Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Детская любовь(Часть 3 тетралогии "Люди доброй воли" )

ModernLib.Net / Ромэн Жюль / Детская любовь(Часть 3 тетралогии "Люди доброй воли" ) - Чтение (стр. 9)
Автор: Ромэн Жюль
Жанр:

 

 


В подворье Доброго Лафонтэна на улице св. Отцов провинциальные священники встают из-за табльдота, посматривая украдкой на соседа, ловко сокращающего послеобеденную молитву. В буфете Лионского вокзала сидят друг перед другом, у большого окна со стороны перрона, любовники, которых разлучит поезд, отходящий в девять часов. Женщина кусает салфетку и над ее складками строит подобие улыбки. Мужчина повторяет "голубка", "голубка", а за окном катятся тележки с багажом, грохоча, как артиллерийские повозки, тяжело дышит паровоз и огни фонарей эскортируют железнодорожное полотно, уходящее в бесконечную даль.
 

* * *

 
      Только что Париж уделил один час семьям, парочкам, тесным кружкам, интимным собраниям. Обеденное время преобразует город, дробит его, приостанавливает движение. Тогда пустеют многие улицы, и все они затихают. Оно порождает в несчетных местах уединенные радости. Уже не поднимается к облакам великий гул. Кишат мелкие празднества; потрескивают маленькие огни, незримые под корою домов.
      Быть может, всегда существовала некоторая связь между обеденным временем человека и заходом солнца. Но у городов есть своя астрономия, законы которой комбинируются с небесными. Наталкиваясь на стойкую толщу социальной жизни, утро и вечер природы смягчают свои широкие колебания на протяжении года. Солнце уже не может от декабря до июня диктовать свои меняющиеся распоряжения людскому агломерату, который принимает к руководству только средние его указания. И не от одного солнцестояния к другому происходят перемены в реакциях на эти указания, а на протяжении веков и согласно еще не исчисленной орбите.
      Когда-то время вечерней еды было, по-видимому, сообразовано с зимними сумерками. Оно медленно передвинулось в сторону летних сумерек. В 1908 году бедняки садились за стол незадолго до семи часов; мелкие буржуа – ровно в семь; на полчаса позже – богатые семьи строгих нравов; последними – очень занятые и совершенно праздные люди, а также участники торжественных обедов и банкетов.
      Но в восемь с половиной элегантные женщины готовы ехать в театр. Картежники в кафе начинают вторую партию. Улицы наполняются кратким оживлением. И Париж, как неровное и скалистое побережье, будет еще четыре часа отбиваться от прилива сна.
 

XIII

 

