Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наша улица (сборник)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Вендров З. / Наша улица (сборник) - Чтение (стр. 21)
Автор: Вендров З.
Жанр: Отечественная проза

 

 


      комитеты!
      - С моими разбойниками и вам бы не сладить, мистер Пупкис.
      - Ого! Посмотрел бы ты только! У меня бы они стали людьми! Сколько твоему старшему? Пятнадцать? Пора парню поступать на работу. А младшему тринадцать? Тоже мог бы уже помогать семье. Оф коре, конечно, пусть себе ходит в школу, но в свободное время... Мог бы продавать газеты или что-нибудь другое... Дети должны помогать.
      - Помогать... Бог с пей, с помощью, только бы они не были такие непутевые... Мой младший уже продает газеты.
      И знаете, что он делает со своим заработком? Покупает себе папиросы, конфеты, играет в кости... Я его заработка и не вижу.
      - Вот же я и говорю, не умеешь ты с ними обращаться.
      Детей надо держать в узде, понимаешь? А это не всякий умеет...
      - Нет, мистер Пупкис, говорите что хотите во всем виновата ваша Англия. Не может быть толку от детей в стране, где они могут делать все, что им вздумается.
      - Глупости! - сердится мистер Пупкис, задетый нападками Хаима на "его" Англию. - Не страна виновата, а тот, кто сам пентюх, растяпа, чуть что, руки опускает...
      Почему у меня путные дети? Мои дочки учатся в колледже, учительницами будут, старший сын помогает вести дело, младшие тоже - дай бог всякому. Сам будь человеком, так и страна покажется хороша. Пусть бы у Николая Второго была такая страна, не пришлось бы нам ехать сюда.
      Мистер Пупкис не может пожаловаться на Англию и всегда рад случаю показать свой патриотизм.
      Хаима возмущает его прокровительственный тон, его советы и поучения. Он злится, что незаметно для себя начал говорить ему "вы", между тем как тот по-прежнему его "тыкает". Его уязвляет пренебрежение, которое ему выказывает Пупкис, хвастливое самодовольство, с которым он говорит о себе и своих "путных" детях. Но больше всего он страдает оттого, что повезло не ему, а этому хвастливому животному.
      "Нет, - думает Хаим, - так больше нельзя. От работы на фабрике проку не будет. Надо подумать о будущем. Ничего, ума и смекалки у меня не меньше, чем у Зелика. Я тоже мог бы открыть лавчонку, торговать чем-нибудь... Только вот где взять денег? А что, если..."
      И он принимается строить планы, один другого несуразнее, думает, ломает голову, пока мысли не начинают путаться. Зелик, фабрика, беспутные дети, мастер, лавочка ..
      В памяти всплывает родное местечко, старый дом - и опять все то же бесконечное, бесплодное кружение.
      Хаим чувствует, что к добру это не приведет. Он и на работе стал задумываться, мастер уже несколько раз заставал его врасплох. Так недолго и свихнуться, упаси бог. Надо перестать думать, решает он. Будь что будет, как-нибудь проживем. Но мысль, чем же все это кончится, и страх, как бы его не уволили, преследуют Хаима везде и всюду. Даже во сне он видит фабрику, Зелика и его лавку.
      11
      Первое время Хаим делился своими планами с Гнесей, Но Гнеся, женщина неглупая и практичная, скоро поняла, что пустые фантазии могут завести ее мужа бог знает куда.
      Испугавшись, она начала кричать, чтобы он выбил свои бредни из головы. Кончилось тем, что Хаим совсем перестал с нею разговаривать.
      Вот он пришел с работы. Похлебает супу, в котором крупинка крупинку не догонит, съест свою скудную порцию мяса или жареной свежей селедки, а потом подопрет голову руками, уставится глазами в одну точку - и молчит. Так он сидит час, другой, третий, не произнося ни слова.
      У Гнеси сердце болит, когда она смотрит на мужа. Ведь когда-то он был такой веселый, жизнерадостный, а уж балагур - бывало, все за бока хватались, когда он начинал сыпать шутками да прибаутками. А теперь перед ней чужой человек: мрачный, озлобленный, замкнутый... Гнесе хочется успокоить его, сказать, что не надо так отчаиваться, подбодрить. Но всякий раз, когда она пробует с ним заговорить, дело кончается ссорой.
