Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ничего кроме надежды

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Ничего кроме надежды - Чтение (стр. 34)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


– Да, Александр Семенович вкратце рассказал, как вы сюда пробирались. Через всю Германию, значит?

– Угу... Из английской зоны, через американскую. Твое здоровье, Сережа.

– Тогда уж твое – сначала пьют за здоровье дам.

– Хорошо, поделим, ты за меня выпьешь, а я за тебя. Поднимем, как говорится, бокалы, содвинем их разом...

Стекло звякнуло о вороненую сталь. Таня, расплескивая налитую вровень с краями рюмку, поднесла ее к губам и выпила одним духом, по-мужски.

– Ты, я вижу, тоже напрактиковалась, – одобрительно заметил Дежнев. – Слушай, ну а что они все-таки собой представляют при ближайшем рассмотрении, эти наши союзнички?

– Да как тебе сказать, – Таня пожала плечами. – Англичане... ну, или канадцы, я никогда не умела отличить, обмундирование у них одинаковое... англичане мне показались очень замкнутыми, недоверчивыми. Какая-то в них неприветливость. Не знаю, может, попадались такие. А вот американцы совсем другие. Они гораздо общительнее, добрее, пожалуй... Точнее, так: щедрее. Американцы народ более открытый. Хотя среди них масса хулиганья, пьют много, вечно драки какие-то...

Вот американцев я боялась. Англичан – нет; когда мимо тебя проходит англичанин – особенно офицер, они еще любят с такими коротенькими тросточками ходить, вот так их под мышкой держат, – такое ощущение, что ты для него просто не существуешь, он тебя не видит. А американец – ну что ты, всю оглядит еще издалека, начнет свистеть, подмигивать, обязательно скажет что-нибудь – наверняка что-нибудь такое, знаешь, это ведь по выражению лица видно. И никогда не знаешь, пройдет мимо или облапит. Их я боялась.

– Ну, не так уж, видно, если собралась к ним обратно, – с улыбкой сказал Дежнев, решив воспользоваться ее словами для перехода к обещанному разговору.

Таня вскинула брови.

– Обратно?

– Александр Семенович говорил, что ты вроде так ему сказала. В случае чего, мол, уйду в американскую зону.

– Ах, это. Нет, теперь поздно, Кирилла уже увезли куда-то.

– Поздно? Неужели ты действительно смогла бы?

– Не задумываясь, – сказала Таня. – Только не надо проводить со мной политико-воспитательной работы, хорошо? Я ведь и сама могу провести с тобой такую, что ты не будешь знать, куда деваться.

– Ого, – сказал Дежнев, сохраняя на лице ту же улыбку, теперь уже немного натянутую. – Ну что ж, валяй, если есть что сказать.

– Не будем портить встречу. Сказать я могу очень многое, но майору Дежневу это не понравится так же, как не нравится генерал-полковнику Николаеву.

– Таня, ну зачем ты так?

– Для ясности, Сережа. Дядясаша что, просил на меня повлиять?

– Ну... в некотором роде, – признался Дежнев, подумав, что скрывать тут нечего. – Ясно, что он обеспокоен... твоими настроениями, с какими ты оттуда вернулась.

– Оттуда? – с нажимом переспросила Таня. – Оттуда, Сереженька, я вернулась с другими совсем настроениями. Первого красноармейца, который нас задержал на этом берегу Эльбы, я – ты не поверишь – я просто повисла у него на шее, и ревела, как дура, и целовала, обливая слезами, – он, бедный, не знал, что делать... Небритый, помню, щетинистый, немолодой. Настроение у меня тогда было такое, что если бы мне сказали: нельзя, ступай обратно, сюда мы тебя не пустим, – я бы скорее утопилась, чем вернулась на ту сторону. Так что нынешние мои настроения – это уж они здесь вызрели, под ласковым родным солнышком... Господи, какая дура, какая идиотка беспросветная, – простонала она, запустив пальцы в волосы, – как я могла не подсказать, не посоветовать, надо было хоть полгода выждать, должно же это наконец прекратиться... Да что там, разве он послушал бы!

