Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ничего кроме надежды

ModernLib.Net / Военная проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Ничего кроме надежды - Чтение (стр. 24)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Военная проза

 

 


– Как вы знаете, – продолжал тот, – коллега работал все это время здесь и долго хлопотал, чтобы жену отпустили к нему хотя бы ненадолго. И вообразите себе – вчера, когда фрау Татиана уже подъезжала к Везелю...

– Уважаемая фрау – немка? – перебил вахмистр.

– Нет, нет! Господин доктор-инженер Болховитинов – русский, вы же знаете. Что и послужило причиной испуга господина Клауверта... Кстати! – Ридель полез в портфель и достал пакет, аккуратно упакованный в пергаментную бумагу. – Господин Клауверт был сам так расстроен случившимся, что пожелал как-то возместить... Ну, и коллега подумал, что половина законнейшим образом принадлежит вам...

– Ах, нет! – вахмистр даже ладони перед собой выставил. – С какой стати, помилуйте!

– Не спорьте, господин вахмистр, это из самых дружеских чувств. – Ридель, привстав, сунул пакет через весь стол – прямо в выдвинутый немного ящик, который тут же задвинулся обратно.

– Ну, не знаю, разве что из дружеских, – сдался вахмистр. – Премного благодарен, господин доктор-инженер. Продолжайте, я слушаю...

Ридель сжато изложил суть дела. Вахмистр выслушал молча, помолчал, побарабанил пальцами.

– Да, – сказал он наконец. – История и впрямь затруднительная. Молодой даме следует вернуться к месту жительства, чтобы выправить копии документов...

– Но как? – подхватил Ридель. – Кто же сейчас может ездить взад-вперед, не имея на руках ни единой бумажки? Тем более что фрау – иностранка, тоже русская, как и ее супруг, это осложняет дело. Хотя она родилась в эмиграции, ее дед – генерал, приближенный к Санкт-Петербургскому двору, – был замучен большевиками, – все равно, вы понимаете – русское имя, сегодня в Германии это не самая лучшая рекомендация...

– Да, – задумчиво повторил вахмистр. – Я понимаю. Ну что ж, можно выдать такую справку... она, разумеется, не имеет юридической силы документа и действительна на ограниченный срок, но...

– Это именно то, что надо! – горячо заверил Ридель.

– Подождите здесь, я сейчас...

Отсутствовал он минут десять, потом вернулся с бланком и сел его заполнять.

– Имя и фамилия дамы?

Я лучше напишу на бумажке, – сказал Ридель, – это трудно воспринимается на слух...

– Тати-ана Больхо-ви-тинофф, – медленно прочитал вахмистр и, покрутив головой, стал буква за буквой переписывать на бланк. – Действительна в течение двух недель, – предупредил он. – Побудете здесь с супругом – недели, надеюсь, вам хватит, э? – и неделя на обратную дорогу.

– Да, конечно, спасибо, – прошептала Таня. Провожая их до двери, вахмистр придержал Риделя за локоть, попросил задержаться. Они уже дошли до отеля, когда Ридель их догнал.

– Да, – сказал он, – он не такой дурак, этот шупо! Прекрасно все понял.

– Как? – спросил Болховитинов.

– Да так. Даму он несколько раз видел, когда она восседала на фуре какого-то однорукого – не знаю, о ком речь. Хозяин ваш, что ли?

Таня закивала, испуганно прижав руку к губам.

– Я же вас спрашивал, – упрекнул Ридель. – Мало того, что на фуре, он видел вас сегодня в колонне, которая уходила из Аппельдорна. А вы его и там не заметили?

– Но почему же он все-таки выдал справку? – перебил Болховитинов.

– Почему, почему... Кило шпига по нынешним временам – это, милый мой, аргумент!

– Ну, с его-то возможностями...