У ШАНСЕНЕ. ВИДИМОСТЬ И ПОДЛИННОЕ ИХ ПОЛОЖЕНИЕ

 
      У Шансене подходил к концу блестяще сервированный обед. Гостям было бы трудно сказать, чего на столе недоставало. (Он был даже уставлен самыми редкими в ноябре цветами.) И тем не менее никто из них не мог бы отсюда уйти в этот вечер с сознанием полного удовлетворения.
      Прежде всего все сходились на том, что у Шансене обстановка очень жалкая. Шесть комнат на улице Моцарта, то есть почти в конце Отейля, да еще в одном из тех новых домов, где каждый коридор, каждый простенок, каждый угол словно стонет о дороговизне земельных участков, – это было в их положении до смешного скромно. Правда, у них не было детей; по крайней мере, не было детей с ними (г-жа Саммеко, изумленная некоторыми двусмысленными ответами, давно подозревала, что тут дело нечисто), и они могли поэтому считать, что эта небольшая квартира, обставленная с утонченным комфортом, в двух шагах от Булонского леса, вполне соответствует их потребностям. Но, начиная с известной степени богатства, желание сообразовываться с реальными потребностями как-то отдает скаредностью.
      Что им действительно подошло бы, так это особняк в Монсо или в окрестностях авеню Булонского леса, даже, на худой конец, в Нельи или близ Отейля, если уж им по душе этот квартал, но с тем, чтобы при доме был большой сад. Двенадцать или пятнадцать комнат. Великолепные приемы. И большой штат прислуги. "Вообразите, – говорила баронесса де Жениле, – я даже не уверена, есть ли у них лакей. Уверяю вас, я ничуть не фантазирую. Две фигуры я вижу постоянно: горничную и шофера. Думаю, что и кухарка у них есть (не стряпает же Мари сама, обеды были бы еще хуже). В остальном же я ни за что не поручусь. Лакеев, метрдотелей я у них видела на приемах, но всякий раз других, и всегда эти люди растеряны, словно не знают, есть ли в доме метелка для крошек и в каком ящике лежат чайные ложки".
      Меблировка в новом стиле не обезоруживала критиков. Помимо того, что она им казалась безобразной, они видели в ней средство сочетать претензии с бережливостью. "Знаем мы, что такое эта новомодная мебель. Наспех сколоченные вещи. Из грубого дерева. Как нельзя более подходящие, когда нужно быстро обставить номера в каком-нибудь палас-отеле или, куда ни шло, квартирку новобрачных. Не могли они, что ли, обзавестись мебелью стильной и старинной, первоклассных мастеров и за подписью? Разгадка в том, что она обошлась бы им втрое дороже. Впрочем, и до того, как они здесь устроились, у них были одни только уродливые вещи. И поглядите на их гостиную Директуар! А ведь нельзя сказать, что красивая мебель Директуар дорога или что ее трудно найти!"
      Мощный и роскошный автомобиль графа де Шансене нисколько не смягчал обвинения в скупости. "Машина много расходует бензина? Но что им стоит бензин? Меньше, чем вода из крана". Кроме того, считалось несомненным, что этот автомобиль – подарок фирмы Делоне-Бельвиль. Никто не мог бы точно сказать – в благодарность за какую услугу. Но между человеком, орудующим тысячами тонн горючего, и автомобильными заводчиками несомненно существуют соглашения и связи, которыми десятикратно окупается такого рода подарок. Стоит ли этот вопрос исследовать? К людям, особенно в этом уверенным, принадлежали г-жа Саммеко, знавшая, однако, что никто никогда не дарил автомобиля ее мужу, нефтепромышленнику не менее крупному, чем граф, и Бертран, который сам был автомобильным заводчиком и только однажды отдал автомобиль совершенно