мне не нравился. Хитер, самого комиссара вокруг пальца обвел! Теперь-то ясно: и не собирался покинуть Алупку и эвакуировать ценности...
      Ишь ты! Принял штабных офицеров, чуть ли не самого Манштейна! Если бы мы только знали о вояже Манштейна! Кривошта его бы встретил как надо...
      Еще одна новость: в Алупке объявились подпольщики. Мы связались с ними, передали им листовки, газеты, - все это обильно получали из Севастополя. Алупкинцы присматривались к немецкому шефу дворца, но с ним лично не общались.
      Однажды Щеколдин сам явился к ним, сказал, что с врагом сотрудничает во имя спасения культурных ценностей... Его выслушали и выпроводили прочь... Мы о его шаге узнали через день. "Далеко вперед глядит немецкий холуй, - подумалось тогда мне. - Может, схватить этого прислужника и на допрос?.."
      Я даже вообразил себе этот допрос.
      - Это ты шеф-директор Воронцовского дворца? Признавайся, кто тебя назначил?
      Положим, он ответил бы:
      - Я. Гебитскомиссар Краузе назначил.
      - Кого обслуживает твой музей?
      - Всех, кто пожелает его осмотреть.
      - И фашистов?
      - И немцев.
      - Кто водит по залам?
      - Сотрудники.
      - А фашистов?
      - Я знаю немецкий язык.
      - Ты принимал Манштейна?
      - Он побывал в музее.
      - О чем говорил?
      - Был доволен.
      - Что обещал?
      - Сказал, что поможет.
      - И как помог?
      - Дал согласие на гласную работу музея.
      - А зачем она тебе, эта гласность?
      Вот так и воображал допрос, хотя, честно говоря, вряд ли он мог быть таким в действительности. Это теперь понимаю...
      Тогда нам было не до музея. Позже, в 1944 году, будучи командиром стрелкового полка, я получил письмо от Кулинича, который разыскал номер полевой почты нашей части. Он сообщал: партизаны вошли в Алупку до подхода наших боевых частей и спасли Воронцовский дворец от уничтожения. Прочитав кулиничевские строки, подумал: интересно, куда подевался Щеколдин? Удрал, наверное. Такие умеют вовремя концы прятать...
      До 1948 года я в Алупке не бывал, но однажды захотелось осмотреть комнаты бывшего нашего штаба, подсобные корпуса дворца, откуда мы уходили в лес. Такое желание вдруг возникло и погнало в Алупку. Но не тут-то было, меня не пустили во дворец. Он тогда сильно охранялся. Было обидно, но ничего не поделаешь, пришлось вернуться ни с чем.
      О Щеколдине же напомнили в 1960 году. Случайно напомнили...
      Как-то встретился я с ялтинским художником Виктором Ивановичем Толочко. Встреча произошла в салоне-выставке, где экспонировались полотна пейзажиста и мариниста Степана Ярового. Мне нравились морские этюды Степана Калиновича, но Толочко, принимая их, кое в чем со мною не соглашался. Немного погорячились. Мирились за чашкой кофе.
      Вдруг Виктор Иванович спросил:
      - Ты, часом, не помнишь человека по фамилии Щеколдин?
      - Хорошо помню.
      - Он недавно был в Алупке.
      - А разве он жив-здоров?
      - Жив, но не слишком здоров. Интересный человек.
      - Еще бы!..
      - А ты напрасно. Хочешь познакомиться с письмом Щеколдина? Совсем недавно получил его.
      - Интересно, почитаю, - согласился я, разумеется без всякого доверия к автору.
      Виктор Иванович был директором Воронцовского дворца-музея. Он пригласил меня в гости, дал почитать письмо и рассказал такое, что заставило глубоко задуматься, а потом начать кое-какие поиски.
      Должен признаться со всей откровенностью: в роскошных залах музея чувствовал себя не очень удобно. Видел, как люди восхищаются резьбой по камню, чудными контрфорсами, арабской инкрустацией на карнизах, львами Бонани, архитектурой, в которой строго английский стиль смешался с броским мавританским, а сам думал совсем о другом. Вспоминал машину со взрывчаткой, спор Позднякова с молодым уполномоченным и свою позицию, которая кажется сейчас дикой. Как могло случиться, что внутренне в чем-то соглашался с действиями, которые сейчас противоречат всему моему духу?
      Именно в те минуты дал я себе обещание быть предельно объективным, в расследовании "дела" Щеколдина забыть раз и навсегда фантазию допроса, которую выдумывал, лежа на зеленой траве чаира.
      Начал с разговора с пожилой женщиной, проработавшей хранительницей музея более сорока лет. Встретиться с Софьей Сергеевной Шевченко оказалось нелегко. Ей передали мое желание поговорить о Щеколдине. Она категорически отказалась.
      - Хватит, больше ни слова не скажу! - вот так и заявила.
