Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Школьная библиотека (Детская литература) - Утро Московии

ModernLib.Net / Детская проза / Василий Лебедев / Утро Московии - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Василий Лебедев
Жанр: Детская проза
Серия: Школьная библиотека (Детская литература)

 

 


Василий Алексеевич Лебедев

Утро Московии

© Лебедев В. А., наследники, 1976

© Лаврухин Ю. Н., иллюстрации, 1976

© Поляков Д. В., рисунок на переплете, 2012

© Оформление серии. ОАО «Издательство «Детская литература», 2012


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

От автора

Начало XVII века явилось для России началом нового времени. Освободительная война 1612 года пробудила и вызвала к жизни все лучшее, что народ сохранил и пронес через века иноземного гнета. Национальное самосознание, чувство Родины и нелегкий, всеобъемлющий труд — вот источники жизненной силы русских людей.

Семья Виричевых из древнего русского города Устюга Великого — достойные представители своего народа. Это главные герои романа. Да кому же и быть героями, как не им? Ведь это они были призваны царем «на Москву», это они отлили, отковали и установили на Флоровской (ныне Спасской) башне Кремля первые бойные часы. Образы старика Виричева, его сына и внука, этих чудо-мастеров «часовой хитрости», не вымышлены автором. Эти люди жили четыре столетия назад, постигнув тонкую иноземную науку — часомерье. Суровая в отборе, но неизменно благодарная народная память сохранила нам их имена.

Рядом с Виричевыми на страницах книги живут и трудятся их современники: Андрей и Анна Ломовы, колокольных дел мастер Степан Мачехин, искусный мастер изразцовых плит Пчёлкин. Не может не тронуть читателя и судьба великого пушкаря Андрея Чохова, отлившего Царь-пушку.

Исторический роман «Утро Московии» — мост в прошлое. Пройти в это прошлое, отыскать в нем интересных людей, гордость земли нашей, услышать их язык, прикоснуться к их образу мыслей, вынести из глубины веков что-то важное и нужное для современности — вот главная задача, что стоит перед писателем-историком. Как решена эта задача в романе, судить тебе, дорогой читатель.

Часть первая

Глава 1

Лето в том году настроилось в Великом Устюге не сразу. С весны надолго загостились холода. По ночам даже в мае все еще прихватывали заморозки, днем зависали мелкие, как туман, дожди, а с Ледовитого моря накатывало и накатывало стылую сырость. Дороги на Тотьму, на Вологду разбились, разухабились, да и окрестные проселки размякли настолько, что если приходилось запрягать, то стыдно было мужику перед лошадью.

И вот в эту-то расквашенную пору, когда на дорогах ни ямщика, ни богомольца, когда вся жизнь города купнилась на высоком левом берегу Сухоны, во фряжском ряду[1], когда гостей ждали только с моря на кораблях иноземных, вдруг с другой стороны, из Москвы, прибыл начальный человек с грамотой. Крытая лосиными кожами ямская[2] колымага[3] протащилась по Монастырской улице, свернула в переулок, выехала на набережную и остановилась у воеводского дома.

Ни лошади, ни ямщик не шевелились в первые мгновения, все еще не веря, что это конец пути. Но вот медленно откинулся полог, и заалели атласными вершками стрелецкие шапки. Позванивая кривыми саблями, кряхтя, молясь и поругиваясь, стрельцы толкнули в спину ямщика и следом за ним тяжело спрыгнули на землю. Тут же показалась голова стряпчего[4] Коровина. Трехнедельная дорога повытрясла из него московский жир: опал живот, щеки ямами ныряли под бороду, появились под глазами желтоватые мешки… Да-а, велика Русь, нелегка по ней дорога!..

«Вот он какой, Великий Устюг!» — думал стряпчий Коровин, держась одной рукой за поясницу, второй за колымагу, — он еще не доверял ослабевшим ногам.

За глухими заборами еще бухали собаки, растревоженные нежданной подводой, и все гуще становились грачиные стаи над просечной паутиной колокольных крестов. На набережной и в переулке, как и по Монастырской улице, по которой они только что проехали, тянулись сплошные заборы, где зеленея, где серебрясь лишайником старых тесаных полубревен. Выходили из ворот посадские люди, с тревогой смотрели на приезжих, не снимая шапок.

— Ну, приехали! — оглянулся стряпчий на стрельцов.