Хозяйка, снова деликатно стукнув по стеклу ноготками, заглянула в дверь и осведомилась, будут ли господа пить кофе – конечно, увы, эрзац! От эрзацкофе господа отказались, Таня спросила, не найдется ли таблетки аспирина, но фрау Зайдель сожалеюще развела руками.

– Что, голова болит? – спросил Дежнев. – Сейчас позвоню, принесут из санчасти.

– Не стоит, пройдет и так. Налей лучше еще, на вечеринку я с тобой не пойду, так что допразднуем здесь.

– Почему не пойдешь? Устала? Так успеешь отдохнуть, поспать даже, до вечера еще далеко.

– Нет, просто... не хочется. Посидим с тобой, а потом ты иди. Я глупо себя чувствую в таких компаниях, Дядясаша тоже пытался поначалу ввести меня в общество своих офицеров. Там ведь и молодых много, я пошла раз-другой, но... Всегда такое ощущение, понимаешь... будто по недоразумению попала в гости к чужим. Все друг друга знают, у всех какие-то общие дела, общие воспоминания, все понимают друг друга с полуслова – а ты сидишь, как дура, и вежливо улыбаешься, показывая, как тебе весело и интересно. А самой реветь хочется.

– Но почему, Таня? Почему?

– Ну не знаю, потому что чувствуешь себя чужой, пришлой какой-то, не такой, как все! Если тебя приглашают танцевать, так наверняка знаешь, что, скорее всего, из вежливости – как-никак племянница командарма – или из любопытства... Приглядеться, что же это за особа оттуда! Я уже не говорю о том, как на меня посматривают все эти ваши... боевые подруги. Болталась там неизвестно где, а теперь явилась – не запылилась. И сколько во взгляде иронии, сколько осуждения! Как будто я сама, черт бы их всех драл, добровольно осталась в оккупации или по своей воле поехала в Германию! Единственное, что сделала по своей воле, это вернулась сюда – чтобы потом какой-то свинорылый хам день за днем заставлял меня по десять раз переписывать одно и то же, надеясь поймать на ошибке!

– Тише, тише, ну чего ты, Тань...

– А вот подумай сам, «чего я»! Да если бы не Дядясаша – точнее, не его звание и должность, – то меня дофильтровали бы до того, что я сама уже начала бы вспоминать, какие задания получала от гестапо, какие от американской разведки, а какие от английской! Странно, что не приплели еще и голландскую! У меня хватило ума написать в анкете, что полгода была переводчицей в «Шарнхорсте», – дура, конечно, что решила с этими гадами откровенничать, – честность, видите ли, одолела! Так они такое вокруг этого развели, в такой меня грязи вываляли... один все требовал, чтобы я созналась, что спала с комендантом, чтобы получить эту должность, будь она проклята! Ну, они пусть, – Таня, словно защищаясь, выставила перед собой ладони, – в конце концов, на их работе, наверное, других и не бывает. Но остальные-то? Откуда у всех вас эта – подозрительность, что ли, не знаю даже как это определить! – настороженность, неприязнь ко всем, кто был в оккупации и в Германии?

– Почему «у всех нас», – пробормотал Дежнев.

– Да у всех, у всех! Как будто я не вижу, – Таня махнула рукой, допила свою рюмку. – Я старые газеты просматривала – ну, там за март, за февраль, – так, по заголовкам судя, война чуть ли не ради нас только и велась: «Освободим наших сестер и невест из фашистской неволи» – прямо не было другой цели! А потом этих самых невест и сестер – сразу за проволоку, чтобы не дай Бог по домам не разбежались... Я уж про пленных наших не говорю – тех вообще эшелон за эшелоном на Колыму гонят, без пересадки, и все считают это нормальным, в Хемнице при мне один мерзавец в полковничьих погонах знаешь что заявил? «Сами, говорит, виноваты, не надо было в плену отсиживаться, другие воевали честно». Там были еще офицеры – ни один даже не возразил, услышали такое – и ничего, ни слова! Значит, не один он так думает? Я едва удержалась, чтобы не подойти к нему и не залепить пощечину – так, знаешь, на весь зал, чтобы все не только увидели, но и услышали... Может, и залепила бы, если бы не Дядясаша... меня только мысль о нем и остановила. И это офицеры, Сережа, да что же такое с вами со всеми происходит, что с вами сделали? Во что вас тут превратили? Ты бы видел, как в других армиях относятся к своим пленным, которых сейчас вот освобождали, как о них заботятся, какие им создают условия... А ведь все они тысячной доли не испытали того, что перенесли наши!