бесплатно, да и то своей содержанке. Но г-жа Саммеко приписывала графу де Шансене множество качеств ловкача, недостававших, как она думала, ее мужу, а у Бертрана безотчетно сложилось такое впечатление, будто Шансене именно такой человек, которому нельзя отказать в просьбе, когда он просит подарить ему автомобиль, а можно только выудить у него затем компенсацию. (Это, например, произошло бы совершенно естественно при переговорах в Пюто.) Особенно же Бертран задет был тем, что у нефтепромышленника машина не Бертран, а Делоне-Бельвиль. Единственным утешением для него, единственным извинением для Шансене было то, что это машина бесплатная.
      В действительности все гости за этим столом, кроме, пожалуй, артиллерийского полковника, завидовали хозяевам, завидовали в неудобной для себя степени; и довольно наивно предполагали, что чувствовали бы меньше горечи, если бы Шансене швырялись деньгами. Зависть эта была совершенно естественна у Жоржа Аллори и его жены, которые силились вести с виду светскую жизнь при бюджете порядка десяти тысяч франков. (Аллори в "Деба" получал только сто франков в неделю за критический фельетон, хотя хвастал перед своими приятелями вдвое большим гонораром. Светские же его романы, которые он сочинял медленно, давали ему незначительный заработок.)
      Можно было еще понять ее у баронессы де Жениле. Ее муж, барон, соблюдал, насколько мог, традицию праздного дворянства. Тратил он мало, но не зарабатывал ничего. Некоторое имущество было и у барона и у баронессы. Но земля дает небольшую ренту; и два ручья не образуют реки. Супругам приходилось поддерживать блеск своей фамилии, имея меньше 30000 франков дохода (точную цифру на 1907 год, а именно, двадцать восемь тысяч семьсот, установила баронесса, хорошо умевшая считать). Они тем менее мирились со своим трудным положением, что ставили себя в смысле происхождения бесконечно выше Шансене, чей титул был весьма сомнителен. (Некоторые лица утверждали, что дед г-на де Шансене был простым купцом, торговавшим мукою и купившим графский титул у папы. Во всяком случае, титул этот приобретен был в XIX веке).
      Но ни супругам Саммеко, ни Бертрану не следовало бы разделять эту зависть. Сам Саммеко чувствовал ее гораздо меньше с тех пор, как влюбившись в Мари, предвкушал свою, весьма интимную победу над Шансене. Но его жена, хотя и тонула в деньгах, не расставалась с убеждением, что Шансене ухитрился выкроить для себя неизмеримо лучшую часть в синдикате, чем все остальные участники. Мысль, что Шансене умел сколотить за год на сотню тысяч франков больше Саммеко, была для нее нестерпима. Она забывала, что у нее самой, у дочери нефтепромышленника, личное состояние превосходило в десять раз состояние Мари. Бертран, создавший единолично все свое дело и сохранивший его в своих руках, – Бертран, заводы и склады которого, не говоря о фирме, оценивались уже больше чем в двадцать пять миллионов, завидовал происхождению супругов де Шансене (дед, получивший от папы графский титул, казался ему необыкновенно знатным предком), их связям, этому сочетанию знатности и денег, воспроизвести которое один человек не способен своим трудом. Но вдобавок он имел слабость считать богатство де Шансене более реальным, чем свое. "У меня почти нет свободных денег; ничего нет, кроме моего дела, а оно чего-нибудь стоит только до тех пор, пока идет. Я уверен, что он потихоньку разместил несколько миллионов там и сям. Пусть бы вся его нефть вылилась в лужу, ничего с ним не сделается".
 

