Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Детская любовь(Часть 3 тетралогии "Люди доброй воли" )

ModernLib.Net / Ромэн Жюль / Детская любовь(Часть 3 тетралогии "Люди доброй воли" ) - Чтение (стр. 14)
Автор: Ромэн Жюль
Жанр:

 

 


      Фиакр остановился. Мари, совсем разнервничавшись, повторяла:
      – Велите ехать дальше. Умоляю вас. Умоляю вас.
      – Куда вас доставить?
      – К стоянке автомобилей… где бы я могла найти такси, чтобы вернуться домой.
 

XXI

 

КИНЭТ ПРЕДЛАГАЕТ СВОИ УСЛУГИ

 
      Кинэт произносит, улыбаясь:
      – Так-то вы обо мне думали?
      – Право же, думал. Но нас так тормошат. Как я вам уже говорил, положение ваше не очень подходящее. Да… Но вот если бы вам посчастливилось навести нас на верный след этого вашего убийства на улице… как ее?… на улице Дайу.
      – Кстати… газеты о нем уже не говорят. Дело похоронено?
      – Нет, нисколько. Не думайте, что мы так хороним дела. Мы не прекращаем следствия. Разумеется, оно затормозилось немного. Но такие дела раскрываются сразу, когда этого ждешь меньше всего.
      Волна жути пробегает по Кинэту. Он внимательно присматривается к инспектору, фамилию которого знает теперь: г-н Марила.
      Говоря о преступлении во флигеле, инспектор отвел глаза в сторону, как бы скрывая их выражение. Очевидно, профессиональная предосторожность. В этом не следует видеть что-либо тревожное, как и не следует улавливать намек в его последних словах, которые было так мучительно слышать.
      Зеленый картонный абажур вырезает на столике кружок света, знакомый Кинэту по своим размерам, оттенку, волнующей сосредоточенности. Здесь находились "лица".
      У переплетчика вертится на языке совершенно готовая фраза, которая бы как нельзя лучше вплелась в беседу и облегчила ему душу: "Мне часто вспоминалось то, что вы мне рассказывали в тот вечер… помните?… О канале, о каменоломнях…" Если бы эту фразу произнести естественным тоном, она не вызвала бы никакого подозрения. И ею можно вырвать у Марила сведение первостепенной важности.
      Но в данный миг Кинэт так же не способен произнести ее, как невозможно иной раз закричать во сне. Может быть, ему удастся вытолкнуть её несколько позже, после обходного пути.
      Он любезно говорит:
      – Ну-с, если вы обо мне не думали, то я, как видите, думал о вас. Я говорил вам, что издавна чувствую в себе призвание…
      Он улыбается; затем понижает голос:
      – Вы меня спросили, помните, нет ли у меня доступа в сферы передовой политики. Я ответил отрицательно. И это было верно в тот момент. Возможно, что вскоре это будет неверно.
      – Вот как?
      – Приходилось ли вам слышать о "Социальном Контроле"?
      – О "Социальном Контроле"?… Погодите… Это что – политический союз?
      – Да, группировка… Политика передовая… очень передовая, как мне кажется… и не любящая, чтобы ею интересовались.
      – Да, да… Вспоминаю… Я видел об этом записку года два тому назад. Группа существует до сих пор?
      – Несомненно.
      – Это я потому спросил, что два года тому назад были отданы некоторые распоряжения. Непосредственно я к этому не имел касательства. Если не говорить об одном периоде, то я никогда не работал в политической полиции. Но теперь я очень хорошо припоминаю, что говорил мне по этому поводу один товарищ, которому дело было поручено, некто Леклерк.
      – Он придавал ему значение?
      – Главным образом, я помню, что он был вне себя.
      – Почему?
      – Потому что ему не удалось проникнуть ни на одно из их собраний.
      – Вот как?
      – Собрания происходили где-то поблизости отсюда.
      – Близ Монсури, быть может?