– А какие у него «возможности»? Очень ограниченные, уверяю тебя. Как представитель власти, он не может прийти к крестьянину и спросить, не продаст ли тот мяса или сала; это служебное преступление, за которое можно в один миг вылететь отсюда на Восточный фронт. А просто так ему никто не предложит, крестьяне всегда и везде недолюбливают полицию. Так что клаувертовский шпиг сработал без осечки – я еще раз убедился в своих организационных способностях. Но было, я думаю, и другое соображение: зачем ему, скажи на милость, проявлять служебное рвение в канун разгрома? Я не уверен, что он оказался бы таким же снисходительным еще год назад...

– Не понимаю только, зачем он тебе все это сказал? Ну, догадался и догадался, держал бы свою догадку при себе.

– Очень просто: он меня предупредил, что даме следует отсюда исчезнуть, и чем скорее, тем лучше. Если бы не десант, все было бы проще, но в связи с близостью боевой зоны здесь наверняка начнутся особые строгости.

– Как же мне теперь быть, – упавшим голосом сказала Таня, – куда я могу исчезнуть? Лучше уж, наверное, было бы вообще к нему не ходить... По крайней мере, не привлекла бы к себе внимания, а теперь он будет нарочно следить, уехала я или не уехала...

– Ничего, ничего, – успокоил Ридель, – бумага получена, это уже кое-что, остальное додумаем. Ладно, я вас пока покину, мне пора. Новобрачным желаю приятно и не без пользы провести время, а завтра я позвоню в отель. Счастливо, дети мои!

– Славный он, этот ваш Ридель, – сказала Таня, когда он удалился.

– Да, он... настоящий друг. Черт возьми, но что ж делать теперь, экое дурацкое создалось положение!

– Может, действительно придумает что-нибудь...

Анна встретила их вопросом – все ли в порядке.

– Если бы! – сказала Таня. – Справку он дал, но сказал, что мне надо прятаться. А где?

– Тю! – жизнерадостно воскликнула Анна. – Да у нас в погребе! Сдохнут – не найдут.

– Нет, это... несерьезно, – возразил Болховитинов. – В погребе можно день-другой, а потом что?

– Да может, придут наконец эти паразиты англичане!

– А если нет? Среди немцев у вас никого нет тут надежных знакомых?

– Не-е, откуда! Хозяйка только, так что она может? Она только мне с Надькой выхлопотала разрешение остаться, у нее там знакомый какой-то важная шишка. А так... Я с немцами, вообще-то, не очень, ну вот полицая этого толстого знаю, а больше и никого. Голландка одна ходит оттуда, хорошая девка, на железной дороге работает, при ресторане. С ней, может, поговорить?

– Ну что толку, – сказала Таня, – чем она может помочь, не спрячусь же я в Голландии! Голландцы сами все запуганы, чего они будут из-за меня рисковать...

Они разговаривали в кухне, Анна лущила стручковую фасоль, Таня с убитым видом подсела к ней, стала помогать.

– Голландия, – сказал вдруг Болховитинов. – Гм! Кто, вы говорите, оттуда ходит?

– Да работает тут одна, хорошая такая девчонка. Забежит иногда, все про нас расспрашивает – я, говорит, русских люблю...

– У нее что же, пропуск?

– Да, постоянный, тут есть которые живут там, а работают здесь, у них постоянные пропуска.

Болховитинов посидел с отсутствующим видом, потом вдруг вскочил, вышел и через минуту вернулся, раскручивая в пальцах бумажную трубочку.

– Аннушка, – сказал он, – как бы мне с этой голландкой увидеться?

– А сейчас узнаем – работает ли, она не каждый день... Надь! А Надь! Слетай-ка до Марты, нехай, скажи, зайдет, как пошабашит. А если нема ее, так спроси, когда будет!

Надя слетала и, вернувшись, крикнула, что Марта сейчас придет. Скоро пришла и Марта – молодая женщина с выпуклым лбом и светлыми бровями и ресницами, спокойным и приветливым видом напоминающая женские лица на полотнах Вермеера. Поздоровавшись, она тотчас тоже села лущить фасоль, как будто для этого и пришла.

– Марта, – сказала Анна, – с тобой господин инженер хотел поговорить. Он тоже русский, на форму ты не смотри, это так, для виду.