Пока ямщик переговаривался с дворовым человеком через щель в заборе, стряпчий и двое стрельцов опальных повернулись в сторону Михайло-Архангельского монастыря и молились на высокий деревянный шатер соборной колокольни. Потом все трое — посыльный впереди, стрельцы следом — медленно прошли через отворенную для них калитку. В широкие тесовые ворота, шитые железом, была пропущена и колымага, так что враз набежавшая толпа устюжан уже ничего не могла увидеть. Мальчишки и молодые мужики, пошаркав обувкой по прошлогодней траве, вставали друг другу на плечи, заглядывали через плотный, утыканный сверху коваными гвоздями бревенчатый забор, но и они ничего не могли сообщить стоявшим на дороге. На дворе пусто — ямщик да грязная колымага с лошадью.

— Эй, Москва! Чего наехали? — кричали ямщику.

— Не войну ли в пристяжке[5] привели?

— Эй! От государя или от владыки?

Но ямщик, обалдевший от тряски, не шевелил языком. Молча распрягал лошадей, в изнеможении уткнувшись головой в грязный круп лошади.

— Не внемлет, что порченой!

— Да не дознаться от него: приневоленной он, из Вологды! — подсказывали с дороги.

— Эй, яма! Ты порченой?

Но в ответ только залились собаки.

— Отстаньте от убогого!

— Ямщик-то убогой? — повторил кузнец Чагин. — Это ямщик-то убогой? Да он не сосчитать сколько рублёв[6] царского жалованья ежегодь имать не устает!

— Да прогонных два алтына[7]! — крикнул дьячок Кузьма Постный.

— Это у них — «хлеб с маслом»! Это пускай! — махнул Чагин длинной ручищей.

— Это все ничего, — вмешался Степан Рыбак, раскосо кинув по толпе взглядом. Глаза его, татарской темью заволоченные еще в седьмом колене, когда предки Рыбака жили под Муромом, уставились в лицо Чагина. — Это ничего! Ямщики волей богаты! Волей! Ни податей, ни тягла[8], ни мыта[9] с земли не платят в казну.

— Смотрите! Смотрите! Покровец-то на лошади — дорогой! Вона как! — крикнул мальчишка, висевший на заборе.

В воеводских хоромах, в верхнем жилье, загудели голоса. Тотчас внизу, в подклети[10], хлопнула дверь, и воеводский конюх Аким без шапки, в расстегнутом зипуне кинулся из калитки мимо набухавшей толпы.

— Акимка! Эй! — хотели остановить и расспросить его.

Но конюх скатился по скользкой круче берега, отвязал лодку и, борясь с течением, погнал ее на ту сторону.

— Стрельцов звать, — догадались в толпе.

В Дымковской слободе Аким нашел только троих стрельцов, остальные попрятались от неожиданной службы. Приплыли каждый на своей лодке — в шапках с алым заломом, в длинных, выцветших, залатанных кафтанах, — лениво поплелись вверх по берегу и только у самого дома воеводы прибавили шагу и расторопно заняли свои места. Двое — на воеводском крыльце, третий — у ворот. Потом пришел еще один, десятник, тоже с саблей, но вместо самопала он, как и положено десятнику, держал в руке новехонький протазан[11]. Он закрывал свою лавку и был недоволен и своим опозданием, и неурочной службой, и толпой.

— Эй, десятник! Берендейка-то[12] у тебя поистлела! — с издевкой крикнул Рыбак, отступя как раз настолько, чтобы стрелец не достал его копьем.

Уже четвертый год стрельцы в Великом Устюге не получали царского жалованья. Ждали на Пасху денег или хотя бы по портищу[13] законного сукна, но и его не пришло, а шить из покупного не повелось.

— А воротник-то у кафтана повис, как свиное ухо! — издевался Рыбак, подбоченясь. Он стоял в круглой, отороченной бараньим мехом шапке и в одной нательной однорядке[14], но зато все еще не снимал зимние, на меху, порты.

— А ну разбредайтесь по избам! — не отвечая Степке Рыбаку, сразу на всех набросился десятник.

— Десятник! — вмешался Чагин. — Узнал бы лучше, чего нам ждать — лиха или добра, чем гнать-то нас.

— Ничего никому не ведомо! — ответил стрелец.

Он затравленно смотрел на Рыбака и толпу, стыдясь своего заношенного кафтана и злясь на тех, московских, присланных сюда на три года хоть и с опалой, но в столичном платье.