      Но решил не отступать. Разыскал Софью Сергеевну и начал издалека:
      - Вы, наверное, помните Иванова, Мацака, Пархоменко?
      - Господи, кто их не помнит! Хорошие были люди, очень хорошие.
      - Я был с ними в лесу, мы вместе воевали.
      - А как ваша фамилия?
      Представился. Она изучающе посмотрела на меня еще молодыми острыми глазами, усадила рядом с собой.
      - Ах, как вы намучились там, сынок! Мы так переживали за вас.
      - Спасибо вам, Софья Сергеевна. Помогите в одном деле. Меня интересует судьба Степана Григорьевича Щеколдина.
      И сразу же в ярких глазах Софьи Сергеевны появилась настороженность.
      - Снова худое о человеке собираете? - спросила в упор.
      - Хочу знать правду, одну лишь правду.
      Софья Сергеевна вздохнула:
      - Хороший был директор!
      Я удивился. Знал ведь, что при немцах Софья Сергеевна категорически отказалась служить под началом Щеколдина, хотя обещал и ей хороший продуктовый паек. Ушла из музея, страдала от голода, чуть богу душу не отдала. Щеколдин прислал продуктовую посылку в день ее шестидесятилетия, но Софья Сергеевна ее не приняла.
      - Я фашисту не хотела служить, а не Щеколдину, мои дети и внуки били их, фашистов, а я что... - Она поднялась, давая понять, что пора кончать разговор. - На прощание все же сказала: - Ты хочешь знать правду? Так вот она: Степана Григорьевича обидели зря!
      Потом у меня был разговор с Ксенией Арсеньевной Даниловой.
      Когда-то в ее квартире собирались алупкинские подпольщики. Были среди них братья Гавырины, Александр и Владимир. Ребята весной погибли от руки предателя, который знал, что они специально оставлены для тайной борьбы с немцами. Ребят арестовали, пытали, а потом убили. Они никого не выдали, в том числе и Ксению Арсеньевну, у которой были и портативная машинка, и стеклограф, и явочные адреса.
      Однажды к Даниловой пришел Щеколдин.
      Ксения Арсеньевна рассказывает:
      - Вошел, стоит у порога, такой чистенький, при галстуке... Разное я думала о нем, верила ему и не верила. Человек он умный, серьезный, так запросто к фашистам на службу не пойдет. Какой же у него расчет? И противно было, уж больно, как мне казалось, выслуживался перед фашистским начальством. И вот стоит у дверей, смотрит на меня и молчит.
      "Что ты хочешь?" - спросила напрямик.
      "Ксения Арсеньевна! Скажите тем, кто в лесу: Щеколдин не для себя и не для немцев старается..."
      "А я дорогу в лес не знаю! И потом, уж слишком ты стараешься".
      "Иначе нельзя".
      "Люди тебя не простят!"
      "Поймут - простят".
      "Зачем же ко мне пришел?"
      "Я уже сказал".
      "Но, пойми... связи у меня нет".
      "Может, будет, а? Скажите им. Это для меня важно, очень важно, Ксения Арсеньевна!"
      "Ничего обещать не могу, ничего".
      Он устало сказал:
      "Как это мне важно".
      Она умолкла.
      - Как же он вел себя?
      - Немцев принимал. Но Алупка городок с пятачок, в нем от глаз людских не скроешься. Встречаю как-то знакомую женщину. У нее была семнадцатилетняя дочь, и девушку собирались угнать в Германию. Женщина пошла к Щеколдину: "Помоги, как мать прошу". Помог! Девушку не тронули. Вот и со мной... Увидел меня как-то на улице, быстро шепнул; "Вам лучше на время скрыться. Я вам достану пропуск, уходите подальше". Получила пропуск, ушла, а через день у меня был обыск. Не знаю, может, он боялся наших и зарабатывал себе прощение.
      Чем больше личного общения, тем четче познаешь человека. Надо непременно встретиться с Щеколдиным. Написал ему несколько писем - ответа не последовало. Стороной узнал, что он болен. Однако хоть строчку мог бы написать... Или не хочет ворошить трудное прошлое?
      И все же он мне написал.
      ...Первая часть настоящей книги в сокращенном варианте была опубликована в 1967 году в журнале "Дружба народов". Там было рассказано о том, что выяснил я о жизни Щеколдина в годы оккупации.
      Публикация дошла до Степана Григорьевича.
      Он пишет: "...И теперь, вдруг - Ваша повесть о пережитых мною годах, ошеломившая меня.
      Сразу, по прочтении ее, я не мог писать Вам, не стал даже искать ваш адрес. Я потерял покой, ночами вновь возникали во сне фашисты, преследующие меня. Правда наконец всплывает на поверхность. Я очень признателен за это".