– Да, я слушаю, господин инженер?

– Фрейлен Марта, вы – я так понял – живете недалеко от границы. Посмотрите, пожалуйста, этот адрес – это не в ваших краях? Если нет, то где это может быть? Я понял, что где-то в районе Неймегена...

Марта прочитала написанное на бумажке, подумала, наморщив лоб, и медленно сказала, что да, это не очень далеко. Она знает эту усадьбу. И знает хозяев. Две сестры, мать и сын, который где-то прячется, а старый господин умер до войны, он был немножко... – она покрутила пальцем у виска, показывая, что старый господин был немного сумасшедшим.

– О, его так и называли – «рехнувшийся барон», – добавила она.

– Барон? – удивился Болховитинов.

– Да, но это... как сказать – они очень давно бароны, и совсем бедные. Две коровы, одна лошадь – очень старая, худая – и одна карета. Старая госпожа по воскресеньям ездит в церковь в карете.

– Она тоже сумасшедшая?

– О, нет! Она умная женщина и добрая – я так думаю.

Болховитинов нерешительно посмотрел на Таню.

– Что это вы затеваете? – тихо спросила она по-русски.

– Погодите, – он помолчал, потом снова обратился к Марте: – Скажите, вы не могли бы побывать в этой усадьбе? Старой госпоже надо отдать записку – это рука ее сына, она узнает...

– Виллема? – с удивлением спросила Марта.

– Я не знаю, как его звали. Возможно, Виллем, если у него нет брата. Так вот: вы отдадите ей эту записку и скажете, что человек, который помог Виллему бежать, хочет обратиться к ней с просьбой.

– Так, я поняла. Но она спросит – с какой просьбой?

– Моей жене, – он положил руку Тане на плечо, – надо пожить там, в усадьбе, некоторое время. Но чтобы немцы не знали.

– А-а! – Марта понимающе кивнула. – Я скажу, да.

– Я не спросил главного – там нет сейчас боев?

– Нет, нет, парашютисты опустились дальше. Там спокойно пока, – заверила Марта.

– И еще один вопрос: если старая госпожа согласится, сможете ли вы провести жену через границу?

Марта подумала, кивнула.

– Я думаю, да, это возможно. Раньше – до войны – граница была закрыта, но когда началась оккупация, там все сняли. Посты только на дорогах, но если знать, где пройти, – это можно. Я знаю места.

Когда Марта ушла, Таня с удивлением посмотрела на Болховитинова:

– Вы хоть бы меня спросили, хочу ли я к этим сумасшедшим баронам! Что я там буду делать?

– Танечка, но вы же видите, как обстоят дела! Здесь вам оставаться опасно, в глубь Германии тоже теперь не уехать – в справке написано, что вы из Ганновера, значит, ни в какой другой город вам ехать нельзя, а в Ганновере что вы будете делать с этой липой?

– Да ясное дело, – вмешалась Анна, – ничего лучше не придумать! Эту неделю поживешь с нами, а после Марта тебя на ту сторону переведет, и ладно. А сейчас давайте-ка поужинаем, я из хозяйкиного погреба по такому случаю бутылку белого свистнула... Ну, день сегодня какой-то чумовой!

День действительно был «чумовой». Только выпив вина, Таня как-то расслабилась и вдруг осознала все сегодняшние события вместе, в совокупности. Сейчас трудно было поверить, что еще утром она укладывала в коробку из-под «Магги» свои пожитки, едва удерживаясь от слез и боясь даже представить себе, что ждет их там, за Рейном. И вдруг такое! Прошло несколько часов – и она уже отделена от всех, с кем прожила это лето, и опять на каком-то полулегальном положении, и даже – мало того! – чуть ли не замужем...

– Мы что, действительно теперь муж и жена? – спросила она, искоса глянув на Болховитинова.

– Ну... некоторым образом, да, – признал тот.

– Чего там «некоторым образом», – Анна засмеялась, – сейчас расстелю вам наверху, и идите.