— Эй, десятник! Не пожалей серебра — тряхни калитой[15] да купи у московских новый кафтан, вот и будешь, как петух, наряженный! — крикнул опять Рыбак, и толпа на этот раз поддержала его хохотом.

Стрельцу и самому понравилась эта мысль, но он ответил:

— Купить никому не заказано.

— Так чего же ты не купишь?

— Потому что не обычай тому есть и не повелось!

Второй стрелец молчал, поначалу хмурился для порядка, а потом отставил свой бердыш[16], прислоня его к забору, достал из кармана пригоршню глиняных петушков-свистулек и начал торговать по алтыну пяток.

А толпа все росла. Оставляли дело и подходили кузнецы, деревянного дела умельцы, косторезы, гончары, мастера серебряного дела, плотники, люди селитряных и серных промыслов, монастырские хлебопеки. От пристани хлынула толпа зевак, любителей пощупать иноземные товары. Робко подходили крестьяне окрестных деревень, пришедшие по неотложному делу поминок и крестин.

Со всех папертей как сдуло нищих. Завыли, запели юродивые. Мальчишки с гиканьем, свистом, увертываясь от подзатыльников, сновали повсюду, бросались грязью.

В воеводской подклети открылось волоковое окошко[17] — отодвинули внутренний деревянный ставень, и сразу дохнуло на улицу вареным мясом, жареным луком, кореньями. Заскулили, завыли голодные собаки.

— Обедать будут! — ошалело выдохнул дьячок Кузьма Постный, изо всех сил упираясь ногами, чтобы людская стена не накатила его на стрельцов.

А те уже заволновались:

— Куда жмешь! Куда!

— Разбредайся! — остервенело потрясал десятник протазаном, вновь замахиваясь на народ. — Заколю не на живот, а на смерть!

— Забоец! Перед людом — аки лев, а как на войне — так хуже козла! — закричал Кузьма.

Толпа захохотала и разом смолкла: в воеводских хоромах отворилось резное окошко — блеснула слюда на солнце, и показалась сначала рыжая борода воеводы, потом — голова и плечо. Малое окошко не давало пролезть тучной фигуре, но воевода изловчился — принагнулся, протиснулся, и вот уж зажелтели золоченые завязки кафтана.

— Эй, люди! В воскресенье, после обедни, будет вам сказан царский указ! Весь без утайки! Разбредайтесь по домам, а не то… — И убрался обратно тяжело, цепляясь воротником кафтана, рукавами за подоконник и косяки резного окошка.

Первым из толпы кинулся тюремный сторож Елисей; у него среди колодников сидел страшный разбойник Сидорка Лапоть. За сторожем заторопились лавочники — рядные сидельцы, кабатчики. С тяжелой думой возвращались к своим горнам кузнецы, и через несколько минут уже раздавались на Пушкарихе удары молотов, но основная масса осталась. Посадский народ, пригородные крестьяне и прочий тяглый люд, коих весна еще не привязала к делу, толпой двинулись по набережной, схлынули в переулок и направились к съезжей избе — расспросить избяных сидельцев.

Глава 2

Губные старосты[18], увидев толпу, закрылись в избе вместе с подьячим Онисимом Зубаревым.

Кузьма Постный предводительствовал. Он первым взошел на крыльцо и постучал, но никто не отворил дверей.

— Да ты гораздо стучи!

Кузьма постучал сильнее, но никто внутри не подавал признаков жизни.

— Ничего, подождем. В нужник захотят — скоро выйдут! — подмигнул толпе Кузьма.

А в толпе только и разговору было, что о царском указе. Кто-то выкрикнул, что снова поднимается смута на Руси. Другой — что война. Предположения одного тут же перерастали в слухи многих, слухи походили на истину.

В это время Кузьма крикнул так, что сразу привлек к себе внимание:

— Польский король назвал себя государем всея Руси! Нашему государю претерпеть сего немочно!

— Владыко, патриарх, не желает их латынской веры! — тотчас поддержали Кузьму.

— Ну и чего? — спросил кузнец Чагин.

— А того, что государь теперь собирает под свою государеву руку все отчинные города свои, что были во владении Ивана Васильевича Грозного! А чтобы Литву и Шведа воевать, войско нужно многолюдно и оружно!

— Знамо, нужно: без войска не отгремишь! — крикнул Рыбак.