      – Нет, нет… Наверное, нет. Гораздо ближе… Помнится… подле газового завода в Вожираре… Я мог бы это узнать точно у Леклерка. Итак, вы могли бы получить доступ к этим ребятам?
      – Может быть.
      – Это было бы интересно.
      – Вы думаете?… Стало быть, ваш товарищ прекратил дознание?
      – Вероятно. Он, должно быть, подал доклад, объяснил трудности, ждал новых распоряжений. Быть может, начальство решило, что это дело не срочное или получило сведения другим путем.
      – Я, видите ли… не хотел бы предпринимать какие-либо шаги, если бы думал, что в глазах вашего начальства дело не стоит труда.
      – Я это разузнаю. Но едва ли это так. Всякая информация представляет известную ценность. А если случайно дело застопорилось из-за неудачи Леклерка, то вы, наоборот, окажетесь в очень хорошем положении. Не остановят же их ваши требования. Я вам советую для начала быть не очень жадным.
      – Я вообще ничего не потребую.
      – Вот это так. Затем, если вы нам добудете какой-нибудь материал, я вам устрою вознаграждение… Да, да. Небольшое. Но ради принципа.
      Марила несколько мгновений что-то соображал, затем сказал:
      – Я не сомневаюсь в вашей ловкости. Но Леклерк при своей опытности потерпел неудачу… Поэтому, будьте осмотрительны. Хотите, я сведу вас с Леклерком?
      – О, зачем же…
      – Вам это не нужно? Вы боитесь, как бы он у вас не перебил этого дела? Я вас понимаю. Но если вам нужны советы, располагайте мною. Я вам не конкурент.
      – Я на вас, конечно, рассчитываю, многоуважаемый. Буду с вами советоваться всякий раз, как решусь на это, не слишком вас утруждая, я даже сам попросил бы вас принять в этом деле еще более непосредственное участие. Тщеславие во мне не говорит. Но впечатление мое таково, что только простая случайность даст мне лично возможность проникнуть в эту среду и что, попытайся я привести с собою еще кого-нибудь, мы застряли бы оба в дверях, пусть бы даже этот кто-нибудь обладал всем тем профессиональным навыком, которого мне недостает.
      – Вам, конечно, легче оценить положение, чем мне.
      – О, положение – простое. Если только не возникнет совершенно непредвиденного препятствия, я буду иметь возможность в ближайшем времени присутствовать на собрании "Социального Контроля". И судя по всему, меня будут приглашать и на следующие, даже на самые секретные. Словом, я сейчас кандидат в члены общества.
      – Послушайте, если верно то, что я как будто припоминаю о "Социальном Контроле", то это, по-моему, очень недурно для начала. Я не спрашиваю вас, как вы маневрировали.
      Кинэт делает уклончивый жест и говорит:
      – Единственная моя заслуга, повторяю, заключается в том, что я воспользовался случаем, который мог бы и упустить с такою же легкостью. Затем я внушил доверие. Могу сказать без ложной скромности, что я привык внушать доверие.
      – А ведь это верно! Совершенно верно! – заявил инспектор самым убежденным тоном.
      Кинэт чувствует, как недавно у него сложившаяся фраза делает новые потуги, чтобы вырваться. Обстоятельства ей благоприятствуют.
      – Мне поистине очень приятно, – говорит он, – что вы меня не обескураживаете. Если я чего-нибудь достигну, то буду вам обязан. Право! Мне посчастливилось встретиться с вами. Вы даже не представляете себе, как заразителен ваш пыл…
      – О, к несчастью, он у меня очень поубавился.
      – Вот, например, ваши рассказы в тот день, – вы помните? Они для меня, знаете ли, звучали как героическая легенда. Молодой человек мог бы от них одуреть.
      Марила хмурит брови.
      – Что я вам рассказывал?
      – Да вот про канал… про каменоломни Баньоле… Вы ведь помните?
      Инспектор внезапно кажется смущенным. Он быстрым взглядом всматривается в Кинэта; затем отводит от него глаза. "Я, вероятно, бледнею", – думает Кинэт.