– Аннушка, – укоризненно сказал Болховитинов, – что у вас за шутки!

– Шутки у нее, как у того боцмана в анекдоте, – сказала Таня. – А вообще забавно – второй раз меняю фамилию, это уже третья.

– А вторая?

– Я сюда приехала как Дежнева – назвалась Сережиной фамилией в Энске, когда попала в облаву. Понимаете? В комиссариате-то меня знали как Николаеву!

– А, ну разумеется...

Болховитинов притих, перестал принимать участие в разговоре, потом встал и сказал, что выйдет подышать – голова разболелась.

– Вы мне найдете там какую-нибудь свободную комнатенку? – спросил он у Анны.

– Да уж ладно, найду, если с женушкой не хотите.

– Анька! – Таня, вспыхнув, ударила ладонью по столу. – Хватит, в самом деле! Ни в чем меры не знаешь!

Он медленно шел по улице, вечер был прохладный – уже чувствовалось приближение осени. Глупость получилась, и как-то запутывается все это больше и больше, хотя почему, собственно? Если разобраться хладнокровно – пустая формальность, это ведь его отношение к Тане придает ситуации двусмысленную окраску, а если бы не это... Если бы, если бы!

Они за ужином порядочно выпили, после той бутылки мозельвейна Анна притащила еще две, и сейчас голова у него немного кружилась, но мысли были ясными и четкими. Надо просто уехать, да. Завтра ему все равно на работу, Ридель сказал, что новую трассу размечают между Краненбергом и Клеве, первое время придется повозиться. Если бы только Марта не подвела! Там Тане будет безопаснее, чем здесь. Да, правильно, а он просто уедет, будет звонить, узнавать. Какое счастье, что можно позвонить и услышать в трубке ее голос, мог ли он мечтать об этом год назад!

Когда вернулся в отель, все уже спали. Дремавшая за конторкой Надя – была ее очередь дежурить ночью – отдала ему ключ, он поднялся на второй этаж и заснул как убитый. Утром уехал в Клеве первым поездом. На трассе они с Риделем поселились в сборном домике, где еще не было телефона; лишь на четвертый день он смог вырваться в город позвонить. Анна сказала ему, что все в полном порядке – вчера Марта повела Таню через границу, а сегодня вернулась, так что Таня уже на месте – у родственников Виллема.

Он еще раз успел побывать в Калькаре, поговорил с Мартой и получил записку от Тани. А потом – двадцать шестого сентября – англичане предприняли новую попытку наступления. За два дня довольно вялых боев они потеснили немцев до берега Мааса и немецко-голландской границы, где и установилась новая линия фронта. Таня была теперь по ту сторону – на освобожденной территории.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

С Игнатьевым давно уже им не доводилось встречаться, хотя воевали в одной дивизии и всегда находились не так уж далеко друг от друга. А тут вдруг встретились – после боев под Дебреценом, когда дивизия была наконец выведена в армейские тылы на отдых и доукомплектование. Игнатьев после Белоруссии получил капитана, так что в звании они теперь сравнялись; Дежнев про себя удивлялся: по его мнению, Паша давно уже заслуживал двух просветов. Умнейшая голова, математик, офицер с боевым опытом – мог бы командовать чем-то побольше батареи.

Артиллерист предложил поселиться вместе, Дежнев согласился охотно – сказать по правде, он со своими однополчанами не всегда находил вне службы общий язык. Хорошие они были ребята, некоторые даже начитанные, взять того же Козловского – сколько стихов знает наизусть, страшное дело; но все же поговорить с ними так, как он, бывало, разговаривал с Игнатьевым, почему-то не получалось. Понятно, впрочем, почему! Они были моложе, с меньшим жизненным опытом, а главное – не привыкшие рассуждать на разные отвлеченные темы, не имеющие прямого отношения к войне, службе, женщинам. Сам Дежнев, приблизительно того же возраста, все чаще с досадой чувствовал, что у него этот обычный лейтенантский треп уже в печенках. Хотелось чего-то другого, хотя он прекрасно понимал, что время для этого «другого» настанет после войны, а сейчас надо просто воевать. Как говорится, не мудрствуя.