— Теперь по всей Руси снова пойдут людские поборы. А где войско? Дворяне стали малолюдны, пеши, неоружны и малопослушны, на них у царя-батюшки надежда худа.

— Ну и чего? — опять спросил Чагин, напряженно морща темный лоб, в черных накрапах отскочившей из-под молота окалины.

— А и того, что будут брать ныне по мужику с дыма![19]

— По мужику с дыма! — охнула толпа.

И не было тут человека, у которого не дрогнула бы душа, да и не диво: уходить мужику от земли, уходить весной, когда самая работа, когда зима подчистила, подмела все сусеки, все сенники, когда изморенная за долгую зиму скотина стоит в клочьях не вылинявшей от бескормицы шерсти, ждет весны, суля человеку возрождение жизни, сытость.

— Этак всех христиан поберут — по мужику с дыма! — прогудел Чагин. — И все потому, что король царем нашим назвался? Да ну и пусть его!

Тут вывернулся к крыльцу Рыбак и, не поднимаясь на ступени, сказал, запрокинув голову:

— Нет, Чага, тут не в названии муть. Тут в другой воде каша заваривается…

— В какой воде? — спросил Чагин, набычась с крыльца.

— А вот в какой, люди добрые! — Рыбак поднялся на одну ступень и повернулся к народу: — Эй, Андрюха! В каком я году у тебя сёдла чинил, когда на Москву обоз наряжали? А?

— Да уж четырнадцать лет тому! — подумав, отозвался шорник[20].

— Во! Как раз быть в тот год смуте. И вот пришли мы семужьим обозом на Москву. Только семгу в рядах раскупили — на тебе: царя убили! Такая гиль[21] поднялась, что царев престол опрокинуло!

— Ну и чего? — спросил Чагин.

— А то, что неизвестно, кого убили!

— Известно: вора, — заметил Чагин. — Гришку Отрепьева!

— А ты там был? Не был, так и слушай. Я в тот час, когда его вытащили из Кремля, торговал напротив Никольских ворот. Как это началось, я и говорю мужикам: «Сворачивайте рогожи, везите рыбу за Земляной вал, не то все растащат!» Сказал, а сам — в толпу и вижу…

— Чего видишь? — спросил опять Чагин.

— А вот чего. Тащат за ногу того вора, положили на стол посреди площади, а к нему привязали ногу дружка, Басманова[22], тоже покойника. Ну так… Боярин на коне подъехал, сунул в рот покойнику рожок. «Поиграй, — говорит, — такой-сякой!» И уехал. Народ потолкался да и поредел, а я подхожу поближе…

— Ну?.. — Толпа качнулась к самому крыльцу и замерла.

— Подхожу и вижу: убили-то не царя!

— А кого же? — спросил Кузьма Постный.

— Не знаю кого, только не царя.

— А царь?

— А царь, видать, скрылся тогда.

— Постой, постой! — замахал руками Чагин, желавший, как всегда, полной ясности. — А как ты узнал, что там лежал не Дмитрий-царь?

— Этого только слепой не уразумел бы. Когда тот лежал на столе посередь площади, у него был волос нечесан, пальцы грязные и ногти длинные на ногах! А теперь, — сказал Рыбак, поразив всех своим рассказом, — теперь скажите мне: может быть у царя нечесаный волос, грязные пальцы и длинные, как у мужика, ногти?

— Не может! — твердо сказал Чагин.

— Так вот теперь и помыслите, люди добрые, кто снова идет своего маестату[23] требовать…

Дверь из съезжей избы приотворилась — выглянул подьячий Онисим Зубарев. Посмотрел, повел сизым, отмороженным ухом.

Стало тихо.

— Вы тут гиль-то не разводите! А ты, Рыбак, зело много знаешь… А ты, Кузьма, вместо молебствования гилевщикам прямишь?

— Я-а? — ощерился Кузьма. — Я — вот те крест святой! — за веру голову сложить готов! А вот ты, Онисим, через женитьбу на дщери воеводской ныне в съезжей избе сидишь, на всех сверху глядишь да своеволие творишь, яко татарин!

— Уймите его! — распахнул дверь Онисим. — Это я ли вам, православные, не прямил? Я ли не радею для вас?

— Верим тебе, Онисим! Верим!

Кузьму оттеснили и забыли о нем. Все потянулись к подьячему.

— Помоги нам, Онисим, век не забудем добра твоего! Скажи: чего нам делать, чего ждать?