      - Хаим, - окликает она мужа, - лег бы ты лучше в постель, чем спать сидя.
      - Кто спит? - ворчит Хаим, недовольный, что ему помешали.
      - Что ты все сидишь и думаешь? Люди приходят домой, они и с женой потолкуют, и с ребенком время проведут - ведь дети целый день тебя не видят. А ты сидишь и молчишь весь вечер, как бирюк.
      - О чем это мне с тобой толковать? Не о чем нам толковать.
      - Но нельзя же сидеть и думать день и ночь! Что ты придумаешь? Машинку, чтобы деньги печатала?
      - Я все о нем думаю... - говорит Хаим, больше себе, чем Гнесе.
      - О ком? О Быке своем, что ли?
      - Вот-вот... Ну что ты о нем скажешь все-таки, а?
      - Да что с тобой такое! Нашел о чем голову ломать. Почему ты о себе не подумаешь, о жене и детях, которые слова доброго от тебя не слышат, света ясного из-за тебя не видят...
      - О себе думать нечего, все равно не поможет... А ты видела, как он расширил свою лавку? - возвращается Хаим к предмету, который непрестанно занимает его мысли.
      Но Гнеся тоже издергана, озлоблена вечной нуждой, непослушанием детей, попреками мужа, который не можег ей простить, что она "сослала его в этот каторжный край", - и ее ненадолго хватает. Против воли у нее вырываются обидные слова.
      - Видно, тебе чужое богатство глаза колет, - говорит она таким тоном, словно для нее это - тьфу, вещь, не стоящая внимания. А у самой чуть сердце не разрывается, когда она вспоминает, сколько у рябой Хьены, жены Зелика, драгоценностей - увешана точно идол... Ее-то растяпа за все годы даже колечка ей не купил...
      - Человек богатеет не по дням, а по часам... Ты бы посмотрела, как он живет! По-королевски! - В голосе Хаима слышится восторг, как будто он хвастает своим собственным богатством.
      - Нашел кому завидовать! Калеке с деревянной ногой! - утешает Гнеся не столько мужа, сколько себя самое.
      - Нужна ему эта нога! Что ему, доски на фабрике таскать? Взвесить пять фунтов сахара у себя в лавке или деньги считать он может и без ноги... Да что там говорить, счастливый человек.
      - Дай бог моим врагам такого счастья! - желает Гнеся. Но в глубине души, не смея признаться себе в этом, она согласна с мужем.
      - Дай бог мне! - откликается Хаим.
      - Типун тебе на язык! Не дожить тебе до этого, дурак несчастный!
      - Лучше, по-твоему, тянуть лямку в мастерской или на фабрике, откуда тебя каждую минуту могут выгнать?
      Это замечание еще больше ожесточает Гнесю. Она вспоминает, что рябой Хьене в самом деле живется лучше, чем ей, - и, вместо того чтобы утешить мужа, подбодрить его, как ей вначале хотелось, она обрушивается на него с упреками:
      - Кто виноват, когда ты такая бестолочь, мозгами пошевелить не умеешь. Недаром говорится: пока глупый киснет, умный все промыслит... Был бы ты как Зелик, мы и жили бы по-другому.
      - Ага, уже начала... Что я могу сделать? Что? Церковь пойти ограбить?
      Гнеся не знает, что на это ответить. Одно она знает: с тех пор как она приехала сюда, у нее почти ни одного светлого дня не было. И виноват в этом он, ее неудачник муж.
      - Что делать, спрашиваешь? Да хоть под колеса бросайся, хоть с моста в воду, хоть в петлю полезай! - кричит она, срывая на нем накопившуюся обиду.
      Хаим тоже выходит из себя, стучит кулаком по столу и... удирает к Зелику в лавку, отвести с ним душу.
      12
      Хаим стоял у своей пилы и распиливал доски на ровные четырехугольники. К кому попадут от него эти доски, он не знал. Он даже толком не знал, для чего они предназначены. Его делом было выпилить столько-то четырехугольников такого-то размера, согласно полученному чертежу.