Поселившись вместе, Дежнев и Игнатьев общаться могли по вечерам. Днем оба были заняты по службе, это ведь только так называется – отдых, а на самом деле колготни на этом «отдыхе» больше, чем на передке в моменты затишья. Батальонные занятия, политбеседы, командирская учеба, проверки, инспекции, и всюду надо успеть, для всего выкроить время. У артиллеристов тем более, иптаповцы начали получать новую технику, противотанковые пушки БС-3 – чудища калибром 100 миллиметров со стволом шестиметровой длины, их надо было теперь срочно изучить и освоить.

– Да, нам бы в сорок первом такую матчасть, – заметил Дежнев, когда Игнатьев однажды рассказывал о новых орудиях. – А то, помню, «сорокапятки» эти, вот уж горе, сколько мы с ними намучались – их пехоте придадут, а везти не на чем, так вручную и катим.

– «Сорокапятка» не такая уж плохая была пушечка, – возразил Игнатьев, – зря ты на нее. Я бы вообще не сказал, что нас тогда матчасть подводила. С танками была беда, покуда «тридцатьчетверка» не появилась, и самолеты были никуда не годные, а в артиллерии – ничего подобного, мы немцев по всем статьям превосходили. Правда, нехватка снарядов резала... Но опять-таки – не потому, что не было их, от снарядов где-то в тылах склады ломились, а просто подвезти вовремя не умели или подвозили не те, что надо. Словом, обычный российский бардак.

– Это ты, Паша, верно заметил, бардак у нас продолжался аж до самого Сталинграда.

– Дольше, пожалуй. Собственно, только после Курска изменилось по-настоящему.

– Да-а, – задумчиво сказал Дежнев, – сейчас вспомнишь, как начинали, – не верится, что это та же самая армия, та же самая война...

– А война, если она долгая, обычно и не остается «той же самой». Каждый ее период не похож на предыдущие... А с тех пор, как мы перешли границу, – ты заметил? – вообще все как-то по-другому ощущается.

– Ясное дело, иначе и быть не могло. Когда твоя берет, все ощущается совсем иначе.

– Дело не только в том, что «наша берет»... Тут еще и другое: люди стали спокойнее, нет того озлобления, что было раньше, когда шли по Украине. Психологически это объяснимо, там все было слишком свое, слишком наболевшее...

– Да, там злости было больше, здесь все-таки чувствуешь себя как бы на нейтралке – вот мы, вот немцы, а земля вокруг какая-то и не своя, и не чужая. Поэтому и душой за нее не болеешь, не то чувство. Там – дома – увидишь деревню сожженную, – и сердце сжимается, а здесь тебя это не так затрагивает. Да и нет таких разрушений... Но там эта злость помогала воевать, так что кстати была.

– Помогала? – задумчиво переспросил Игнатьев. – Не знаю, не уверен. Злость помогает в рукопашном бою, там чем злее, тем лучше. А когда командуешь людьми, когда надо принимать решения – пусть самые простые, – тут не злость нужна, а хладнокровие, уменье владеть собой. Со злостью это как раз несовместимо, озлобленный человек невменяем. А у нас, к сожалению, с самого начала войны вся ставка была на злость. Никогда не забуду одного разговора... Весной сорок третьего – уже после харьковских боев – я возвращался из госпиталя, – и там мы в одном местечке застряли – распутица, ни пройти ни проехать, а был с нами один какой-то... то ли журналист военный, то ли политработник, я так и не понял. Словом, сидим мы с ним вдвоем в хате, у него водка была с собой, выпили, разговорились... Как раз в газетах было о том, что немцы под Харьковом захватили наш полевой госпиталь и перебили весь медперсонал. Я и говорю – вообще-то, не совсем понятно, зачем мы вооружаем наших врачей и медсестер, толку от этого никакого, а немцы свирепеют, поскольку по международным военным законам медперсонал не входит в категорию комбатантов и, значит, не имеет права носить оружие. А этот товарищ мне в ответ такую вещь сказал, что я до сих пор забыть не могу. Знаете, говорит, к тому, что рядом мужиков убивают, к этому солдат привык и обостренной ненависти к врагу это уже вызвать не может: ну что ж, война есть война. А вот когда он увидит изнасилованную санинструкторшу, которой еще и штык в живот всадили, – вот тут он на немца обозлится по-настоящему...