Онисим Зубарев молчал. Всем казалось, что он обдумывает, что ответить, но он смотрел через головы людей в переулок, по которому бежал стрелецкий десятник. Не дожидаясь его, Зубарев повернулся с порога и громко сказал внутрь избы губным старостам:

— От воеводы бегут. Поторапливайтесь!

Подьячий Зубарев и трое губных старост торопливо заперли съезжую избу на висячий замок и прошли сквозь толпу.

— Онисим, нас не забудь, кормилец! — взывали вслед.

— В долгу не останемся! — крикнул Чагин.

Зубарев не оглянулся. По переулку еще несколько раз мелькнули стрельцы, конюх Аким и несколько человек воеводской дворни. Они стучали в дома дворян, стрелецких начальных людей, пятиконецких старост[24], в ворота монастырей — весь высший круг Великого Устюга созывался на обед к воеводе и на ознакомление с царским указом.

Толпа сиротливо притихла.

— И почто человека доброго разобидели?.. — вздохнул Чагин.

— Да, да. Пошел и отповеди не дал никакой, — с горечью поддержали из толпы.

— А чего с него толку! — поднял было голос Рыбак, но Чагин тотчас его перебил:

— А того, что он, может, и есть наш заступник. Ведь как ни крути, а он с воеводой в одной мыльне парится. Слово какое за нас, непутных, замолвит — глядишь, московский-то начальный человек и уедет подобру-поздорову ни с чем. Так ли я думаю?

— Так, Чага, так! — закричали вокруг.

— Кабы не обидели мы его, он помог бы нам все дурна избыть, а теперь…

— Слово не воробей… — тоскливо оправдывался Кузьма Постный.

— Православные! — неожиданно воодушевился Чагин, вскинув сразу обе руки вверх. — Хочу я положити думу свою на ваш суд.

— Молви, Чагин!

И Чагин заговорил:

— Православные, то, что мы сейчас полаялись немного с Онисимом, это ничего. Он от нас за это не отвернется, а вот поможет ли? Станет ли из-за нас перед воеводой шапку ломать? Станет! Только — не мне вас учить, православные, — сухая ложка рот дерет…

— Истинно, дерет! — тряхнул Кузьма головой.

— А посему и думаю я так: а не собрать ли нам всем-то миром рублёв с двести!

В толпе охнули.

— И не поднести ли нам эти рубли от всего мира — от города и от уезда — Онисиму? Дело-то, пожалуй, надежнее будет. А?

Ни одна голова не шелохнулась в толпе. Тугая, подводная тишина установилась у съезжей избы.

— Двести рублёв на всех раскинуть — помногу не ляжет! — разбудил толпу голос Чагина.

И все заговорили. Многосильным ульем загудели голоса. Ничего было не понять, но настроение этих взволнованных голосов было одно: лучше собрать рубли, чем отдать по человеку с дыма на рать.

— Так как положим? — приостановил гудение Чагин.

— Рубли большие… — несмело возразил кто-то.

— Да и нас немало! Вон ведь мы ежегодь тяглом и податью даем в казну о-го-го сколько!

— Ладно говориши, Чагин! — вдруг раздался несильный, но уверенный голос.

Кто это сказал, было не видно, однако человека этого узнали: говорил молодой кузнец Ломов Андрей, большой мастер мелких поковок и золотых и серебряных, при случае, дел и литья — мастер на все руки, исправный мужик. Ему пришлось немного податься вперед, и всем стало видно его узкое умное лицо.

— Ладно говориши, только скоро такие рубли не собрать, а дело не терпит.

— Занять надо! — протянул Чагин темную ладонь в сторону Ломова, будто хотел нащупать невысокую фигуру молодого кузнеца, ученика самого Виричева.

— Верно! Занять в монастыре Михайлы Архангела! — тотчас колыхнулась толпа.

— Истинно, занять! — поддал жару Кузьма Постный.

Но Чагин рассудительно заявил:

— Нет. В Михайло-Архангельском монахи нам не дадут, а и дадут, так под большой рост. Такое нам неспоро…

— В Троице-Гледенский надо послать выборных, там рост меньше! — сказал Андрей Ломов.

— В Троице-Гледенский и напровадить!

— Да скорей надоть!

— Истинно, скорей!

— Кого направим? — спросил Чагин.

— Ты, Чагин, куделю начесал — тебе и прясть![25] — сказал Рыбак.