      Когда-то сознание, что фабрика сделала из него робота, причиняло Хаиму страдание. Теперь он уже привык к этому.
      Робот так робот. Все равно, проку от его работы никакого.
      Если не удастся наладить жизнь по-другому, выйти в люди, как Зелик, он пропал.
      Он стоит у пилы, смотрит на доску, которую держит в руках, и на ее поверхности, словно в зеркале, видит целую вереницу Зеликов: Зелик, с толстой сигарой в зубах, стоит у себя в лавке за кассой; Зелик в синагоге, сидит, развалясь в кресле старосты, на самом почетном месте; мистер Пупкис председательствует на собрании Старобинского землячества; мистер Пупкис, в праздничном цилиндре, идет в гости к уважаемым членам общины; рсб Зелик Пупкис и в священном писании смыслит, с самим раввином на короткой коге всюду он желанный гость, все его встречают с почетом.
      А он, Хаим, всюду лишний, никому он не нужен. Не нужен на фабрике, где мастер ждет случая уволить его, потому что у него седая борода; не нужен дома, где жена отравляет ему жизнь; а дети стыдятся собственного отца; даже в синагоге, где, казалось бы, все равны перед богом, бедняк на последнем месте...
      "Надо же, чтобы человеку так повезло..." - в тысячный раз возвращается Хаим к мысли о Зелике. И все из-за какойто несчастной ноги. На что бы он годился с обеими ногами?
      Если бы не нога, он по сей день оставался бы Зеликом-Быком и погибал бы в этом аду, как Хаим. А долго ли выдержишь фабричную каторгу? Здесь стариков не любят.
      Здесь нужны молодые, ловкие... Еще четыре года, пять лет - и Зелику-Быку тоже пришел бы конец. Стал бы Зелик нищим, который для вида продавал бы на улицах спички и шнурки для ботинок. Ведь в этой благословенной стране даже просить милостыню запрещено.
      "Пойди угадай, где тебя ждет счастье... И все из-за какой-то ноги... ноги..."
      Хаим несколько раз повторил последнее слово вслух.
      Он чувствовал, что в его смятенном мозгу рождается пока еще смутная, страшная мысль.
      "Я тоже мог бы... Я тоже могбыполучить много денет открыть лавку..."
      И мысль, которая давно дремала в укромных клеточках его мозга, теперь явилась перед ним с беспощадной отчетливостью.
      "А что, если я суну под пилу палец, а? Одна секунда, а за это несколько сот фунтов, обеспеченная старость?"
      Подумал и испугался. Инстинктивно он отпрянул назад, словно боялся, что машина подслушает его мысли и сама отрежет ему палец.
      Но прошла минута, и он снова боролся с этой мыслью.
      Он гнал ее от себя, а она возвращалась.
      "Боже милостивый, что это на меня нашло? Самому над собой сотворить такое... сохрани господь! Надо же, в голову взбрело..."
      Хорошо, но что же делать, что делать? Не сегодня-завтра его выгонят, и куда ему тогда податься? Кто его возьмет с седой бородой? Поди доказывай, что тебе еще нет и пятидесяти. Что же остается? Милостыню просить или ждать, что дети прокормят... Лучше не дожить! А что будет с Гнесей и малышами? Дочь Мирл дома не засидится, тоже ищет, где лучше... недаром всё волосы себе завивает, пудрится, красится, в танцклассы ходит да в клубы. Радости от нее уже не дождешься, только не было бы позора... Старшим сыновьям тоже дом опостылел, того и гляди уйдут. Останутся одни малыши, беспомощные, - а чем он им поможет? Долго он здесь не продержится, - по всему видно, мастер к нему уже с каких пор присматривается. Куда им тогда деться?
      "А что, если я все-таки сделаю это? - снова поддается он искушению, Опасно? Э! Делали же при Николае. Люди и по два и по три пальца себе отрубали, лишь бы уйти от солдатчины, и ничего. Стой, а может, в самом деле - два?
      Одного мало, скажут - и так можно работать. Да, нужно два. Чего уж там, все равно .. Господи, что это я, с ума схожу? Что со мной? Надо думать о чем-нибудь другом".