– Сволочь он был, твой журналист, – сказал Дежнев. – Что ж, выходит, мы нарочно это делаем, чтобы злость в людях вызывать?

– Не знаю, – Игнатьев пожал плечами. – Как говорится, за что купил, за то и продаю, а выводы делай сам.

Дежнев помолчал.

– А что, немецкие врачи оружия не носят?

– Нет, насколько мне известно.

– Вон оно что... Нет, ну наши-то я не думаю, чтобы нарочно! Другое дело – могли не подумать, не принять во внимание...

– Могли, конечно, – согласился Игнатьев. – А могли и подумать. Что мы делали ставку на разжигание ненависти к врагу любыми средствами, это факт...

– Да как же можно иначе? Чудак ты, Паша, кто же во время войны проповедует любовь к врагу?

– О «любви» речь и не идет, я другое хочу сказать. Во время войны ненависть к врагу возникает стихийно, как пожар. Для того, кто любит свою страну, всякий на эту страну посягнувший – враг и поэтому подлежит уничтожению. Это аксиома. А когда я читаю Эренбурга... впрочем, прости за риторический оборот, как раз его-то я не читаю; не хватает еще, чтобы мне – русскому офицеру – этот коммивояжер объяснял, как я должен любить Россию, какие немцы выродки и как их поэтому надо беспощадно истреблять. Да не нужны мне его объяснения! Я немцев истребляю потому, что они пришли на мою землю, пришли убивать моих соотечественников, и этого достаточно, а выродки они или нет – об этом я не думаю, я не имею права думать об этом, когда веду огонь. Если мне удалось поджечь «тигр», я не хочу думать о его экипаже. Это могут быть выродки, а могут быть и вполне приличные люди, которых призвали, обучили и отправили сюда – раздавить мою батарею или погибнуть самим...

– Ну хорошо, хорошо, – прервал Дежнев, – тебе, допустим, объяснения не нужны – ты интеллигент и сам разбираешься...

– Да при чем тут интеллигентность! Культура, что ли, делает человека патриотом?

– Я не в том смысле сказал, погоди. Согласен – дело не в интеллигентности, и все-таки – есть люди сознательные, а ведь есть несознательные, – что же у нас, дезертиров не было, что ли?

– А на дезертиров все эти словоизвержения не рассчитаны! Человек, который решил дезертировать, все равно сделает это при первой возможности. Среди них многие родную нашу Советскую власть ненавидят больше, чем немцев, они вообще не верят ни одному слову ни по радио, ни в газетах – их, что ли, перевоспитывать всеми этими «Науками ненависти»? На кого это рассчитано и на кого, к сожалению, действует – это основной контингент армии, наш среднестатистический русский Ваня... чьи отцы, деды и прапрадеды землю свою оборонять умели еще на Куликовом поле, и безо всяких подсказок!

– Ну, допустим, – сказал Дежнев, – излишнее усердие проявляют газетчики, их тоже можно понять – перышком скрипеть, оно ведь проще, чем по передку ползать, вот и отрабатывают. Беды-то в этом нет.