Чагин слегка опешил, но ему не дали времени опомниться:

— Тебе, тебе плыть в Троице-Гледенский монастырь!

— Ладно. Давайте выборных от мира, — согласился кузнец, не рассчитывавший на такую потерю дорогого времени.

— Возьми Андрюшку Ломова, Ивана Хабарова из посадских, да еще возьми крестьянина Ивана Погорельца, да Кузьму-дьячка, Постного…

— Не годен Кузьма на это дело! — тотчас выкрикнули из толпы. — Там, у монахов, к крестному целованию вас приводить будут, для покою христианского, а от него, от Кузьмы Постного, вонь идет на все на четыре стороны: он табак фряжский пить[26] пристрастился!

Дьячок Прокопьевской церкви побледнел, потряс бороденкой, но не возразил.

— Еще возьми Шумилу Виричева — вот кого! Иди, Шумила, с ними, твой батька решетку Царских врат ковал для монахов — тебе поверят!

— Послать бы еще соцкого[27] или выборных судеек! — предложил кто-то.

— Хватит Виричева Шумилы! — возразил Рыбак. — Его батьку во все храмовые праздники в Троице-Гледенском чуть не первым поминают о здравии!

— Надо поминать: врата Царские в церкви без платы выковал!

— Выборных домой не распускать: сразу ехать надо! — торопился Чагин. — Пошли к лодкам! От Дымковской слободы пеши пойдем: три версты[28] не ломовой путь. Пошли!

Шумила тронул Андрея Ломова за локоть, и приятели пошли по переулку к реке. Они немного отстали от выборных.

— Приходи ввечеру, покажу чего-нибудь, — чуть тронув тонкие губы улыбкой, пообещал Андрей Ломов.

— Домыслил! Тебя, как батьку моего, на часомерье[29] тянет.

— А тебя?

— А у меня чего-то терпенья пока не хватает, уж больно мелкое дело: пальцем не ухватишь.

— Привычка нужна, — добродушно заметил Андрей.

Крупный высокий человек, Шумила Виричев почти совсем заслонял собой приятеля, шедшего чуть позади по весенней растоптанной грязи.

— Поторапливайтесь! — крикнул им Хабаров, обтопывая от грязи лапти и обтирая их о прошлогодний репейник, что рос на склоне берега.

А Чагин уже отвязывал лодку.

Глава 3

Весь конец зимы посадский человек Ждан Виричев прожил ожиданием какого-то несчастья. Он опасался то падежа лошади, то пожара, то чего-то еще, что неминуемо должно было случиться с ним или с семьей. В зимние ветровые ночи он тревожно прислушивался к скрипу старой березы, и не раз казалось ему, что вот она треснет, грохнется всей громадной тяжестью на крышу избенки, и тогда всем наступит конец… Днем он всматривался в лица сына и внука, не завелась ли в них какая болезнь или иное какое лихо, не высохли бы, не свернулись бы нежданно-негаданно, как невестка. С кем тогда век свой доживать? Две дочери — те отрезаннные ломти, далеко живут в замужестве — у города Тотьмы мужья соль ломают, — ас ним тут остались теперь внук да сын да предчувствие: не приключилось бы чего с ними… Но сын был здоров, хоть и неразговорчив после смерти жены. Внук? У того по молодости скорёхонько поразвеялось горе, и теперь, пока еще мал, не поставишь к горну, вот и бегает он с однокашниками по Сухоне, глазеет на иноземные суда, что снова стали приставать по весне. А вчера носила его, Алешку, нелегкая с утра до ночи, далеко, видать, ходили и не без пользы: принес кусок железной руды.

«И где он ее промышлял, эту крицу[30]?» — с интересом думал старик. Ему захотелось встать с печи и посмотреть руду, но было так рано, что ночь еще не успела переломиться к утру.

«Если он ходил на Рыжковское болото и там отрыл, тогда эту крицу я знаю, — размышлял старик. — А если он нашел в другом месте? Наверно, в другом: до Рыжкова тридцать пять верст — в один день не обернуться и на молодых ногах… Значит, носило его на Шемоксу. Там, по заберегам этой реки, издавна сочатся ржавые ручьи — верный признак железа. Железо — кормление наше. Какое оно там?»