      Но как он ни заставлял себя думать о другом, в голове упорно вертелось одно и то же.
      "Что мне остается? Ложиться и помирать. И, опять же, не так уж это страшно. У Зелика целую ногу отняли, и ничего, живет... Мне бы так жить. Что там два пальца: за месяц заживут, а я получу хорошие деньги, куплю себе лавку и буду сыт до конца своих дней..."
      - Нет, не могу, не могу! Не хочу! - громко воскликнул Хаим.
      "И потом, ведь это грех - все равно что руки на себя наложить... Тогда что же - по миру идти?"
      Хаим чувствует, что снова катится в бездну, и в отчаянии хватается за соломинку. Бог! Бог его не оставит. Что, в самом деле, голову себе ломать, бог никого не оставляет в беде, - пытается он разбудить в себе прежнюю веру.
      "На чудеса надеешься?" - слышится ему голос Гнеси, и он горько качает головой. Бедняком ты жил, бедняком и умрешь. Может, еще и в чужом саване похоронят... Жизнь, а? Что ж, все в твоих руках, Хаим. Было же в старину, люди за веру на костер шли... Хотел бы я знать, на кого они остаачяли своих детей? Нет, не то, не то... Стой, погоди...
      Ага! Он уже идет сюда, душегуб... Опять привяжется:
      "Криво держишь доску! Поворачивайся живее! Хари ап!"
      Только и смотрит, как бы от меня отделаться, я ему надоел! Ох, а вы мне как надоели, вы все! Жить надоело!
      Жить!
      "Сироты! - отчетливо мелькнуло в сумятице мыслей. - Господи, призрей сироту... Как же, жди, пока он пошлет тебе манну небесную... Красть надо тогда и хлеб у тебя будет. Не умеешь красть - пальцы себе руби. Искалечишь себя - и будешь жить как мистер Пупкнс. Будет у тебя хлеб, будет лавка, будут деньги, почет... Лавка... лавка...
      Два пальца это не нога... Можно обойтись и без пальцев.
      На что мне пальцы, когда вот у меня две здоровые, крепкие руки, они все умеют делать, а делать им скоро будет нечего...
      Что-то со мной неладно... Я схожу с )ма... Господи, когда же это кончится! Я больше не могу!"
      Хаим схватился за голову. Каждый мускул, каждый нерв в его теле были напряжены, сердце билось так, точно хотело выскочить из груди. Глаза застилал красный туман, он мешал ему видеть машину, рабочих и мастера, который уже несколько минут стоял поодаль и внимательно смотрел на него. Лишь блестящий диск пилы вращался перед его глазами с такой ужасающей быстротой, что острые стальные зубья сливались в сплошную полоску.
      Хаим закрыл глаза; эти острые зубья искушали его, подмигивали: "Кончай... кончай... Отдай нам два пальца, а взамен мы дадим тебе спокойную старость. Хочешь? Боишься?" "Я с ума схожу", - снова подумал Хаим. Он открыл глаза и невольно посмотрел на свои пальцы, словно желая убедиться, что они еще целы.
      Металлический диск пилы вращался быстро-быстро и как будто дразнил его: "Ага, испугался!" Он хотел было взяться за работу, но его руки дрожали, и он боялся, что, если приблизит их к пиле, она сама отхватит несколько пальцев.
      Тут он почувствовал на себе холодный и, как ему показалось, испытующий взгляд мастера. "Он следит за мной, он читает мои мысли!" - вздрогнул Хаим и лихорадочно принялся за работу.
      - Поторапливайся! Нечего ворон ловить! - сухо бросил ему мастер, проходя мимо и отводя глаза в сторону.
      В субботу, в день ближайшей получки, Хаиму вручили конверт, где кроме обычного недельного заработка лежал листок с хорошо знакомым каждому рабочему стереотипным текстом: "Ввиду недостатка заказов мы вынуждены сократить число рабочих и поэтому временно..."
      - Временно, временно... - прошептал Хаим побелевшими губами. - Моя старость уже обеспечена...