      Похоже на то, что Марила собирается что-то сказать. Но он только делает гримаску, поднимает руку. Затем смотрит на часы.
      – Простите меня. Мне нужно уходить. Я передам ваше предложение и буду держать вас в курсе дела. Покамест сохраняйте контакт. Пойдите на собрание. Запишите, что заметите, и принесите мне запись. Время во всяком случае не будет потрачено даром.
      Проговорил он это быстро, как человек, желающий отделаться от посетителя; и не столь дружелюбно, как раньше говорил. Но в сущности таково могло быть поведение должностного лица, внезапно вспомнившего про свои обязанности.
      Спускаясь по лестнице комиссариата, Кинэт мобилизует все средства своего рассудка, чтобы подавить в себе панику.
 

XXII

 

У ЖОРЕСА

 
      В пятницу Гюро получил от Жореса записку: "Дорогой друг, я обещал вам дать знать, как только у меня наверное окажется в распоряжении не меньше часа полного спокойствия, для того чтобы нам можно было побеседовать без свидетелей и не торопясь. Не пожалуете ли вы ко мне завтра, 21, на улицу де ла Тур пораньше в дневные часы, по возможности ровно в два часа? С дружеским приветом".
      В субботу, в два часа, Гюро звонил у двери небольшого особняка на улице де ла Тур. Хотя он был связан с Жоресом давними товарищескими, даже дружескими отношениями, на дому он у него еще не бывал. В палате он с ним встречался почти ежедневно, заходил даже, – правда, изредка, – пожать ему руку в редакции "л'Юманите". Но никогда они оба не имели потребности свидеться в более интимной обстановке. Перед особняком с узким фасадом, неопределенной архитектуры, Гюро испытывал поэтому некоторое любопытство не только к результатам беседы.
      Служанка южного типа открыла дверь, ввела Гюро в гостиную.
      Тогда ему пришлось повторить себе, что он действительно находится у Жореса, что никакой ошибки не могло произойти.
      "До того это неожиданно".
      Он вдруг очутился в гостиной у провинциального буржуа; и не у одного из тех крупных буржуа, что живут в старинных домах, близ собора, посреди наследственной красивой мебели, и у которых каждая безделушка самого сомнительного вкуса отдает традицией и достатком, а у одного из новоиспеченных буржуа, сына фермера, сделавшегося мелким адвокатом или мелким врачом, – живущего в новых кварталах, далеко от площади, там, где улицы, пересекаясь под прямым углом, называются улицами Поль-Бэра, Жюль-Симона или Тунисской, где кирпичные домики отделаны синим фаянсом и в садиках при них растут лавровые деревья. Мебель для них приобретена в "Парижских галлереях" на улице Республики. Два кресла прячутся под чехлами. Но канапе простодушно демонстрирует свою подделанную под коврик обивку в стиле "дамских рукоделий", а на камышовом треножнике водружен цветочный горшок с бантом.
      "Я утрирую, – думал Гюро, – но все-таки это то же самое". И действительно, нечего было и думать о добросовестном изучении этой обстановки с целью обнаружить в ней знаки, тайны, линии судьбы. Ни одна деталь в ней не была незаменима. Ни один предмет не имел характера обязательности. Естественной реакцией посетителя было раздумье, расширявшее и восполнявшее вид вещей в форме его обобщения и возведения в тип. Гюро, всегда интересовавшийся в чрезвычайной степени фигурой и карьерой Жореса, перешел от этого раздумья к ряду размышлений, вопросов, сближений, сменявших друг друга с растущей быстротою, пересекавшихся, друг друга исправлявших в ту же секунду. Атмосфера маленькой гостиной оказалась своего рода любопытным возбудителем мозговой деятельности.
      Но горничная пришла за Гюро.
      Он вернулся в переднюю, поднялся по нескольким ступенькам. Жорес ждал его у двери кабинета, протянув ему руки навстречу.