Уснул он на какой-то час, не больше, — от пристани на весь Великий Устюг громыхнула пушка. Старик поднял голову и понял, что еще один иноземный корабль пришел по Сухоне с Ледовитого моря. Год от года все больше их. Торговля идет бойкая. Купцы понаторили дорог сквозь леса — все ведут к великоустюжской пристани, к иноземным рядам. Разрастается город, набирают силу ремёсла. Держись, Архангельск, ничего, что ты у самых ледовых ворот!..

Раздумье о ремеслах в городе снова привело старика к мысли о руде. Он посмотрел с печи — окошко еле-еле замутилось. Скоро рассвет, велики ли весенние ночи на севере? Ждан Иваныч хотел по привычке полежать немного, обдумать дела на день, но все хозяйственные раздумья: о поправке сенника, дровах, об огороде, о предстоящем покосе, перекладке горна и починке мехов, — всегда приходившие в эти минуты пробуждения, сейчас уступили место находке внука. «Надо посмотреть!» — кончилось терпение у старика.

Он слез с печи, одернул рубаху и бесшумно вышел на середину избы. Было еще темно. Свет падал из двух маленьких оконцев, но не рассеивал глухого сумрака по углам, под лавками, в запечье. Ждан Иваныч повернулся к печи, отнял заслонку и разгреб поленом золу. Нащепанная лучина лежала тут же, на шестке. Он раздул уголь, зажег лучину и вставил ее в светец. Ажурное, в завитушках и лепестках, кованое железо светца осветилось пламенем. Первый уголек упал в лохань под светцом — цыкнул в воде. Сладко запахло дымом.

Ждан Иваныч посмотрел — не разбудил ли сына, но тот крепко спал на лавке. Широкое доброе лицо побагровело: жарко под овчинным тулупом. Светлые волосы просыпались на лоб. Одна рука, синея жилами, выпала из-под тулупа, свесилась над полом, налитая молодой мужицкой силой. На чем остановятся эти руки? На тяжелом молоте? На литье пушек, в котором и он, Ждан Виричев, знает толк? А может, его тоже захватит эта мелкая и трудная железодельная хитрость, полонившая многих кузнецов несколько лет назад? Конечно, куда как сладко сердцу мастера из куска железа соорудить не что-нибудь — часы на манер иноземных, а то и хитрее! Только чем в эту пору жить, если рынок требует простые поковки? А не станешь их делать, чем платить подати? Никогда еще кузнец Ждан Виричев не вставал за неуплату на правёж[31], поэтому сначала грубое дело — ковши, замки, сабли, кресты, наконечники, — а часомерье урывками, для души.

Внук шевельнулся во сне под батькиным боком, ткнулся мягким мальчишеским носом в плечо отцу, выкинул, разомлевши, одну ногу на волю, засопел сладко — вот и весь его рай земной. Ждан Иваныч посмотрел на ногу внука — налёт ржавчины так и остался на коже — и окончательно убедился: мальчишка шел по ржавым ручьям, там искал и нашел крицу. Старик наклонился, потрогал тыльной стороной ладони тесаное бревно стены — не дует ли от пазов в спину последыша. Не дует: за десятки лет плотно слежался мох в пазах.

Лучина догорала. Ее древний волшебный свет красно-бархатными пятнами ложился на широкие половицы, на саженную[32] широту печи, на порог, на лохань около него, ухваты в углу, прокопченные глиняные кринки, на охапку дров… Старик с трудом разогнулся, отошел от лавки, держась за поясницу.

Кусок руды лежал на шестке. Он был неровен, но чист: видать, Алешка не раз промывал его, а потом тащил под рубахой. По весу в куске было фунта[33] полтора, а поскольку он свободно умещался на ладони, значило, что эта руда большой чистоты. «Вот бы дал Бог удачу!» — взволнованно подумал старый кузнец. Он нашел на лавке свою однорядку, торопливо надел ее поверх рубахи, насунул у порога лапти и без шапки — завалилась куда-то — заторопился в кузницу.

На дворе было тихо, но тепла не было. За ночь слегка подморозило, и грязь у крыльца, схваченная коркой, тонко похрустывала, вяло проминаясь под ногами. В небе допорхивали в свой последний, предрассветный час звезды, а в городе уже просыпались посадские: пахло дымом, в мызе[34] Кузнецкой улицы кто-то стучал по наковальне. «Андрюшка наверстывает», — подумал Ждан Иваныч о своем ученике, теперь уже большом мастере, самостоятельном человеке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6