– Нет, есть беда! Если человека действительно научить ненавидеть – хотя бы это была и оправданная ненависть, пойми, – не знаю, сможет ли этот человек когда-нибудь вернуться к нормальному душевному состоянию. Есть болезни, которые бесследно не проходят, – вроде бы и выздоровел, а какой-то внутренний надлом в организме остался и рано или поздно обязательно проявится. А наш народ ненавидеть научился, в целом пропаганда действует – и чем грубее, чем примитивнее, тем более эффективно. Это закон. Мы-то с тобой можем знать цену всей этой ахинее... вроде «письма, найденного в кармане Курта Б., убитого в бою за населенный пункт А.»: «Дорогая женушка, посылаю для Эльзхен платьице, как раз впору для пяти лет, оно немного испачкано, но это ничего, кровь легко отстирывается»... или «записной книжки обер-лейтенанта Ганса В., найденной в блиндаже на Энском участке фронта»: «Вчера к нам привели красивую молодую женщину, у которой муж в Красной Армии, мы хорошо с ней позабавились, жаль, что потом пришлось пристрелить»...

– А я, например, цену этой «ахинее» не знаю, – запальчиво возразил Дежнев. – Ты думаешь, не могло быть таких случаев?

– Могло быть все, что угодно. Наверное, даже геббельсовские пропагандисты – когда начинают живописать «большевистские зверства» – не в силах выдумать ничего такого, чего, в принципе, не могло бы быть. В принципе, среди немцев вполне могут найтись любители поучаствовать в коллективном изнасиловании, почему бы и нет? Они и среди нас находятся, почему же им не быть среди немцев. Я говорю не о теоретической возможности того или иного события, я просто не верю во все эти «письма» и «дневники», и не верю по той простой причине, что никто в здравом уме – даже будучи последним подонком и дегенератом – не станет писать что-либо подобное на фронте, где всегда есть опасность того, что тебя с этой твоей писаниной заберут в плен раньше, чем ты успеешь от нее избавиться. Это первое соображение! Второе: кем угодно можно быть, но все-таки чтобы вот так взять и домашним своим прислать в подарок окровавленную детскую одежду – ну, извини, это уж вообще... И наконец, третье. Мы вот уже полгода воюем на чужой территории; своими глазами повидали, так сказать, буржуазную действительность. Как тебе здешний уровень жизни в сравнении с нашим довоенным? Не обращал внимания, как здесь люди одеты, как у них квартиры обставлены?

– Ну! Богато, обормоты, живут, что и говорить.

– Так ты что же думаешь – Германия до войны была беднее какой-нибудь Румынии или Венгрии? Такой была нищей, что любой немец только и мечтал дорваться до нашего советского изобилия и разжиться хотя бы детским барахлишком? Чушь это все собачья, рассчитанная на простаков, все эти «трофейные документы» сочиняются в наших редакциях, и сочиняются кретинами, которые не понимают, что делают. О результатах подобной пропаганды не думают! А результаты, между прочим, уже сказываются. Возьми случаи убийства пленных; да, это запрещено, но это случается или нет?

– Ну, бывает, – Дежнев пожал плечами. – У меня в батальоне не случалось, но слыхать слыхал. Трибунал за это положен.

– Я знаю, что трибунал. Только вот знать бы, кого этот трибунал в таких случаях должен судить! Простого солдата, который начитался про четвертованных младенцев да повешенных старух, а потом получает приказ отвести пленного – и не выполняет этого приказа, не может выполнить, потому что болен ненавистью! – или того сукиного сына, который привил ему эту заразу, не задумываясь о последствиях? Ты пойми – я ведь говорю о ненависти к народу, к людям, а не о ненависти к фашизму как системе. Это вещи разные, наша пропаганда должна была бы четко разграничить два понятия: власть и народ... а не валить все в одну кучу, вместе с ненавистью к режиму разжигая и ненависть к народу. Мне страшно себе представить, что будет, когда мы – подготовленные таким образом – войдем в Германию. Хорошо, что приходится пройти сначала через эту своего рода буферную зону, есть время поостыть, а мы ведь народ отходчивый... Если и в этом нас не переделали, – добавил Игнатьев после паузы.

– В каком смысле?

– В смысле способности прощать. Когда воевали с Наполеоном, озлобление в народе тоже было большое – разумеется, масштабы я не сравниваю, тогда война затронула лишь малую часть населения... тех, кто оказался в полосе военных действий. Но озлобление было, недаром мужики самодеятельно брались за вилы, начинали партизанить. Наверняка бывали такие случаи, что в горячке и в плен не брали. А потом – очень скоро – на французов никто уже не смотрел как на заклятых врагов, и в Париж наши войска вступили в самом дружественном расположении духа – не столько победители, сколько освободители...