* * *

 
      Как обстояло дело в действительности? С большим ли основанием можно было упрекать в скупости Шансене, чем Сен-Папулей? Сомневаться в этом было трудно. Однако, вопрос был не так уж прост, как полагали их друзья. Доходы графа были несомненно значительны. Со времени позднейшего соглашения, уточнившего первоначальный устав синдиката, Шансене сумел округлить в сторону Запада отведенную ему территорию и снабжал теперь, кроме лучшего сектора Парижского района, Нормандию и близлежащие местности, а также большую часть Бретани.
      За первые десять месяцев 1908 года он один импортировал для распространения в различных формах (начиная от литра керосина, за которым мать посылала маленького Бастида в мелочную лавку, и кончая резервуарами бензина торговых сортов, выстроенными в подвалах больших гаражей) 328 000 гектолитров сырых нефтяных продуктов, 197 000 гектолитров очищенных и 80 000 бензина. (Цифры эти сообщили ему как раз сегодня утром в его конторе. За обедом он ими тешил себя несколько раз.) В общем это составляло около одной восьмой всего импортируемого синдикатом количества и гораздо больше одной восьмой в отношении сырых или мнимо сырых нефтяных продуктов. (Поэтому он почувствовал себя по преимуществу объектом атаки Гюро.)
      Этот ежегодный сбыт 700 000 с лишком гектолитров давал чистый доход, подсчитывать который Шансене избегал даже для себя самого, оттого что часть его поглощало расширение предприятия; и граф всегда боялся преувеличенной оценки своего актива. В прошлом году, например, он решил добиться независимости от поставщиков жести и построил небольшой завод, который стал выпускать только для него бензиновые бидоны. Это была удачная идея. Между тем как бидоны керосиновые всего лишь вызывали накладные расходы, оттого что домашние хозяйки их берегли и возвращали в исправности нефтепромышленнику, а тому все же приходилось их время от времени чинить и сменять, бензиновые бидоны со времени развития автомобилизма оказались источником добавочного барыша. Автомобилисты были беспорядочны и расточительны. Много сосудов не возвращалось обратно, хотя они и были отпущены под залог (найдя свою смерть в придорожных канавах, в кучах железного лома). Каждый день отпускались под залог новые бидоны во всех распределительных пунктах территории, по ставке 80 сантимов за бидон. Отсюда – приток денег, облегчавший кассовые операции, а в годовом балансе – дополнительная статья дохода, соответствующая ценности исчезнувших бидонов. Наладить собственное их изготовление было, поэтому, вполне разумно. Но покамест жестяночный завод поглотил треть прибыли 1907 года.
      Г-н де Шансене усвоил себе, поэтому, привычку считать барышом только свободные деньги, которыми он мог располагать по заключении годичного баланса без какого-либо ущерба для хода дела. На 1907 год этот более чем несомненный заработок, этот последний "дестиллат" прибыли составил около восьмисот двадцати, тысяч франков. Но это было не все. Нефтепромышленники вносили в общую кассу по двадцать сантимов с каждого гектолитра, поступившего в розничную продажу под их маркой, и сумма этих взносов должна была более или менее компенсировать неравенство, возможное в эксплуатации различных районов, распределенных между ними. Некоторые из них пытались немного надуть синдикат; но пределы надувательства были невелики. Из этой кассы покрывались кое-какие издержки, в которых были заинтересованы все участники, как то: субсидирование печати, подарки, взятки и различные маневры, а также необходимые по временам путешествия в Америку. Остаток делился на десять равных частей и распределялся между членами синдиката в марте или апреле. Весной этого года г-н де Шансене получил по этой статье сто тысяч франков.