– Ну, это не только про пленных можно сказать, -перебил Дежнев. – Все эти «другие армии», о которых ты говоришь, они тоже не испытали тысячной доли того, что испытали мы. Наверное, у нас с ними по этой самой причине и подход ко многому очень разный. Легко американцам «создавать условия», когда на их земле ни одна бомба не упала, ни один снаряд не разорвался...

– Да разве я об этом, Сережа? Разве я тем возмущаюсь, что у нас нет столько госпиталей, или столько машин, или снабжение хуже? Я о человеческом отношении говорю!

– Понял, понял, – он успокаивающим жестом протянул над столом руку. – А теперь попробуй понять ты. Могла не ожесточить людей такая война, какую – в отличие от американцев – видели и вели мы? Ты помнишь, сколько у нас в классе было ребят?

– Ну... половина примерно.

– Да, почти. Семнадцать человек. А знаешь, сколько осталось в живых? – он поднял два пальца, раздвинув их римской пятеркой: – Двое! Ты понимаешь, что это значит? Я и еще Володька Бердников – он в прошлом году вчистую демобилизовался, без правой ноги. Я от него недавно письмо получил, пишет о некоторых. Гнатюк и Никодимов убиты под Сталинградом, Сашку Лихтенфельда сбили над Кубанью весной сорок третьего – не представляю, как ему удалось поступить, немцев ведь тогда уже не брали ни в одно военное училище, – но поступил как-то, окончил, и в первый боевой вылет его сбили. Косыгин Женька сгорел в танке под Прохоровкой, мы с ним, оказывается, совсем рядом были тогда...

Таня слушала, не поднимая глаз. Зачем он рассказывает ей об этом? Хочет доказать, какой жестокой была война? Не надо доказывать очевидного, она сама видела эту войну. Но ей всегда казалось, что люди, пройдя через такие испытания, пережив все это, должны стать бережнее друг к другу. Добрее, что ли, жалостливее – если вспомнить это старинное и давно вышедшее из употребления слово. «Жалость унижает человека» – кто это сказал, не Горький ли. Уж что-что, а это усвоено крепко! «Сами виноваты, не надо было попадать в плен». Виноваты, что оказались в плену, что остались в оккупации, что угодили в Германию, что уцелели там под бомбами, что выжили, что вернулись...

– Да, недаром мне не хотелось начинать этот разговор, – сказала она тихо, – ты просто не понимаешь меня... Как и я, наверное, тебя не могу понять, оно ведь двустороннее – наше непонимание... Действительно, наверное, все дело в разности опыта... Может быть, поэтому нас так и... не любят, боятся, не доверяют. Просто, понимаешь, у нас зрение теперь другое, в этом все дело. Что после армии-то собираешься делать, Сережа? То есть я понимаю – будешь учиться, но там же, где и думал? Благо, теперь у тебя и прописка будет ленинградская.

– Да нет, учиться не выйдет пока. Какая там учеба, я, наверное, в кадрах останусь. Мне теперь семью кормить надо, – сказал он наигранно-шутливым тоном, – трое иждивенцев, шутка ли. Что я смогу заработать без специальности? Ну, или освоив какую-нибудь попроще – скажем, слесаря. Это рублей восемьсот, ну пусть до тысячи, а знаешь, какие там сейчас на базаре цены? Литр молока – семьдесят рублей, кило масла – шестьсот, кило картошки – тридцать. Вот такие пироги!

– Да, это тяжело, – согласилась Таня. – Пожалуй, тебе и в самом деле лучше пока не демобилизовываться.

– Сейчас и захотел бы, так не демобилизуют. Насчет Японии ничего у вас там не слышно, в высших сферах?