      Они вошли в небольшую комнату, где ничто не приковывало взгляда кроме, книжных полок, кучи бумаг на столе и гипсового бюста Жореса, по сходству дешевого, а по художественным достоинствам родственного памятникам государственных деятелей на провинциальных площадях.
      Но живой Жорес стоял перед Гюро. Все прочее уже не имело значения.
      Даже тот, кто привык видеть Жореса почти каждый день, испытывал в душе толчок, оказавшись перед ним внезапно лицом к лицу. Не ограниченное суждение о нем приходило на ум, а пучок слов с какими-то остриями суждений, настолько многочисленных, что воспрянуть одновременно они не могли.
      Слова эти были вроде "мощь", "излучение", "кровь", "солнце", "мужская мягкость", "доверчивость", "изобилие и кипение жизненных сил"; сочетания слов и видений вроде "хоровое пение виноградарей", "песни в полях", "отец, благословляющий трудящихся в поте лица своего".
      Тело среднего роста, которое казалось бы низким, если бы все его линии и движения не стояли в таком противоречии с представлением о приземистости, оседании; если бы все в нем не было порывом вверх, выступлением перед обществом, усилием находиться в самом ярком свете, зримом и незримом.
      На юго-западе Франции есть два главных мужских типа, которые можно называть сарацинским и латинским. Мужчина сарацинского типа сухопар, высок; цвет лица у него землистый; характер желчный. Южный акцент в его речи звучит как трескотня и странно преувеличен. На людях он хвастлив, едко насмешлив, вызывающе весел. Но хранит изрядный запас угрюмых мыслей для уединенного раздумья, о чем свидетельствуют хмурые складки и морщины на его лице.
      Жорес олицетворял в полной мере другой тип, несомненно очень сходный с галло-римским, встречающимся на юге Франции, а когда-то, вероятно, встречавшимся во всех западных областях империи, включая Рим, хотя он резко отличается от других типов современного латинского мира, а в Италии наших дней совсем исчез.
      Телосложение плотное, но не тучное. Грудь широкая. Полное лицо с простыми, четкими чертами, яркими красками. Густые волосы на голове и густая борода. Глаза не поражали ни цветом, ни блеском, но бесподобной живостью, – того рода глаза, на поверхности которых взгляд не перестает бродить, каждый миг готовый прянуть, как с трамплина. Зубы здоровые. Голос сильный и бархатистый.
      На нем был короткий жакет из черного шевиота, застегнутый поверх пестрого жилета. Полосатые брюки утратили складку от утюга и горбились на коленях. Галстук съехал немного в сторону, обнажив запонку воротничка. Он говорил, откинув голову назад и наклонив ее немного влево, словно не переставал прислушиваться к какому-то голосу, доносившемуся из-под земли или из сердца.
      Сперва они беседовали оба стоя, сообщая друг другу мелкие новости, шутя по поводу инцидента, происшедшего накануне в палате. Жорес любил смеяться во все горло, бесхитростно. Зубы у него блестели из-под усов. Воздух на большом перед ним расстоянии пронизывался теплотой его дыхания.
      Затем он опустился в свое кресло, повернув его боком, поставив локоть на письменный стол и подперев щеку рукой, причем большая круглая манжета с перламутровой запонкой, толстой, круглой и похожей на аптекарское блюдце, выскользнула из рукава жакета. Гюро продолжал стоять перед книжным шкафом, заложив руки за спину и прислонясь к одной из полок.
      – Вы говорили мне, – сказал Жорес, – что вам хотелось бы выслушать мое мнение по вопросу, имеющему некоторое значение…
      – Да, и весьма конфиденциальному по своей природе.
      – Будьте спокойны. Когда меня просят молчать… во мне живет замкнутый южанин… вопрос личного или политического характера?
      – Я не стал бы вас беспокоить по чисто личному делу.
      – Почему же, милый?
      – Нет, не вас… Если позволите, я начну с нескольких вопросов. Простите, если тот или иной из них покажется вам нескромным или глупым.