      Письмо Степана Григорьевича дорого мне по многим причинам. Совершенно ясно: не ошибся в нем, как и не ошибались те, кто помогал мне.
      Сегодня для меня явственнее картина сложной и опасной жизни хранителя Алупкинского дворца-музея Степана Григорьевича Щеколдина.
      Да, теплоход, снаряженный для эвакуации картин и других ценностей из дворцов, был потоплен. Фашисты наступали, прорвались на Южный берег...
      Последний шаг Степана Григорьевича был таким: он вынул из рам дорогие полотна конца восемнадцатого и начала девятнадцатого столетий, замотал их в рулоны и увез на телеге в Ялтинский порт. Надеялся отправить их на Кавказ, но въехал в Ялту одновременно с немецкими танками. Двое суток прятался у знакомого и на той же телеге с теми же рулонами возвратился в Алупку.
      Тут уже хозяйничали оккупанты. В парке - шедевре декоративного искусства - расположился румынский кавалерийский полк!
      Загуляли топоры по редчайшим деревьям. Солдаты, повозки, лошади, армейские полевые кухни, смрад, дым... Унтера и вахмистры фотографировались верхом на мраморных львах Бонани.
      Цокот копыт: подвыпивший унтер шпарил на скаковом горячем жеребце прямо по мраморной лестнице. А под овалом парадного входа, над которым выведено по-арабски: "Нет бога, кроме аллаха, а Магомет пророк его", кавалеристы. Они озорно подначивали того, кто еще "штурмовал" лестницу.
      Щеколдин, на которого никто не обращал ни малейшего внимания, ходил по парку и ужасался.
      Все погибло!
      Солдаты пили, кричали, дразнили у полевых кухонь собак, стреляли по птичьим гнездам.
      Щеколдин пробрался в один из роскошнейших залов дворца, где потом, в 1945 году, во время Крымской конференции трех держав премьер Великобритании Уинстон Черчилль давал парадный обед, и ахнул: два солдата гоняли по редкостному паркету мраморный шар, отбитый от скульптуры.
      Это и переполнило чашу щеколдинского терпения. Он подбежал к солдатам, решительно отнял шар, дерзко выругал их по-русски. Это неожиданно подействовало. Солдаты едва не вытянулись по стойке "смирно", отнесли шар на место и быстренько ретировались.
      "Ага, вот что вам надо! Вам нужна, черт вас возьми, сила. Хорошо, я вам ее покажу!"
      Щеколдин пришел домой, тщательно побрился, умылся, оделся в свой единственный, но вполне респектабельный костюм, повязал галстук и собранным, подтянутым вышел на улицу. Алупкинцы шарахались от него.
      - Как он шел! - вспоминает рассказчик, старожил городка. - Немцы и те уступали ему дорогу! А мне хотелось плюнуть ему в лицо. "Выслуживаться идешь, гад!" - вот о чем я тогда думал.
      Щеколдин остановился у двухэтажного особняка, на флагштоках которого трепыхались фашистские знамена. У парадного хода стоял немецкий часовой. Щеколдин обратился к нему вежливо и на его родном языке. И тот, улыбнувшись, пропустил его.
      С кем он там встретился, о чем говорил - свидетелей нет. Известно лишь, что из особняка он вышел с крупным, дородным офицером, о чем-то оживленно беседуя. Они направились прямо во дворец.
      В этот же день кавалерийский полк покинул Воронцовский дворец.
      Первое, что стало совершенно очевидно Степану Григорьевичу: нужно как можно быстрее восстановить экспозицию, придать дворцу музейный вид. Только в этом спасение.
      Музейные экспонаты лежали в ящиках. Некоторые, наспех упакованные, торчали на Ялтинском причале. Все собрать и выставить на обозрение! Это была сверхадская работа, она требовала потрясающей изворотливости. Щеколдин, два мальчика лет по четырнадцати-пятнадцати и пять женщин! Они на плечах перетаскали экспонаты, поставили там, где они стояли до войны. Особенно трудным был их путь от Ялты до Алупки. Они, например, по двое суток тратили на то, чтобы перенести золоченую раму большой картины. Ушло немало времени, пока музей принял свой "рабочий вид".
      В один из дней, после полудня, под каменный свод башен, мягко шурша шинами, въехал "опель-адмирал". Из машины вышел седоватый немецкий генерал. Его встретил Щеколдин.
      Генерал довольно долго осматривал дворец, вслух высказал одобрение, дал какие-то советы и на прощание пожал руку хранителю - Щеколдину.
      Потом во дворце стал бывать ялтинский гебитскомиссар майор Краузе; он привозил гостей, по-дружески улыбался, был вежлив со Щеколдиным. А однажды алупкинцы прочли объявление о том, что Воронцовский дворец-музей открыт для всех желающих. За вход - две марки. И еще узнали: шефом дворца-музея назначен "господин С. Г. Щеколдин".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31