– А я туда не вхожа, в эти «высшие сферы». Япония, говоришь? Нам только этого не хватало – еще одной войны.

– Ну, какая это будет «война». Самураев мы с американцами разделаем как бог черепаху, это теперь для нас не противник. Но повоевать, возможно, еще придется, поэтому я пока никаких планов не строю. Если на Дальний Восток не ушлют, выпишу сюда своих, говорят, скоро будет разрешено...

Таня помолчала.

– Сережа, я... хотела бы спросить одну вещь, только обещай, что ответишь правду.

– Ну, обещаю, ясно. Чего бы мне тебе врать.

– Ты сказал, что с женой своей познакомился в Энске...

– Не «познакомился», а встретился, знакомы мы были раньше, но так... не близко.

– Я понимаю. Значит, встретился в Энске, когда приехал узнать обо мне. Ты был на Пушкинской?

– Был, конечно, я в Доме комсостава увидел твою надпись на стене, возле двери.

– И ты там с кем-нибудь из соседей разговаривал – на Пушкинской, я имею в виду?

– Да, там... была одна бабка, напротив, – нехотя сказал Дежнев.

– Прямо через улицу? О, это тебе повезло. – Таня усмехнулась. – И что же она про меня говорила?

– Говорила плохое, если тебе нужна правда. Конкретно пересказывать не стану.

– Конкретно не надо. Сережа, мне вот что хотелось бы знать... То, что ты там обо мне услышал, – это в какой-то мере повлияло на... встречу, как ты говоришь, с твоей женой?

Дежнев медленно покачал головой, глядя ей в глаза.

– Нет, Таня. Это не повлияло. Тут совсем другие обстоятельства сошлись, а это – не повлияло. Потому что я ничему этому не поверил, даю слово.

Таня, зажмурившись, часто закивала головой, спрятала лицо в ладони.

– Спасибо, Сережа, – проговорила она глухо, не поднимая головы. – Я больше всего боялась именно этого... что ты услышишь обо мне плохое и...

– Нет, – сказал Дежнев. Ему очень хотелось сейчас рассказать про «другие обстоятельства», про Борькиного покойного братишку, про то, что вначале была жалость, ничего больше, остальное пришло потом, – но рассказывать об этом ей было нельзя, об этом он мог бы рассказать другу, но не ей, сейчас это было бы не по-мужски, было бы как попытка оправдаться, переложить на Елену всю вину за случившееся.

Таня продолжала сидеть опустив голову, он протянул руку – коснуться ее волос, плеча, – но не донес, отдернул, встал и прошелся по комнате, поскрипывая сапогами.

– Не знаю, впрочем, – сказала она вдруг, не глядя на него. – Может быть, совсем наоборот, так было бы легче... понятнее, во всяком случае.

– Что было бы понятнее?

– Ну, если бы ты там... поверил хоть на день, хоть на час! По крайней мере, хоть какое-то объяснение, а так... – Она шмыгнула носом, по-девчоночьи утерев его тыльной стороной руки, и отвернулась совсем, чтобы он не видел ее лица.

– Объяснение есть, – сказал Дежнев, – я могу все рассказать, если ты считаешь...

– Нет-нет, не надо! – Таня затрясла над плечом растопыренными пальцами. – Я ведь в общих чертах знаю – от Дядисаши. Одинокая женщина, вдова, потеряла единственного ребенка, конечно, трагическая история, кто же спорит. Но меня, Сережа, ты все-таки предал, будем уж называть вещи своими именами.

Дежнев медленно обернулся от окна, оттягивая пальцем ставший вдруг тесным воротник кителя.

– Предал? – переспросил он тихо. – Насколько понимаю, мы в равном положении, тебе не кажется?

– О, нет, – она тоже повернула голову и теперь смотрела ему в глаза. – Не совсем в равном, Сережа, у меня нет ребенка от Кирилла, нет и не могло быть, потому что я – представь себе – не была с ним близка. И вообще ни с кем, понимаешь? Потому что я иначе понимала то, что было у нас с тобой. Впрочем, ты не помнишь, конечно! Стоит ли таскать в памяти всякие глупости – например, как сидели тогда до утра в парке – если я чего-то не путаю, я еще сбежала в тот день с уроков, а ты спрашивал меня о шиповнике над могилой Изольды, смешно, правда?

