Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Грехи аккордеона

ModernLib.Net / Современная проза / Пру Эдна Энни / Грехи аккордеона - Чтение (стр. 27)
Автор: Пру Эдна Энни
Жанр: Современная проза

 

 


Эти уебки говорят «луржа», даже Джозефина. Наверное, они там, а может, уперлись еще куда на своих кобылах. Он попытался рассмотреть, что еще перечислено в списке: Куриный корм. Спички. Сухое молоко. Распорки для заборов. Добавки. Бекон. Ключи. Попкорн. И еще шесть или семь ебаных пунктов, которые он не мог разобрать – бритва или брюква, вакцина или вазелин, сода или вода, мясная кость или мучная каша

– Давай каждого по мешку.

– Пятьдесят фунтов?

– Ага. А эти ебаные распорки у вас есть?

– Сколько и какого размера?

– По десять каждого. Счет присылай Свитчам на ранчо. А как насчет добавок?

– Кену Свитчу? – продавец хихикнул. – Как там его любовь? Какие он хочет добавки – лошадиные, коровьи, бараньи, козлиные, кошачьи или человеческие? Тоже каждого по десять?

– Блядь, откуда я знаю? – Куриный корм у него по крайней мере есть.

Фэй был не настроен уходить из бара, он смеялся, курил, заглатывал виски с пивом и обсуждал со стригалем человека, которого они называли Псих, «ублюдок из ублюдков», «мудак, ссыт в раковину, так хоть бы затычку вытащил» и «в башке вареные опилки»

Ладно, подумал Вёрджил, этот уебок работает не на меня, а я ему, блядь, не родственник. Он заказал рюмку «акульих соплей», потом еще одну или две. Куриный корм он, по крайней мере, купил. Прислушался, о чем говорят вокруг.

– Тока и сделал хорошего, это когда с гремучей змеей. Знаешь, про что я? У него вечно за щекой табак. Так вот, гремучка выползает из ворот, а он подъезжает на лошади и недолго думая выпускает струю прямо гремучке в рот, смертельный удар, змеюгу точно вывернуло наизнанку – все, насмерть. С другой стороны сидела пара работников, у одного шляпа лежала на стойке.

– Я ему так и сказал, нет проблем, говорю.

– В том-то и беда. Стараешься по-человечески, говоришь, я не могу, но нет проблем, а он говорит стоп. Я говорю, это ты сказал стоп.

– Я никогда так не говорю. У меня свои способы. Коротко, мягко. Но только не на трезвую голову.

Бармен наклонился над стойкой и спросил Вёрджила, понизив голос:

– Зачем баски таскают в кошельках говно?

– Не знаю, а зачем?

– Вместо паспорта.

Пьяный за рулем

Было уже темно и неизвестно, который час, когда они вывалились из бара и влезли в грузовик.

– Сколько времени? – спросил Вёрджил.