      1909-1959
      УГЛОВОЙ ЖИЛЕЦ
      Еле брезжит рассвет в окне. Все жильцы нашей большой холодной комнаты крепко спят. Типографский рабочий, закинув одну руку за голову, а другую прижав к открытой, густо заросшей груди, храпит так, будто его душат. Сапожник спит тихо, даже его дыхания не слышно. Лицо у него изжелта-бледное, точно у мертвеца. Еще двое спят на одной кровати. Оба дружно похрапывают и посвистывают, один альтом, другой дискантом. Своеобразный дуэт.
      Я им завидую. Они приходят с работы усталые, измотанные, ужинают, ложатся и сразу засыпают. Спят как убитые, с боку на бок не перевернутся, пока миссис - так мы зовем нашу квартирную хозяйку - не разбудит их, чтобы не опоздали на работу.
      Один я плохо сплю - нервно, беспокойно. Уже больше трех месяцев я без работы и задолжал нашей миссис за несколько недель. Поэтому я всячески избегаю попадаться ей на глаза.
      Вчера я вернулся поздно, когда она уже спала, и благополучно прокрался в свой угол. Всю ночь меня тревожила мысль, как бы утром ускользнуть незамеченным.
      Я часто просыпался и смотрел в окно, боясь, что не успею уйти до того, как проснется хозяйка.
      Моя миссис не бранится, не скандалит, не требует квартирной платы, не гонит меня из моего угла. Она только говорит. Не со мной говорит, а так, в пространство. Совершенно не заботясь, здесь я или нет, она обстоятельно и нудно излагает свое мнение обо мне.
      Склонившись над лоханью с бельем, умывая или причесывая ребенка, она скрипит своим тягучим голосом:
      - Любой дурак, хоть бы он вчера только приехал, делает в Америке деньги. Один он, на всю Америку, не может заработать себе на жизнь. Надо быть последним растяпой, чтобы в Америке не суметь себя прокормить. Деньги мне его нужны, что ли, его полтора доллара в неделю? Но чтобы не суметь заработать в Америке? Я, несчастная вдова, и то, слава богу, живу, ни у кого не прошу. Держу квартирантов, стираю на них, готовлю - нелегкий хлеб, что и говорить, но хлеб! Каким же это никчемным человеком надо быть, чтобы в Америке не заработать на к"сок хлеба...
      Так она говорит, говорит, и, глядя на ее худую шею с набухшими жилами, я начинаю чувствовать, что, если сейчас же не уйду из дому, я схвачу ее за горло и заставлю замолчать...
      Я беру шапку и поспешно выхожу. Скрипучий голос хозяйки преследует меня и на лестнице:
      - Куда это вы так торопитесь, мис-тер? Боитесь, что дела от вас убегут, а, мис-те-ер?
      Обращаясь ко мне, она употребляет это слово через два на третье и всегда произносит его по слогам и нараспев, уничтожающе-ироническим тоном: мол, тоже "мистер" называется.
      В комнате душно. От спертого воздуха к горлу подступает тошнота. Я бросаю взгляд на своих соночлежников и начинаю одеваться. Тихо-тихо, словно на ногах у меня открытые раны, я натягиваю брюки. Не товарищи меня беспокоят - я боюсь разбудить миссис.
      Держа свои стоптанные ботинки в руках, я на цыпочках крадусь к двери. Делая шаг, я балансирую на одной ноге, точно канатоходец. Скрипнул пол, и я замираю, не дыша, со страдальческой гримасой на лице, как в приступе острой зубной боли. Вот я уже миновал проходную комнату, где спят девушки-квартирантки: у одной густые рыжие волосы и широкое веснушчатое лицо, у другой, худенькой и бледной, черные волосы рассыпались по подушке в не слишком чистой наволочке.
      Прислушиваюсь: комната хозяйки отделена от проходной тонкой стеной. Там тихо, не слышно ни кашля, ни храпа, ни малейшего шороха. Слава богу, миссис еще спит.
      Осталась кухня. С легким сердцем я переступаю порог - и отшатываюсь, как будто меня толкнули в грудь.