– Откуда в тебе столько жестокости, – едва проговорил он побелевшими губами, – я все эти годы...

– Ах, конечно! Все эти годы ты был Тристаном, только обо мне и думал – «жди меня, и я вернусь», – Боже, как трогательно. Он шептал ее имя за минуту до атаки! Ну а то, другое, получилось как-то так, развлекся на досуге; с кем не бывало... а потом уж ничего не поделаешь – все-таки гвардии офицер, еще бы, у вас судов чести еще не ввели? Нет, ты не подумай, что я тебя осуждаю, нет-нет, все правильно, ты так и должен был поступить. Мне просто понять хочется – я-то куда для тебя девалась на это время?

Он подошел ближе – ей показалось, что сейчас он ее ударит, она поняла вдруг, что ждет этого, жаждет, но глаза его вдруг приняли какое-то затравленное выражение, он сел и опустил голову на скрещенные руки. И тогда она сорвалась с места и, обхватив его плечи, стала исступленно целовать в затылок, повторяя сквозь слезы:

– Сереженька, милый, я не хотела – прости меня Бога ради, – я не то совсем хотела сказать, ну что ты, родной мой...

Утром он отвез ее в Вену. В пути барахлил мотор, они подзадержались, и когда приехали на КПП военно-автомобильной дороги, машина на Прагу и Дрезден уже была готова к отправке. Так что они и попрощаться толком не успели – обнялись, постояли молча, понимая, что неизвестно когда и где теперь увидятся, и он подсадил ее через борт. «Студебекер» раскатисто рыкнул мотором и тронулся, словно только и дожидался этой пассажирки.

Стоя в кузове, держась за дугу каркаса, Таня смотрела на Сергея, смаргивая слезы, пока могла еще различить его среди других офицеров. Уже набрав ходу, грузовик вдруг резко тормознул, и она, не удержавшись на ногах, потеряла равновесие и с размаху села на что-то твердое и угловатое.

– Полегше, подруга, – тут же сделали ей замечание. – Разбомбишь мне инструмент – снова чинить придется...

Голос показался знакомым, Таня оглянулась – и не поверила своим глазам.

– Надежда? – спросила она ошеломленно. – Ты что здесь делаешь?

– Танька, нехай я лопну! А ведь еще издаля посмотрела – вроде, думаю, похожа, да нет, откудова ей взяться...

Калькарская Надька, тоже одетая в военное, в ладно пригнанной по фигуре солдатской, без погон, гимнастерочке, перелезла через поклажу и облапила Таню, удушая ароматом дешевой парфюмерии.

– ...Скажи, как родную кого увидала, чесслово!

– Вы разве не там остались? – Таня все еще не могла прийти в себя от удивления. – Кирилл Андреевич говорил, что не думали уезжать...

– Ясное дело, не думали! Так ведь заставили, паразиты, наших оттудова геть всех повывозили до лагерей, это рассказать – сдохнешь, не поверишь, чего там было! Ты-то как? А Кирилл Андреич где?

– Тоже здесь. Наверное, судить будут.

Надька жалостливо охнула, взявшись за щеку, потом махнула рукой.

– А, может, еще и обойдется! Сама-топрошла фильтрацию?

– Прошла, как видишь, если без конвоира еду.

– Тоже в Прагу?

– Нет, дальше. В Хемниц.

– А я до Праги только, гастроль у нас там. Я ведь с ансамблем тут кантуюсь, в гарнизонах наших давали представления, теперь вот в Прагу поехали. Меня аккордеон оставили забрать – поломался, а он трофейный, наши чинить не взялись, отдали австрияку. Тот в срок не управился. Лев Борисыч мне и говорит – ты, говорит, оставайся, заберешь и догоняй на попутке...

– Это ты, что ли, на аккордеоне играешь?

– Тю, да откуда! Я там если сплясать чего, в заднем ряду, или в хоре подтянуть – ну, сама понимаешь, на подхвате.

– И Аня с тобой?