– Черт побери, откуда мне знать? У меня отродясь не было часов, колец и золотых цепей. Я не рассказывал, как мой батя заполучил часы? Часы, ванну, унитаз, газовую стиральную машину – и все за один день. Лучший день в его жизни, бедный затраханный ирландец. Продал своих коров, здоровых и крепких, в удачное время, цены подскочили, один раз за всю его жизнь. Через год правительство вытрясло из него душу, и он остался без ранчо. А в тот, значит, день, про который я тебе говорю, он в первым делом полез в ванну. Установил ванну и унитаз – «чтоб вы мне больше не ныли, что нам ссать некуда» – на кухне и завесил одеялом. Не доставало до пола на восемнадцать дюймов. Мы уселись смотреть, как теперешние дети смотрят телевизор. Матушка нагрела на плите воду – все горшки и кастрюли, который только были в доме, – и вылила в ванну, он еще разжился куском туалетного мыла, и слышно было, как там, за одеялом поет «Розу Трайли», раздевается, снимает башмаки и ссыт в унитаз. Мы видели только ноги. Он расстелил на полу полотенце, рядом с ванной. Снял часы – Иисус и Иосиф, как же он гордился этими часами – никогда в жизни у него не было никаких часов: слышно было, как он кладет их на полку, там, на стенке, была такая маленькая полочка. Потом лезет в ванну, плещется, валяется, поет песни, до нас долетал запах этого мыла и бульканье, он кричит, чтобы принесли кружку, набирает воды и льет себе на голову, сползает вниз, лезет под воду, верещит, как койот в колодце. Через час вылезает из ванны. Становится на полотенце, ноги – два вареных свинячих окорока. Потом берет другое полотенце, чтоб вытереться и, шутя, хлопает им в воздухе – весь чистый, первый раз в жизни помылся в настоящей ванне – и тут край полотенца задевает полку с часами, и они летят прямо в унитаз. Который он так и не спустил. Господи, как он тогда матерился, настоящие вопли банши[306]. Полез прямо в зассанный унитаз, вытащил часы, но поздно, они встали. Тогда еще не придумали ссаконепроницаемых часов. Два года эта несчастная херовина провалялась в сигаретной коробке, пока мой братишка Доннел не взялся их разбирать, там разжалась какая-то пружина, раскрутилась, как гремучка, и заехала ему в правый глаз, так что он до конца жизни, хоть и недолгой, остался одноглазым. Так что не надо мне теперь никаких часов, от них одни неприятности. Ох, я веселый булочник, пеку я пирожки, и скалка моя больше всех, понятно, мужики?

Вёрджил сказал, что он, блядь, запросто сядет за руль, но Фэй тут же встрепенулся:

– Тока через мой труп. Ты надрался в зюзю, и ни хера не петришь, что такое пьяный за рулем. Это искусство. Смотри и учись. И рано утром бабонька в мою стучится дверь, в одной рубашке беленькой, уж ты-то мне поверь… – Он медленно сдал назад, переключился на первую скорость и с рычанием покатил по улице; ни вой клаксонов, ни мигание встречных машин не заставили его включить фары, и лишь в темноте городской окраины, когда кончились уличные фонари, он догадался, что что-то не так. Когда на хороших тридцати пяти милях в час они нырнули во тьму, и правое переднее колесо воткнулось в белую линию, Фэй заговорил опять.

– Расслабься: ночь, пьяный шоферюга медленно везет тебя домой, а в ветровое стекло пялится пузатая луна. Кругом ни души. Ты сам по себе. Тебе еще и домой не захочется. Елда у них заместо трости, вот же сукины сыны.

– Мне, блядь, уже хочется, – сказал Вёрджил. – Ты мудак. В Наме я хуярил по таким местам, где бы ты сдох за пять минут. Меня пронесло, старик. Но насмотрелся такого, что ты бы ослеп на месте.

– Послушай, я знаю, что надрался в зюзю и вообще мне пора на тот свет, но, что за дела, мы все тут еле дышим, нет, скажешь? Я просто первый в очереди. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла. Ты видал, как я умею поворачиваться? Когда-нибудь видал, как я бегаю или танцую, мистер Всезнайка? О, я умею шевелить ногами. Теперь, ясное дело, уже не то, но каков я был в прежние времена, никому со мной не сравняться, и никто мне слова поперек не скажет, особенно бабы, – я плясал, как бешеный, до кровавых мозолей на подошвах. Был там парень, высокий, стройный сто двадцать фунтов весу, полиэфирный костюмчик, шляпа с полями, морда как будто мелом намазана. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла, зачем такого дурика кобылка родила. Рот, как шнурком затянут, всегда в ботинках, со сцены вообще не слезал. Но играет хорошо. А почему нет. Лучше сказать играл. Напоролся на перо. И все. Очи черные, очи блядские. Но лучше всех та баба. В таких же точно тряпках: белые штаны и пиджак, ковбойская шляпа, вместо рожи вощеная бумага. Но вытворяла такое, что никогда не подумаешь. Швыряла ноты, как конфетные обертки – они мялись чуть ли не в труху, а то еще размотает что-то вроде шелкового шарфа и кинет тебе прямо в морду. И хоть бы раз улыбнулась. Да, эта девка могла из кого хочешь вить веревки. Так и не узнал, как ее звать. Может она и сейчас где-нибудь за рекой, дудит себе в расческу и ждет, когда я притащу к ней на небеса концертину. Вот это инструмент. Ах, на мутном коралле дорожная пыль, я на камень свалился и жопу отбил… кобылка, прууу.