– Сравнивать тут, конечно, смешно, – сказал Дежнев. – Наполеон тысячной доли того не натворил, что Гитлер.

– Если мерить нашими сегодняшними мерками – да. Но для своего времени?

– Интересно получается – наше время, выходит, более жестокое... Тогда ведь и крепостное право было, и солдатская служба двадцать пять лет продолжалась, и сквозь строй прогоняли...

– Салтычиху еще вспомни. Тебе когда-нибудь с колхозниками приходилось общаться?

– Еще бы мне не приходилось. Я в пехоте воюю, больше половины личного состава из сельской местности.

– Ну, в армии им, я думаю, довоенная жизнь в розовом свете вспоминается, да и откровенничать не станут, пожалуй. Разве что с земляком. Я знанием деревни не могу похвастать, но кое-что слышал... нарочно интересовался, меня этот вопрос занимал. Так вот, фактически крестьяне у нас прикреплены к земле так же, как были прикреплены до шестьдесят первого года. Разница в том лишь, что тогда земля принадлежала помещикам, а теперь принадлежит государству...

– Народу принадлежит земля, – поправил Дежнев.

– Это казуистика, земля у нас принадлежит государству. Народу она принадлежала в послереформенной России. И если сосчитать всех умученных за триста лет крепостного права, то получится, я думаю, один процент от числа погибших в последнюю четверть века... О военных потерях я не говорю, тут счет особый.

– Это верно, – согласился Дежнев. – У нас тоже эти репрессии перед войной... Мы еще, помню, с ребятами спорили... в десятом классе, я-то постарше был, дважды второгодник как-никак. Был такой Володька... отличный парень, погиб потом в оккупации, и геройски погиб. Так вот он, помню, оправдывал все это... чисто теоретически, конечно, мол, капиталистическое окружение, агентура, то, другое. А мне всегда казалось, что что-то здесь не так, какие-то перегибы допускаются, не могло быть столько шпионов – и ведь на самых верхах...

– Это вы в школе такие разговоры вели? – удивился Игнатьев. – Либеральная у вас там, я смотрю, была атмосфера.

– Да нет, ну что ты, кто же в школе про такое трепался! Нет, это мы выбрались как-то на природу – у нас там такие пруды были, Архиерейские назывались до революции, мы туда купаться ходили. Своей только компанией – трое ребят, девушки, кого было бояться... А вообще, может, и прав ты – насчет жестокости.. Мы привыкли думать, что раньше все было хуже, но если разобраться... Я как-то про декабристов вспомнил... Говорят, Николай Первый был самым жестоким из царей – в новое время, с Иваном Грозным сравнивать нечего, – и приводят в пример расправу с декабристами. Но я вот подумал: а если бы сейчас армия вот так открыто взбунтовалась – неужто пятью смертными приговорами обошлось бы? Да тут бы целыми полками расстреливали, из пулеметов.

– Ну, картечь Николай тоже применил, – сказал Игнатьев, – но его жестокость проявилась скорее в злопамятности, он еще тридцать лет процарствовал и до самой смерти держал в Сибири сосланных декабристов. Вот это действительно было бесчеловечно. А казнь тех пятерых – что ж, те же Пестель, Каховский – они открыто призывали к цареубийству, было бы странно ожидать, что царь их помилует. Впрочем, сравнивать эпохи вообще трудно. Раньше больше было жестокости в каждом отдельном человеке, или точнее – больше было возможностей проявить эту жестокость... Ну в самом деле, те же помещики при крепостном праве – пусть большинство были людьми обычными, но все-таки бывали и такие, как тот граф из «Тупейного художника» – помнишь? Сейчас такое невозможно, но общество в целом стало более терпимым к злу и жестокости в масштабах государственных. Тут, мне думается, церковь играла смягчающую роль...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38