– Ты что! – Надька сделала большие глаза. – Ее ж беляки в Брюсселе похитили и монашкам продали за большие деньги...

– Какие беляки, какие монашки? Ты что, Надежда, с похмелья?

– Не веришь, так почитай, на вот – у меня газета с собой...

Надька расстегнула офицерский планшет и достала многократно сложенную, изрядно уже потертую на сгибах газету. Осторожно, удерживая от ветра, Таня развернула лист на коленях и сразу увидела крупный заголовок «Верните мою сестру!». В статье рассказывалась история двух сестер-комсомолок, угнанных фашистами из родных мест. Испив в неволе всю меру унижений и издевательств (злобная хозяйка-немка за малейшую провинность заставляла часами стоять на коленях перед портретом Гитлера), сестры были освобождены войсками союзников, но напрасны оказались их надежды на скорое возвращение домой: в лагере для «перемещенных лиц» от девушек стали требовать отречься от любимой Родины, подписать заявление о нежелании репатриироваться. Но даже брошенные в карцер, отважные комсомолки оставались непреклонны и в конце концов были переданы представителям советской репатриационной миссии в Брюсселе. Враг, однако, не отступался. С помощью белоэмигрантского отребья была организована подлая провокация, сестер схватили прямо на улице, и старшая бесследно исчезла в мрачных подземельях католического монастыря. Лишь чудом удалось спастись младшей... «Я гневно требую от бельгийских властей и их англо-американских покровителей: верните Родине ее дочь, мою сестру Анну!» – так заканчивалась статья, подписанная Надей Харченко.

– Ну, Надежда, теперь тебе только романы писать, – сказала Таня, возвращая газету. – На самом-то деле что там у вас получилось?

– Что, что! В Брюсселе мы из лагеря умотали – беляки эти и подсобили, душевные такие старички... Дура я, надо мне было с Анькой в монастырь устроиться, там и работы-то всего за дитями приглядывать, а я не пошла, охота была в городе пожить. Не была в Брюсселе?

– Нет, мы прямо из Голландии сюда.

– Сами, что ль? – Надька недоверчиво уставилась на нее, разинув рот, потом расхохоталась во всю глотку. – Ей-бо, придурки, кто б другой сказал – не поверила б, чесслово! Я хоть Брюссель этот успела повидать, ну город, ну красотища, сдохнуть можно... Вот и долюбовалась, пока не сцапали. Нас там человек десять таких набралось, выловленных. Кого по местожительству выследили, кого так, на улице, взяли – наших-то ни с кем не спутать, по одной ряшке за километр видать, что из советских. А были, которых бельгийцы-коммунисты выдали, им такая установка дана, говорят, по партийной линии. Словом, набралось! Но обращение было ничего, неплохое, врать не буду. После перевезли нас с Брюсселя в другой лагерь, в сельской местности, там с месяц пожили – оттудова уж не выпускали, стерегли крепко. А как война кончилась, посадили на машины – и сюда. Отправляли – ну чисто свадьба, машины все в зелени, разукрашены, через населенные пункты проезжаем – люди кричат, флажками машут. Советских там любят, ничего не скажу, красные флаги всюду, а портретов товарища Сталина так больше, чем ихнего этого, толстомордого, ну что с сигарой. А как Эльбу переехали, тут уж нас сразу за проволоку, и давай выкладывай – где была, чем занималась, как Родину продавала... Да тебе-то что рассказывать!

– Да, в этом у нас опыт одинаковый, я думаю. А как с газетой получилось?

– Ой, Тань, ну это мне так повезло – то есть не поверишь просто! Они ж меня до того там замакитрили с этой фильтрацией, что я под конец вовсе как дурная стала, ничего уже сообразить не могу. Анька еще у голландцев в одном лагере ходила по начальству, узнать хотела – всех будут отправлять домой или только кто сам захочет, я, дура, про это и ляпни. А там еще один сидел, слушал все, – симпатичный такой мужчина, чернявый, то ли армяшка, то ли еврей... Видный из себя, только носяра – во, как у того попугая. Он вдруг и говорит: «Девушка, а вы случаем не путаете? Трудно поверить, чтобы комсомолка не хотела ехать на Родину, может, это она не сама пошла к лагерному начальству, а ее вызвали и затеяли провокационный разговор?» Да, может, и так, говорю, наверное, кто ж их знает... А он тут и пошел говорить, и пошел, и так все поворачивает, что уже выходит, будто в Брюсселе они нас из лагеря сманули. Тут только до меня, дуры, и дошло! Так он же, думаю, подсказывает, чтоб мне помочь, по-другому то есть все повернуть...