      – Валяйте, валяйте.
      – Насколько я знаю, материально дела "л'Юманите" идут не плохо.
      – Да. Мы довольны.
      – …Но даже крупным органам информационной печати приходится туго. Вам, наверное, доводилось испытывать, как тяжки могут быть денежные заботы у партийной газеты.
      – Мои товарищи так милы, что скрывают их от меня, насколько только это возможно. Тем не менее я по своему положению не могу этого не знать. Струна все время натянута. И в конечном счете мы проедаем деньги. Вам это должно быть ясно.
      – Так вот, допустите… я не с таким предложением к вам пришел, о нет, это – простая гипотеза для более удобного рассуждения… Допустите, что некто предоставляет в ваше распоряжение средства, достаточные для того, чтобы уравновесить бюджет "л'Юманите", обеспечить ее будущее, даже увеличить ее распространение… и при этом, разумеется, не ограничивает вашей свободы, так что за вами остается абсолютный контроль за газетой.
      – Я был бы в восторге.
      – Вы не отказались бы от денег по тому мотиву, что газета, борющаяся с капиталистическим обществом, не имеет права принимать помощь от господина, который естественно является капиталистом?
      – Вот еще! Г-н де ла Палисс сказал бы на это, что в современном обществе капиталы могут исходить только от капиталистов. Мы сами в "л'Юманите" не смогли бы ни основать газеты, ни поддержать ее жизнь хотя бы в течение трех месяцев, не имея за спиною нескольких друзей с деньгами. Мы этого не скрываем. Люди правого лагеря напускают на себя негодование, говорят о "социалистической комедии". Пускают слух, будто у нас в списке акционеров первый столбец занят списком миллионеров. Тем лучше, если есть миллионеры социалисты.
      – Да…
      – Разумеется, я не согласился бы на поддержку господина, заведомо мечтающего нас задушить. "Поцелуй Иуды"… Ни на поддержку мерзавцев. Мы принимаем только чистые деньги… в той мере, в какой деньги могут быть чисты.
      – Если я правильно понимаю вас, то поддержка человека, обнаруживающего сочувствие к нашему делу, – вы позволите мне говорить "наше дело", хотя наши пути за последние годы несколько разошлись, – поддержка такого человека, как бы ни был он богат, не показалась бы вам сама по себе компрометирующей наше дело?
      – Только бы сочувствие было искренним.
      – Не всегда легко читать в сердцах… Вы не считаете, – мой вопрос, пожалуй, покажется вам наивным, – что раз человек богат, то тем самым он, так сказать, по природе не способен искренне желать социализму победы?
      – По счастью, человеческое сердце, не в такой мере находится в плену у класса, у воспитания. Я и сам происхожу, правда, не из богатой семьи, но из буржуазии. А взять хоть Леви-Брюля. Он не крупный капиталист, но человек с деньгами. Он нам помог. А я готов чем угодно поручиться в искренности Леви-Брюля.
      – Это интеллигент; исключение.
      – Есть и другие.
      Гюро, усевшись, потупился, задумался, похлопывая себя по носу и по губам двумя пальцами правой руки.
      Жорес не прерывал его раздумья. Затем сказал:
      – Мне не приходится спрашивать вас, на какой частный случай вы намекаете. Между тем, это прежде всего вопрос индивидуальных обстоятельств.
      Гюро ответил не сразу.