      В итоге его чистый доход от дела составлял никак не меньше одного миллиона и часто его превышал. Между тем он выдавал жене на хозяйство две тысячи франков в месяц. Сопоставлением этих двух цифр можно было бы ограничиться. Надо заметить, чтобы не быть несправедливым к графу, что этими деньгами жена его покрывала только текущие расходы на стол, хозяйство и содержание домашней прислуги. Две тысячи франков были в 1908 году большими деньгами. И Мари действительно не чувствовала в своем бюджете никакого стеснения. Граф охотно предоставил бы ей распоряжаться большими средствами. Но она бы от них потеряла голову. Поэтому он сам платил за квартиру, платья, вина, угощение гостей, содержание шофера, за все непредвиденное или экстраординарное, даже за услуги маникюрши. С другой стороны, он купил очень обширную виллу в Трувиле, а на юге, в департаменте Луары и Шера замок с огромным парком, переходящим в лес. Он любил владеть недвижимостями. Текущий ремонт виллы и замка, содержание прислуги в них поглощали сумму, превышавшую общий доход супругов Жениле. Друзья, бывавшие в доме на улице Моцарта, не принимали в расчет этого роскошничанья за пределами Парижа. Большинству из них оно известно было только по намекам графа или графини, и они милостиво представляли себе виллу чем-то в роде скромного котэджа в стиле "пригорода", а замок – лачугой. Г-н де Шансене не стремился их туда завлечь. Не потому, что чужд был тщеславия или не любил принимать. Просто он переставал думать о парижанах, когда уезжал из Парижа. Ему хотелось видеть новые лица. В Трувиле он поддерживал знакомство с соседями по пляжу, с посетителями казино. Его тщеславие, его потребность пускать людям пыль в глаза не сосредоточивалась, как у других, на тесном приятельском кругу. Он находил естественным угостить на славу, в большой зале с видом на море, голландского барона, которого он встретил накануне и видел перед собою, быть может, в последний раз. В этом отношении он не был мелочен.
      Но и то правда, что все эти фрагменты роскоши, вместе взятые, едва ли обходились ему и в сотню тысяч франков за год. Что делал он с остальными деньгами? Никакой постоянной привязанности у него не было. Женщины, с которыми он случайно и редко сходился, стоили ему очень мало.
      Поведение его не столько объяснялось инстинктивной скупостью, сколько известной умеренностью аппетитов; тем обстоятельством, что деньги его не опьяняли; а главное – рядом общих соображений. Он не хотел связывать свою судьбу с обогащавшей его отраслью промышленности. Его мечтою было (Бертран не ошибался в этой догадке) составить себе состояние, совершенно не зависящее от нефти. Он боялся будущего. Его опасения, впрочем, не были ни связными, ни стойкими. То он предвидел в ближайшем будущем большие социальные потрясения: приход социалистов к власти или восстание синдикалистов; национализацию нефтяной промышленности. То ждал войны. Случалось, что он ее желал, не из шовинизма или кровожадности, а в надежде, что война отодвинет, пожалуй, социальные опасности. Ни на миг он не подозревал, надо правду сказать, что большая современная война может представить выгоды для нефтепромышленников, превратить их в крупных поставщиков военного ведомства, а их монополию – в неприкосновенный столп отечества. Иначе он принял бы некоторые полезные меры, уговорил бы членов синдиката устроить склады, приобрести суда, вагоны-цистерны, за реквизицию которых можно было бы в должный миг сорвать с государства крупную сумму. В другие дни он предполагал возможным упадок нефтяных дел при спокойном состоянии капиталистического общества, например, – медленное разорение нефтепромышленников, как следствие ряда коварных законов вроде тех, какие проектировал Рувье за несколько лет до того.
      Вот почему он старался разместить деньги по возможности дробно, почти не более методично, чем игрок, покрывающий кредитками разные клетки сукна. Он имел большие вклады в английских и голландских банках; владел большим отелем в Виши; несколькими пакетами международных ценностей; одним миллионом во французских рентах; краткосрочными векселями на различные суммы. Проценты от всех этих помещений он присоединял к основному капиталу, не столько для его увеличения, сколько с целью застраховать его от уменьшения.
      С недавнего времени он обдумывал план; подстеречь случай и приобрести земельные участки, по преимуществу – на нормандском побережьи; мобилизовать для этого несколько миллионов; и основать на них, с участниками которые бы от него зависели, крупное предприятие по недвижимостям. Посещение Сент-Адресса – творение Дюфайэля, – несмотря на безобразие зрелища, навело его на эту мысль.
 