– Да, Надежда, тебе и впрямь повезло.

– Не говори! Мне то есть за этого носатого по гроб жизни Богу надо молиться, чесслово... Цельный день мы вот так с ним просидели, энкаведешник мой ушел – ладно, – говорит, без меня тут пока разбирайтесь, а этот носатый, уже когда мы с ним все это дело по полочкам разложили, сам насчет газеты предложение выдвинул. Почему бы, мол, тебе в печати не выступить, рассказать, как они там над советскими людьми измываются, какие себе зверства позволяют... Тю, говорю, да какая с меня писательница, я по сочинениям сроду больше «пос» не получала! Он посмеялся, это уж, говорит, не твоя забота. И точно, сам все написал, я его после даже ни разу больше и не видала. А у меня, конечно, как газета вышла, все сразу по-другому обернулось. Перед бойцами приходилось выступать, очень все за Аньку переживают! А после вот в ансамбль взяли, обещают учиться послать, в это – как его – ну, культпросветучилище...

– В какое училище?

– Культпросвет, это потом завклубом можно стать. Ну, не сразу, ясное дело! А на такой работе, сама понимаешь, и мышь коту не позавидует. Я вот думаю – может, вам с Кирилл Андреичем тоже надо было чего написать? Уж он-то человек культурный, образованный, языков сколько знает...

– Что делать. В голову как-то не пришло, а никого умного рядом не оказалось – посоветовать.

– Ну ничего, не журись, все будет тип-топ, – утешила Надька. – Если уж у меня обошлось! – мне-то поначалу вообще измену Родине шили, а это, знаешь... Теперь одна забота – не подзалететь бы, а то все прахом пойдет, сразу из ансамбля попрут.

– В каком смысле – не подзалететь?

– В том самом, подруга, – Надька хохотнула. – Не понимаешь, что ли, первый раз замужем?

– А-а...

– То-то, что «а»! Ты часом рецепта какого не знаешь?

– Веди себя прилично, вот и весь рецепт.

– Легко сказать... Тань, я что – такая из себя неотразимая, да?

– Фигура у тебя хорошая, лицо – сама в зеркале видишь, не дурнушка ведь.

– Я к тому, что ко мне уже и в Калькаре фрицы липли, да там Анька глаз не спускала... Ридель этот, помнишь, приятель Кирилл Андреича, – чего с ним, не знаешь?

– Похоже, погиб в Дрездене.

– Ай-яй-яй! – Надька соболезнующе покачала головой. – Вот уж не повезло человеку... Так Ридель этот, помню, раз меня в колидоре прижал, и аккурат тут Анька выходит – что ты, чуть его с лестницы не спустила! А мне спокойно так говорит – идем, белье с прачечной надо принесть. Прачечная у нас помнишь где была? – в подвале, аж в самый конец, там кричи – не докричишься. Зашли, а она, змеища, дверь на ключ и мокрой веревкой так меня по голой заднице выстрочила – на другой день еще присесть не могла, чесслово!

Таня посмеялась:

– Запомнить бы тебе, Надюша, такой урок.

– Запомнить-то запомнила, да что толку? Торчишь тут, как жердела при дороге... кто захотел, тот и полакомился. Да нет, ты не думай, я, конечно, не то чтобы с кем попало... Может, перекусим, а? У меня вермута есть бутылка, хороший, итальянский.

Таня достала полученный от фрау Зайдель пакет бутербродов, и они перекусили, прямо из горлышка – чтобы не оплескаться – запивая еду горьковато-сладким вином. Незаметно опустошили всю бутылку. Остальные трое попутчиков давно спали в дальнем конце кузова, у кабины; Надька вытащила откуда-то плащ-палатку и немного уже заплетающимся языком предложила тоже покемарить.