      На кухне стоит хозяйка. Из-за закатанных рукавов грязной кофты видны ее острые заскорузлые локти. Нагибаясь, она собирает с пола грязное белье и бросает в кипящий на плите котел.
      Первая мысль: назад, к себе в угол! Но хозяйка уже увидела меня, хотя как будто и не глядела в мою сторону.
      Она еще не успела произнести ни слова, но мне уже слышится: "Кем же это надо быть, чтобы в Америке..." Не раздумывая больше, я одним прыжком перескакиваю через кучу грязного белья и выбегаю на лестницу.
      Пока я спускаюсь, до меня доносится протяжный, скрипучий голос хозяйки:
      - Куда это вы так торопитесь ни свет ни заря? Боитесь упустить ваши важные дела, а, мис-те-ер? Ох-ох-ох, горемыка несчастный... Тоже жизнь называется...
      1906
      КАРЬЕРА ГАРРИ УИНСТОНА
      1
      Hазвание этой улицы - Орчард-стритзвучало как злая насмешка, как издевательство; меньше всего она была похожа на фруктовый сад в весеннем бело-розовом цвету. И благоухала она тоже совсем не так, как благоухают ранней осенней порой деревья, увешанные спелыми плодами. Место деревьев на этой улице, название которой так живо напоминало о зеленой листве, о прохладе, свежем воздухе и упоительных ароматах, занимали баки о мусором по обочинам тротуаров, а вокруг стоял тот неистребимый специфический запах, который неотъемлем от бедных кварталов во всех больших капиталистических городах. Короче говоря, Орчард-стрит была обыкновенной улицей трущоб, каких немало в "самом большом и богатом городе мира".
      Казалось загадкой, как в этих трущобах - в полуразрушенных домах, без воздуха и света - могут жить люди. Однако найти свободную квартиру на Орчард-стрит было куда труднее, чем в каком-нибудь богатом особняке на Парк-авеню или Риверсайд-драйв, в кварталах "избранных десяти тысяч".
      Эти дома с темными, грязными лестницами, насквозь пропитанные застойными запахами кухонных отбросов и мокрого белья, от подвалов до чердаков были набиты жильцами "второго сорта". В маленьких каморках, словно зернышки в гранате, теснились низкооплачиваемые рабочие, безработные и полубезработные, мелкие чиновники - "рабы крахмальных воротничков". Здесь же нашла пристанище целая армия людей свободных профессий - учителя, годами сидевшие без дела, музыканты и актеры, потерявшие ангажемент, журналисты, постепенно опустившиеся до трущоб Орчард-стрит, - все люди, некогда видавшие лучшие дни. Наконец, здесь ютились всякого рода темные личности, источник существования которых был известен им одним.
      Была на Орчард-стрит и своя аристократия, свои, если можно так выразиться, "десять тысяч избранных", которые жили не в трущобах, а в стандартных домах казарменного вида, в маленьких квартирках с весьма скромными удобствами.
      Собственно, известная часть этих "избранных" могла бы снять себе квартиры и получше, в более чистом квартале; однако привычка, а главное мысль о завтрашнем дне заставляла их держаться насиженного места. Никто не мог поручиться, что завтра сн не останется без работы. Чем он тогда будет платить за хорошую квартиру? Правда, тогда нечем было бы платить и за плохую квартиру на Орчзрдстрит. Но кто не лелеял в душе надежды, что в тяжелую минуту домовладелец смилостивится над старым жильцом и не станет выбрасывать его на улицу за неаккуратный взнос квартирной платы. Сладкие, но, увы, призрачные мечты!
      К преуспевающим жителям Орчард-стрит принадлежала и семья Уинстонов. Соседи не помнили, чтобы Дэйв Уинстон сидел когда-нибудь без работы. Даже в самые тяжелые времена он работал не меньше трех-четырех дней в неделю.
      Орчард-стрит завидовала Уинстонам.
      Расположившись на ступеньках перед домом - излюбленном месте "женского клуба", куда обитательницы Орчард-стрит выходили вечерами подышать свежим воздухом, или на плоской крыше, где в душные летние ночи они искали спасения от жары и клопов, соседки частенько с Сеззлобной завистью судачили об Уинстонах.