XIV

 

БЛЕСТЯЩИЙ ОБЕД

 
      Званый обед – это своего рода тощее и прозрачное животное, которое поглощает свет, немного пищи и непрерывно производит слова.
      В такой столовой, как эта, природное легкомыслие подобного существа обнаруживалось яснее, чем где бы то ни было. Свет, падая из чаши, был скользящим и мутным. Мебели недоставало плотности. Блеклые тона ковров и обоев лишали всякой определенности границы помещения. Не было углов. Почти не было стен. Оболочкой пространства, где дышал обед, было нечто шелковистое, того же порядка, как стенки гнезд или коконов.
      Самый обед имел как нельзя более приятную овальную форму. Вечерние туалеты создавали для него оправу с модуляцией тонов: черный и розовый; черный и голубой; черный и кремовый. Но черный цвет в полуотраженном освещении переставал быть черным, а уставленная цветами скатерть бросала на крахмальные манишки нежные отблески. Все это отливало матовым сиянием опала и перламутра.
      У графини де Шансене при подобных обстоятельствах была одна большая забота: не давать беседе дробиться. Это правило ей преподала мать. И она не переставала следить за беседующими, чтобы во всякий начинающийся диалог вставить фразу для его воссоединения с общим разговором. Она была уверена, что только в том случае у гостей остается от обеда сколько-нибудь приятное и лестное для хозяев воспоминание, если их подчинить этой дисциплине, пусть даже стеснительный в известные моменты, а поэтому напускала на себя вид оживленной, чуть ли не даже возбужденной хозяйки дома; так мечет серпантины клоун посреди арены в скачущих по кругу наездниц. Между тем это поведение нисколько не вязалось с ее характером.
      Она предпочла бы молчать или тихо беседовать с кем-нибудь одним.
 