– Прагу бы только не проспать, – сказала она озабоченно, – а то таскайся после с этим долбаным аккордеоном...

– Разбудят, если у тебя путевка до Праги. Слушай, а когда вы попали в Брюссель?

– Не помню – апрель вроде уже был. Или в конце марта? Не, в апреле, точно... Ладно, давай спи.

Она заснула сразу, а к Тане сон не шел. Свернувшись под плащ-палаткой, вспоминала она тот неповторимый апрель – весна шла с Атлантического побережья на восток, следом за ними, солнце сияло над забитыми военной техникой и толпами людей автобанами, зацветали яблоневые сады, и мокрая от коротких пробегающихдождей броня «шерманов» была облеплена бело-розовыми лепестками. Танки американцев мчались к Эльбе с раскрытыми люками – хотя война еще свирепствовала на Восточном фронте, на Западном уже не воевал никто, навстречу союзным армиям брели в тыл бесконечные колонны сдавшихся немцев, шли толпы освобожденных – одни на восток, другие на запал, и вместе с ними шли в поисках крова и пристанища жители разрушенных городов...

Это был какой-то сплошной Вавилон, великое переселение народов, все гражданские выглядели одинаково, полосатой одеждой и особой степенью изможденности выделялись хефтлинги из кацетов, а так немцев от иностранцев отличало лишь общее настроение каждой толпы – немцы шли молча, иностранцы шумели и распевали свои песни, размахивая национальными флагами. Пробраться вслед за наступающими армиями до советской зоны оказалось проще, чем они думали, до самой Эльбы у них, помнится, вообще ни разу не спросили никаких документов.

Зато потом началось! Сейчас, задним числом, Таня сама удивлялась, почему была так спокойна в те, первые дни, когда исчез Кирилл, почему так безмятежно верила, что все обойдется, хотя ее и убеждали в обратном. «Ты что же, – говорили ей, – рассчитываешь так и отделаться байками? Нам доказательства нужны, понимаешь, до-ка-за-тельства!» А доказательств не было никаких – кроме той, полученной от Виллема бумаги, которая сразу же была расценена как филькина грамота и вообще липа. Таня, однако, упрямо продолжала напоминать о ней на каждом допросе. И с тем же упрямством требовала каждый раз, чтобы о них с Кириллом сообщили генерал-полковнику Николаеву (что Дядясаша жив и командует армией, она уже знала). Это особенно возмущало одного из следователей, в конце концов он наорал на нее. «Наглая дрянь! – кричал он, стуча по столу кулаком. – Сама там с какими только абверами не путалась, так еще и советского генерала хочешь втянуть?!» Она обычно на допросах старалась держать себя в руках, но тут не выдержала, тоже стала кричать что-то, захлебываясь слезами...

Для нее-то (пока!) все кончилось благополучно – достаточно было вмешательства могущественного командарма, которому все-таки сообщили. Но ведь Дядисаши давно уже могло не быть в живых – что тогда? Или если бы он командовал не армией, а каким-нибудь полком? Кириллу он ничем не смог помочь даже сейчас, при своем высоком положении...

Что же это получается, подумала она с горечью и чувством безнадежной усталости, как будто все сделано для удобства тех, кому ничего не стоит соврать, изловчиться... Везде, что ли, так? Наверное, в какой-то степени; но у нас особенно. С дурехи Надьки что взять, это же одноклеточное, да и запугали ее до полусмерти; а «носатый», возможно, просто хотел помочь попавшей в беду девчонке; но как бы то ни было – состряпали подлое беспардонное вранье, глупое, наглое – и пожалуйста, сразу награда, сразу все устраивается наилучшим образом. И все довольны! А если человек честен, если у него свои твердые убеждения, принципы – с ним теперь вообще неизвестно что будет. Именно потому, что тверд, принципиален, не умеет кривить душой. Как будто на каждом шагу фильтры какие-то понаставлены... чтобы проскальзывал тот, кто половчее да поизвилистее. Да уж, естественный отбор – лучше не придумаешь...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38