      Он поднял голову, взглянул на Жореса. И заговорил другим, немного лихорадочным тоном, протянув руки вперед в непроизвольно патетическом порыве:
      – Мой дорогой Жорес, я уважаю вас безгранично. И очень люблю. Хотя вы старше меня только на несколько лет, я смотрю на вас, как юноша на взрослого. Мне мучительно было бы совершить поступок, который вы сочли бы дурным, узнав про него. Я говорил вам о газете, о материальной поддержке газеты, потому что именно такой вид принимает для меня это дело в первую очередь. Но мне кажется, что ему суждено расшириться… да… мне кажется, что случай предоставляет мне одну довольно широкую возможность. Я не стараюсь вас заинтриговать; не хотел бы также, чтобы вам показалось, будто я себя обольщаю… Весьма возможно, что будущее докажет мне мою опрометчивость. Я ищу сравнения. Ну вот: история Вагнера и Людвига I Баварского. Крупные замыслы художественного порядка нежданно осуществляются в очень короткий срок, потому что этому королю, не такому уж знатоку и не такому уж, пожалуй, убежденному неофиту, вдруг взбрело на ум поддержать художника-революционера… О, на этот раз речь идет не о каком-нибудь короле и не о новом Вагнере. Я не теряю чувства пропорций. Но дело, победу которого можно обеспечить, по меньшей мере столь же велико… Словом, если мы назовем революцией, как удачным словом, коренное преобразование современного общества, временно оставляя в стороне наиболее желательные формы и темпы такого преобразования… Я ведь не слишком отдаляюсь от вашего понимания этого слова, не правда ли?…
      – Нет, нет. Согласен.
      – …Так вот, возможно, – при удаче, разумеется, и при ловкости с моей стороны, – что мне удастся обратить на службы революции весьма значительные материальные силы. Вначале я был скептичен. Еще два или три дня тому назад я говорил себе, что слишком это прекрасно для истины. Чем больше я думаю, тем яснее мне становится, что в подобных случаях не благоразумие, а робость мысли мешает нам верить в возможность некоторых вещей, выходящих за пределы рутины. Вагнер тоже мог бы подумать, что это невероятно, что над ним хотят подшутить или что дело лопнет в первый же день… Вы как будто удивлены?
      – Есть чему удивляться.
      – Да, но… удивлены и скептичны?
      – Нет… Прежде всего, если бы вы даже точно сообщили мне имена и факты, я был бы, вероятно, очень озадачен… Тем более я озадачен… нет… недоумеваю относительно элементов, которые мне известны… Вы меня простите за то, что я скажу… Я полагал, что вы… не изменили, правда, вашим прежним взглядам, но примирились в большей мере с обычным ходом вещей, словом – менее склонны произносить слово "революция", даже придавая ему широкий смысл.
      – Мой дорогой Жорес, я не знаю, как это у вас происходит. У меня же нет неподвижных взглядов. А главное, мое ощущение будущего и возможного не перестает изменяться. Если вам угодно, я верю всегда в одно и то же будущее. Но и на протяжении двух дней кряду я не способен представлять себе одинаковым образом способы, шансы, сроки… ни даже, пожалуй, это будущее. Я не математик; не философ и подавно. Я сам себе скорее кажусь похожим на врача, который каждый день навещает больного и думает: "Смотри-ка, появились сердечные перебои", или "Вот уже опять поднялась температура", или "Он очень хорошо переварил вчерашний бульон", – и всякий раз немного изменяет свой прогноз, уточняет его, предвидит другое течение болезни, другой темп, направляет в несколько другую сторону свое лечение. Бывают, быть может, врачи-математики, которые смотрят на больного как на теорему и стремятся прямо к цели, как пушечное ядро. Я бы таких врачей остерегался. Боялся бы, что их цель – кладбище. Мне больше по душе человек, который, посылая меня на кладбище, не считает это вопросом самолюбия и меняет свой взгляд.
      – Я не думаю, чтобы вы при этих словах имели меня в виду, Гюро?
      – Помилуйте, Жорес!
      – Я, правда, немного философ по своем образованию, но избытком математической строгости, как будто, не грешу. Напротив, я внутри партии все время стараюсь успокоить некоторых математиков… Да… О, я так живо чувствую то, что вы описали, это неизбежное колебание надежды и прогноза, что подчас от него испытываю своего рода тревогу. Вот увидите, если я когда-нибудь стану неврастеником…
      – Это вам не грозит.