* * *

 
      Центром внимания был сперва Жорж Аллори. Его спросили, какие книжки следует прочитать, какие пьесы посмотреть. Он ответил, что лучшей пьесой сезона считает "Паспарту" Жоржа Тюрнера, одного из самых способных современных драматургов; что и в "Израиле" Бернштейна есть хорошие сцены, несмотря на грубость психологии; что лично он, Жорж Аллори, вообще терпеть не может театра.
      Полковник Дюрур упомянул имя Ведекинда, чья пьеса "Пробуждение Весны" шла в театре des Arts. Аллори совсем не знал этой пьесы и стал утверждать, споря с полковником, что Ведекинд – норвежец. Во всяком случае – автор с претензиями и непонятный. Да и театрик это незначительный. Затем он сказал, что можно прочитать "Остров Пингвинов", если времени не жаль, но что никогда еще фантазия Франса не была такой вымученной. "Это человек, в котором нет ни капли природного остроумия. Я его знаю очень хорошо. Он заикаясь рассказывает истории, не имеющие конца. Неспособен найти словцо под занавес, завершительный штрих". Г-жа де Шансене поинтересовалась его мнением об Альберте Самэне и Франсисе Жамме, к которым имела слабость. Знаменитый критик признал за стихами Самэна известную музыкальность, но объявил болезненным его воображение. "Больше сдержанности, чем у Вердена. Но источник почти такой же мутный".
      Саммеко, устремляя на Мари томные взгляды, которых та не замечала, оттого что слишком была занята, перевел разговор на Барреса.
      – С Барресом, – сказал критик, – я очень дружен. Мы с ним на ты. Это бесконечно тонкий ум. Он умнее своих книг. Не по той дороге пошел. Мог бы стать одним из двух-трех лучших современных критиков.
      Немного погодя ему пришлось высказаться о маленьких журналах, к которым он относился "не так снисходительно, как Фаге", оттого что видел в них главным образом "пристанище для неудачников". Он отметил, что недавно возник довольно интересный журнал "Нувель Ревю Франсез", руководимый талантливым малым, Эженом Монфором, и в числе сотрудников имеющий грамотных людей, например, Марселя Буланже. Но, по слухам, этот журнал умер уже после первой книжки.
      Затем внимание перешло на полковника Дюрура. Собственно говоря, он был подполковником, но три года состоял преподавателем Военного Училища. Пятая нашивка, недавно им полученная, была наградой за преподавание. Это был мужчина лет пятидесяти, с очень заурядным лицом, со спокойной манерой речи. Его считали несколько затертым. Он был в том возрасте, когда уже не мог надеяться на большие чины. Как смотрел он на угрозы войны, породившие столько шума за последние два месяца?
      Он относился к ним серьезно. Европейский конфликт казался ему неизбежным, время его – неопределенным. Главным образом тревожила его не Германия.
      Бертран заметил, что Вильгельм I только что получил "хороший нагоняй" от своего канцлера, от рейхстага, от прессы за свои напечатанные в английских газетах заявления. Его престиж поколеблен. В Германии пробуждается оппозиционный и демократический дух.
      Дюрур рассказал, что в качестве военного атташе был однажды представлен Вильгельму I на маневрах. Кайзер с ним беседовал.
      – Очень любезно. Это человек, который хочет нравиться, особенно французам, и достигает цели. Я не подозреваю его в слишком темных замыслах и не вижу особой последовательности в его идеях. Льстя его тщеславию, можно было бы от него добиться большего, чем принято думать.
      Он прибавил, что лично ничего не понимает в высшей политике, будучи простым артиллеристом, но ему странно, как это никто еще не попытался воспользоваться благоприятным расположением кайзера и его кокетничаньем с нами.
      – Это было в моральном смысле невозможно, – сказал литератор. – Эти люди нас побили. Мы сможем с ними разговаривать после того лишь, как будет смыто это пятно.
      Дюрур возразил, что в таком случае "пятно" будет всегда переходить со стороны на сторону, вместе с желанием его смыть, так что "разговаривать" не придется до скончания веков.
      Чувствовалось, что "стыд поражения" меньше тяготил этого артиллерийского подполковника, чем газетного критика. Собрание было этим втайне смущено. Дюрур это заметил. Он не имел намерения задеть штатский патриотизм; и лично не отшатывался перед перспективой войны, которая не внушала ему никакого философского предубеждения и помешала бы его карьере оборваться. Но он не любил условных чувств. Война – это партия с равными шансами для партнеров. Только штатские могут смешивать военную честь с удачей. И как странно со стороны дипломатов не добиваться на дипломатическом поприще выгод, которые были упущены военными на поле сражения.
      Он перешел на технические вопросы, в которых чувствовал себя крепче. Сказал, что исход предстоящей войны будет зависеть от артиллерии.
      – Не от авиации? – спросил Бертран.
      – Нет. Аэроплан покамест – игрушка. Лет через десять он станет, быть может, оружием. Вспомогательным родом оружия. Решить дело он не сможет и через десять лет.
      Но в артиллерийском деле, по его мнению, избран был неправильный путь. Ошибка касалась калибров. Знаменитая семидесятипятимиллиметровая пушка, в свое время – блестящее решение, стала ошибкой. Во всяком случае нелепо строить только ее.
      – Оттого что она слишком мала?
      – Нет, слишком велика. Такие размеры не будут оправданы в новейшей войне. Это – громоздкое и разорительное орудие. Полевое орудие завтрашнего дня – это пушка калибра 35 или 36, на самом легком лафете. Будущая война будет подвижной. Огромные массы нахлынут сразу, затопят целую территорию. Не воображайте, что кому-нибудь придет охота осаждать крепости. Эти массы будут маневрировать тем лучше, чем легче будет обоз. Я рисую себе тучи легких орудий в составе линейных войск; установку их в несколько секунд, где угодно. Даже старинная школьная проблема сочетания родов оружия теряет свое значение. Армия в походе будет однородным, цельным потоком, самодовлеющим во всех отношениях.
      Для этого исповедания веры Дюрур изменил своему спокойствию; заговорил несколько лирическим тоном. Затем испугался: не погрешил ли он против такта, особенно в присутствии дам, которых не могла увлекать эта тема. Он вернулся к прежнему тону. Митрился ввернуть, чтобы уйти с арены, что это не его личные взгляды, что их придерживается целая новая школа, начиная с генерала Ланглуа. (Он даже дал понять, что генерала расположил в их пользу он, Дюрур, как бы обратив его в свою веру, о чем будет свидетельствовать новое издание "Полевой Артиллерии", главного труда Ланглуа.) Беда в том, что надо убедить еще и депутатов. В парламенте царит культ пушки калибра 75; а иные маньяки в комиссии по военным делам даже требуют еще больших калибров.
      Все за столом обнаружили солидарность, улыбнувшись по адресу депутатов.
 