      - Счастливая женщина миссис Уинстон. Шутка ли:
      яамужем за человеком, который не знает, что такое безработица!
      - А зайдите к ним в дом - квартира обставлена ничуть не хуже, чем где-нибудь на Бродвее. Прекрасная мебель, ковры, патефон, кресло-качалка, холодильник.
      Чего только у них нет...
      - И все куплено в рассрочку, каждую неделю надо платить, - ехидно подхватывает какая-нибудь завистница.
      - Ну что ж, хорошо, если постоянно работаешь и есть из чего платить.
      Миссис Уинстон не вполне разделяла мнение Орчардстрит о ее счастье.
      Конечно, Дэйв прекрасный муж и отец: приносит ей весь свой заработок до последнего цента. На сигареты и то она ему выдает. Но сколько, по-вашему, нужно, чтобы прокормить семью из четырех человек при нынешней дороговизне? Худо-бедно восемьдесят долларов в неделю, а муж приносит не больше шестидесяти, а то и меньше. Вот и крутись, ломай себе голову, как свести концы с концами.
      - Как вы думаете, милая моя, зачем я сдаю одну комнату жильцам? Для собственного удовольствия или чтобы мне просторнее было?
      Миссис Уинстон кое о чем умалчивала. Двенадцать долларов, которые платили ей квартиранты, шли не на сведение концов с концами, а на умножение неприкосновенного капитала, который со временем должен был помочь ее Гарри "сделать карьеру".
      Двенадцатилетний Гарри был утешением, надеждой и гордостью отца и матери. Особенно матери, которая в нем души не чаяла.
      Гарри родился и вырос на Орчард-стрит. Из окон своей квартиры Уинстоны жили на третьем этаже - мальчик мог видеть лишь грязные, обшарпанные дома, единственным украшением которых были всевозможные вывески мастерских, прачечных, дешевых ресторанчиков и прочих заведений, пестревшие на грязно-серых стенах, как новые заплаты на старом платье. Еще мог он видеть баки для мусора у противоположного тротуара, уличных торювцев, которые развозили на ручных тележках свой дешевый лежалый товар, и худых, плохо одетых, шумных детей, игравших на мостовой. Каждые три минуты с грохотом и лязгом перед окнами проносился поезд надземной железной дороги, на мгновение гасил дневной свет и скрывал от глаз обшарпанные стены, мусорные баки и уличных продавцов.
      Кто скажет, откуда у этого мальчика, внука гомельского портного Лейзера Вайнштейна, которого нищета, бесправие и еврейские погромы полвека назад забросили в Америку, и сына "коренного американского пролетария", каким именовал себя Дэйв Уинстон, - откуда у ребенка с Орчард-стрит взялась страсть к рисованию? С малых лет карандашом и красками он без конца рисовал громады небоскребов, великолепные дворцы, величественные арки, висячие мосты, фонтаны с бьющими во все стороны струями - ничего этого он никогда не видел, разве только в кино или в иллюстрированных журналах. Объяснить это так же невозможно, как и то, почему у Дэйва, флегматичного приземистого крепыша, родился сын такой тонкой, можно сказать, аристократической стати, стройньй.с нежным лицом, с прекрасными карими глазами, которые всегда были чутьчуть прищурены, словно внимательно к чему-то приглядывались.
      - Вылитая мать, - говорили соседи.
      Но на увядшем, худом лице миссис Уинстон трудно было различить черты былой нежной красоты.
      Орчард-стрит гордилась Гарри и считала его вундеркиндом.
      Когда миссис Уинстон с деланной небрежностью показывала соседкам рисунки сына - "посмотрите, чем только ребенок не занимается", - члены "женского клуба", к великому ее удовольствию, в один голос заявляли, что из Гарри вырастет великий художник или знаменитый архитектор.
      - Будет еще и на Орчард-стрит свой Фрэнк Ллойд [Фрэнк Ллойд Райт известный современный американский архитектор.], - предсказывали добросердечные кумушки.
      - Не беспокойтесь, когда Гарри прославится, Орчардстрит его и не увидит. Такие, как Фрэнк Ллойд, живут на Риверсайд-драйв или на Пятой авеню, а не на Орчард-стрит.