      – Как знать?… то это будет своеобразная неврастения… Да. И чувство это тем более тягостно, что некому о нем сказать. Это значило бы бесполезно расстраивать окружающих. Нужно, чтобы об этом случайно зашел разговор, как сейчас.
      – В таком случае вам легко понять, как эта идея революции могла для меня за эти последние дни снова приобрести такую актуальность, увлекательность, какой она и вправду уже не имела в прежней мере. Так у получившего наследство внезапно воскресает самый дорогой его замысел, казавшийся ему раньше химерическим или безумно далеким.
      – Пусть так… Хотя я, со своей стороны, не представляю себе, какой инцидент в моей личной жизни мог бы на меня произвести такое же действие. Внутренние колебания, о которых мы говорили, знакомы мне, да, но в связи с общественными событиями. Бывают минуты по утрам, когда я отчаиваюсь в Европе, отчаиваюсь в мире… каково бы ни было мое личное влияние, которое всегда будет слишком мало перед лицом этих исполинских исторических реальностей, их приливов и отливов. Да… И в таких утренних переживаниях не было недостатка за эти два месяца.
      – Несомненно.
      – Не правда ли, дорогой мой Гюро? Вы только подумайте, какие два месяца пережили мы все, не имеющие счастья быть слепорожденными. Иные люди поражают меня. День-другой они как будто в самом деле озабочены. Но чуть только дела кое-как устраиваются с виду, они все забывают. И среди них есть крепкие головы!… Эх!… Но мудрость ли это, высшая мудрость, которой я лишен, или неисправимая ребячливость взрослого человека? Как бы то ни было, едва лишь мы оправились немного от балканского кризиса, внезапно усложнилось дело с дезертирами в Касабланке, дремавшее несколько недель. Числа пятого или шестого я думал, уверяю вас, что быть войне. И я кричал как глухой, кричал, что она невозможна, фантастически нелепа. Почему? Потому что мы должны создать этот гипноз, как бы внушая субъекту, одержимому манией преступления, что он не сможет это преступление совершить, что у него дрогнет рука, что он уронит нож. Европа дошла до такого состояния, что ее нужно лечить, как потенциального преступника… Вы читали телеграммы дня три-четыре тому назад? В сущности, австро-сербский конфликт принял такую тревожную форму, как еще никогда… Но мы не об этом говорили. Мы говорили о вас, о ваших проектах. Да. Есть вещь, которую я с самого начала хочу и не решаюсь вам сказать. Но от нее настолько зависит вопрос, что я не могу о ней умолчать. Вы один, Гюро?
      – Один?
      – Ну да, у вас есть друзья. Вы принадлежите к определенной парламентской группе. Но за вами, с вами нет партии?
      – Нет…
      – Как можете вы надеяться совсем один достигнуть чего-либо, хотя бы отдаленно напоминающего коренное преобразование, о котором вы говорите?
      – Но я и не собираюсь этого достигнуть совсем один. Самый мой приход к вам служит тому свидетельством.
      У Жореса блеснули глаза. Он приоткрыл рот. Гюро, боясь недоразумения, поспешил добавить:
      – Мне кажется, что мы оба, не отказываясь каждый от своей независимости, могли бы в решительный момент помочь друг другу.
      Жорес был, казалось, разочарован. Он сказал:
      – Простите меня. Я не уверен, что вольные стрелки, даже самые отважные или ловкие, значительно повышают боеспособность регулярной армии.
      Помолчав, он продолжал:
      – Вы понимаете, что и мне была бы очень приятна независимость. Не всегда мне доставляет удовольствие платиться за ошибки, глупости, промахи или чудачества того или другого товарища или тратить время на преподавание азбучных истин всей этой компании.
      Он опять помолчал, барабаня пальцами правой руки по столу, а левой медленно поглаживая бороду. Затем спросил:
      – Вы не масон?
      – Нет. Ведь и вы не масон?
      – Будь я им, я бы вам не задал этого вопроса, оттого, что насколько я знаю…
      – А почему вы задали его?