XV

 

ПОСЛЕОБЕДЕННЫЕ РАЗГОВОРЫ

 
      После обеда, когда гости разбрелись по разным комнатам, – мужчины – закуривая сигары и выбирая уголок для чашки кофе, а дамы – собравшись в будуаре мышино-серых и бледно-розовых тонов после обхода квартиры, – у Саммеко произошел короткий разговор с де Шансене.
      – Ну, что нового? – спросил граф.
      – Нового мало. Решено, что мы не препятствуем.
      – Чему?
      – Повышению акциза на очистку. Кайо окончательно ввел его в финансовый законопроект. Я читал проект мотивировки. Вопрос трактован вскользь и пренебрежительно, как пустячок. Это пройдет без прений.
      – Черт знает что!
      – Еще бы!
      – И акциз действительно повышается с 1,25 до 1,75?
      – Да.
      – Чудовищно! Около 40%. Депутаты ничего не понимают. Не представляют себе, что для нас означает надбавка пятидесяти сантимов на гектолитр.
      – Нет, на сто кило.
      – Ты уверен?
      – Существующий акциз относится к сотне кило.
      – Ты меня поражаешь, душа моя. Ты в этом совершенно уверен?
      – Спроси своих служащих.
      – Что это, неужели я уже в детство впадаю?
      – На гектолитр акциз повышается приблизительно от франка до франка сорока сантимов.
      – Пусть так. В итоге Гюро хватает нас опять за горло после того – как притворился, будто отпускает вас. Черт возьми, его цель достигнута. Это мошенник.
      – Друг мой, ты несправедлив. Нам грозило нечто гораздо худшее. У нас есть все основания поступиться чем-нибудь. И к тому же это облегчает задачу Гюро.
      – Вот уж на что мне совершенно наплевать. Я знаю только одно: в будущем году мне придется уплатить акциза на полтораста тысяч франков больше. Не забудь, что из нас я пострадаю больше всех.
      – Что ж, ты предпочел бы полный пересмотр правил об импорте и даже иск со стороны казны о недоимках за прошлые годы?
      – Не говори таких вещей.
      – Разве ты от этого не застраховал бы себя премией в полтораста тысяч франков?
      – Но застрахованы ли мы?
      –  Наше положение значительно улучшилось.
      – Не забудь, во что еще нам обойдется Гюро.
      – Вы решили предоставить мне свободу действий. До сих пор я, кажется мне, справлялся с задачей неплохо.
      – Все-таки я предпочел бы сразу отвалить ему крупную сумму и больше не слышать о нем.
      – Но ты на его счет чрезвычайно ошибаешься, душа моя. Он швырнул бы тебе в физиономию твою крупную сумму.
      – Простофиля!
      – Ты комик. Говорят же тебе все, что этого малого нельзя купить. Если сомневаешься, попытайся-ка сам.
      – Как будто это не то же, что подкуп!
      – Да нет же! Меня поражает, что такой человек как ты, казалось бы, столько перевидавший людей на своем веку, так плохо различает оттенки.
      – Тише. Сюда идут. Когда ты увидишь этого субъекта?
      – Не знаю. Может быть, сегодня вечером.
      – Как же ты не знаешь?
      – Я должен заглянуть в одно место, где, может быть, его найду. Это очень неопределенно.
 

* * *

 
      В будуаре мышино-серых и бледно-розовых тонов дамы уселись очень близко друг к дружке для довольно конфиденциального совещания. Беседа за столом показалась им не в меру чинной и официальной. Им хотелось вознаградить себя. Кроме того, теснота, расцветка, освещение этой комнаты располагали их к интимной болтовне и как бы гарантировали их секретам самую уютную непроницаемость. Этот будуар чуть-чуть смахивал на альков. Запах духов, живая теплота, не овладевая всем пространством, занимали его сердцевину.
      Дамы эти беседовали вполголоса. Шушуканья они избегали. Но те, кто умел, говорили гортанно. И все голоса звучали немного смачно или, по крайней мере, маслянисто и придушенно, напоминая воркованье, зовы любви (зыбь пробегала по шее, над грудью).
      Когда появлялся слуга с подносом, речь обрывалась; или же произносилась ни к селу ни к городу внезапно появлявшимся фальцетом какая-нибудь фраза, от которой все кусали себе губы, чтобы не рассмеяться.
      Впрочем, взрывы смеха все-таки раздавались, того смеха, который, исходя от кучки женщин, производит впечатление такого же бесстыдства, как мелькающее в окне белье.
      Если бы эти разговоры услышал Жорж Аллори, светский романист, считавший своей специальностью изображение женщин большого света, он был бы чрезвычайно изумлен. Но он их не слышал и не интересовался ими, хотя находился неподалеку, в соседней комнате.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16