      - Где бы он ни жил, такой ребенок - клад для родителей. Он уж вашу старость обеспечит.
      - Вот увидите, миссис Уинстон, когда-нибудь Гарри осчастливит всю вашу семью, - пророчествовала Орчардстрит.
      Сердце у миссис Уинстон так и таяло от радости и гордости за своего талантливого сына. И как же ей хотелось верить, что когда-нибудь он и в самом деле осчастливит всю семью. Но из осторожности она отвечала:
      - Были бы у мальчика богатые родители, со временем из него, может, и вышел бы знаменитый художник или архитектор. Но что можем сделать мы? Я уж не говорю, в художественную школу определить или там в архитектурный колледж, учителя нанять, послать в Европу, как это делают богатые, - об этом я и не мечтаю. Мне бы на лист ватмана несколько центов выгадать или на краски, и то хорошо.
      - Ничего, талант сам пробьет себе дорогу, - утешали ее соседки.
      Миссис Уинстон тяжело вздыхала:
      - Ох, милые мои, разве мало талантов пропадает среди нашего брата рабочего?
      - Знаете что, миссис Уинстон, - сказала однажды миссис Макферсон, соседка, жившая на одной площадке с Уинстонами. - Соберите-ка вы рисунки Гарри и покажите их нашему профессору, мистеру О'Кейзи. Он вам скажет: есть в вашем мальчике искра божия или же все эти мысли насчет второго Фрэнка Ллойда лучше выбросить из головы.
      Миссис Макферсон, грузная, пожилая женщина, которая за сорок лет жизни в Америке не утратила ни своего твердого шотландского произношения, ни своего шотландского добродушия, была общепризнанным, хотя и никем не избранным президентом "женского клуба" дома No 114 по Орчард-стрит. Когда нужно было поделиться горем или затруднением, посоветоваться по семейным делам, пожаловаться на ребенка, который отбился от рук, женщины шли к миссис Макферсон. На Орчард-стрит она пользовалась авторитетом, к ее словам прислушивались. Поэтому, когда миссис Макферсон сказала: "Покажите рисунки мистеру О'Кейзи", миссис Уинстон сразу согласилась, только удивилась, как это ей самой не пришла в голову такая разумная мысль.
      Мистера О'Кейзи, бывшего преподавателя архитектурного колледжа, привела на Орчард-стрит страстная любовь к справедливости. Не было ни одного воззвания, ни одного протеста против линчевания, сегрегации, дискриминации цветных и чужеземцев или несправедливого приговора, под которым его имя не значилось бы среди первых.
      Директор колледжа не раз намекал мистеру О'Кейзи, что не следовало бы члену педагогического коллектива подписываться рядом с коммунистами, анархистами, социалистами и прочими маньяками и нежелательными элементами, поскольку это наносит ущерб доброй славе одного из самых уважаемых учебных заведений страны.
      Мистер О'Кейзи отвечал в таких случаях, что его совесть это его совесть и менять своих убеждений он не собирается.
      Наконец он был предупрежден, что, если его подпись еще раз появится под каким-либо "красным" документом, администрация колледжа будет вынуждена рассматривать ее как подпись под заявлением об освобождении от обязанностей преподавателя.
      Так и случилось.
      Стой поры двери учебных заведений были закрыты перед мистером О'Кейзн.
      Жил он на заработок, который от случая к случаю доставляли ему строительные конторы, не гнушавшиеся дешевой помощью опытного специалиста. Денег, которые он получал за поправки к строительным проектам, хватало на пропитание и на оплату скромной двухкомнатной квартирки в одном из стандартных домов на Орчард-стрит.
      Не прошло и двух месяцев, как Орчард-стрит почтила мистера О'Кейзи титулом профессора. Самоуважение "избранных" сильно повысилось с тех пор, как их улица обзавелась собственным профессором.
      Высокий, худой, с глубокими бороздами морщин в углах рта, с шапкой седых волос на голове и глубоко посаженными серыми глазами, глядевшими из-под нависших густых бровей, мистер О'Кейзи действительно больше походил на профессора, пастора или на неподкупного судью, чем на скромного учителя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23