      – Хотел выяснить, не компенсируется ли с этой стороны ваша изоляция. Мне кажется, некоторые из наших товарищей строят себе немало иллюзий относительно масонства. Но, в конце концов, это корпорация. Да… Вероятно, мое воображение тормозится партийным складом мышления. Признаюсь, что я даже в общих чертах не представляю себе, как вы намерены действовать. Разве что…
      – Что?
      – Разве что вы просто собираетесь прийти к власти обычными путями.
      – В тот или иной момент – пожалуй. Вы бы меня осудили?
      – Нет.
      – Мог ли бы я в этот день рассчитывать на вашу поддержку?
      – Вы бы на нее имели право, если бы намерения у вас до тех пор не изменились.
      – Не находите ли вы, что именно вольный стрелок может отважиться на некоторые шаги, которые бы поколебался предпринять командующий регулярной армией?
      – Это возможно. Но… раз уж я притворяюсь дурачком… мне кажется, что уже теперь ваше положение в парламенте открывает вам доступ к власти. Если не завтра, то послезавтра. Вы будете министром, когда захотите. А потом и председателем совета. Но и при этих условиях мне неясно, чего вы ждете от более необычных, более таинственных способов действия…
      – Допускаете ли вы, Жорес, что некоторые денежные влияния играют тайную и подчас решающую роль в жизни народов?
      – Разумеется.
      – В каком направлении они действуют?
      – В направлении, часто расходящемся с нашим.
      – Часто? Всегда!
      – Гм… Что касается, например, опасности войны, о которой мы только что говорили, то, несомненно, такие силы, как металлургия, а может быть, и как нефтяная промышленность…Вы ведь со мной согласны, не правда ли? Если нефтепромышленники проницательны, то и они должны быть заинтересованы в войне?… Итак, эти силы и другие, несомненно, толкают нас на конфликт. Но не менее значительные силы, например – международные банкиры, работают в противоположном направлении. Все это так сложно и двусмысленно.
      – Но предположим, чтобы вернуться к вашему примеру, что завтра неф… металлургия перестанет субсидировать воинственные кампании в печати, всеми средствами поддерживать боевой дух и обратит те же средства на распространение духа миролюбия. Из такой же прихоти, если угодно, какою была прихоть Людвига Баварского.
      – Да, это было бы важно!
      – Вы говорите это очень спокойно.
      – Потому что плохо представляю себе такую возможность. Для меня это слишком романтично. Тут дает себя знать моя философская закваска. Как бы я над собою ни бился, верить я могу только в действие глубоких причин. Случайность, прихоть далеко не идут, особенно когда они идут против природы вещей… "Природа" металлургии такова, что она должна желать войны. Один металлург изменить эту природу не может. С одной стороны происходит мощный напор слепых сил, или временно слепых, а с другой стороны действует разум, слугами которого мы стараемся быть. Между этими двумя сторонами я вижу очень мало места для фантазии отдельных личностей. Только разум мешает миру дать увлечь себя року. Я на разум рассчитываю, а не на Людвига Баварского.
      Жорес следил за своей мыслью, запрокинув голову. Диапазон его голоса немного расширился, тон слегка окреп.
      Гюро наблюдал за ним. "Он уже перестает обо мне думать. Мой вопрос его уже не интересует. Пусть бы даже я ему все сказал, он уже начал бы это забывать. Боссюэ. Вечные законы. Однако, есть и нечто другое. Он говорит о сложности. Но и та, которую он готов признать, относится к категории общих причин. Он не чувствителен ни к изолированному событию, ни к изначальной нелепости, образующей самою канву жизни. Да. Есть в его уме изъян".
      – Но сама революция, Жорес, явится, конечно, плодом зрелости глубоких причин. Однако, не думаете ли вы, что время, когда она произойдет, форма, в которую она выльется, степень ее насильственности, например, или разрушительности будут во многом зависеть от частных причин, от отдельных личностей, от обстоятельств, случайностей?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16