Вёрджил открыл окно, чтобы проветрить. Над пепельницей клубился ядовитый дым.

– Ты кусок дерьма, нет, что ли, ублюдок из ублюдков, ты забоишься тиканья часов, если они свалятся тебе в тарелку, нет, что ли, ты бы позабыл собственное имя, если б не татуировка на херу, а? Без меня ты пропадешь, кто еще допрет тебя домой через темную ночь, да, тебе надо вытирать сопли, сам не можешь. В этой куче дерьма только Джозефинка чего-то и стоит. Тебе про ковбоев засрали мозги, такая любовная драма. Я? Я с одиннадцати лет сам себе хозяин. Рос в нищете, зимой вместо рукавиц старые носки, шмотки с городской помойки, школу бросил в четвертом классе. Эти маленькие ублюдки заебали дразнилками, да и батя заставлял работать. Самое поганое – топить котят. У нашей старой кошки как раз народились, она притаскивала их вроде каждые три месяца, так что батя совал мне вилы и говорил, чтобы их тут не было. А вся любовь торчит в штанах, чего еще тут думать… звенит, слышь? Если звенит в правом ухе, значит к хорошей новости, если в левом, то к плохой. У меня в обоих. А у тебя?

– Тоже. – У него звенело в обоих ушах. Но это был не столько звон, сколько длинный, бесконечный не то стон, не то мычание, откуда-то с поля.

– Что еще за хуйня?

– Не знаю. Что теперь, не дышать?

И вдруг на расстоянии вытянутой руки зажегся свет и стал ясно слышен перестук товарняка, темно-красные огни паровоза вспыхнули всего в нескольких ярдах, Фэй ударил по тормозам, Вёрджил дернулся вперед, еб твою мать, поезд был так близко, что они видели искры из-под колес и чувствовали запах металла.

Последние двенадцать миль они не могли придти в себя от счастья: они обманули смерть, отвели руку судьбы, предотвратили ужасную катастрофу. Фэй опустил стекло, кричал, подставив лицо мерному дуновению воздуха, они выли и пели, а когда воткнулись во двор, Фэй почти орал:

– Я пас овец в Вайоминге, и шкуру драл в Нью-Мексико, я травился бананом в далекой Монтане и не помер от траха в вонючем Айдахо.

А когда умолк мотор, они еще долго виновато ржали в оглушительной тишине, потом, под прикрытием распахнутых дверей грузовика помочились на сухую землю, и звуки их голосов вместе с бледно-серой полоской горизонта разбудили петуха.

Отсоси, мудачок, думал Вёрджил, в конце концов, я, а не ты добыл этот проклятый куриный корм. Вёрджил бросил взгляд в кузов, освещенный бледным светом, но двух пакетов с кормом там не было.

– Где этот ебаный куриный корм?

Фэй забрался в кузов так проворно, словно ночное приключение выдуло из его тела все прошедшие годы, ощупал дальние углы, потом пошарил в кабине, достал фонарик и провел им по разболтанным рейкам бортов, по широким двойным следам, тянувшимся во всю длину кузова.

– Похоже, пошел погулять. – Не переставая бубнить, он уселся на край кузова и радостно заболтал ногами.

Вёрджил и Джозефина

Он забрался в кровать, весь в испарине после липкого ночного холода, полежал, подрожал и захотел Джозефину. Минут через десять встал и, пройдя через весь коридор, медленно отворил дверь ее комнаты. Она спала на животе. Он осторожно поднял одеяло и уже приладился задницей, чтобы умоститься рядом, но тут Джозефина спросила, не забыл ли Фэй про куриный корм?

Оооо, простонал он от притворной боли, обвивая ее холодными руками, прижимаясь ледяными коленями к теплому телу, втягивая носом аромат шеи и волос, словно собака на заячьей тропе. Холодными, как у мертвеца, руками он задрал ночную рубашку, приткнулся застывшим ртом к ее полнокровной шее, кажется, начиная понимать, что должны чувствовать вампиры.

– От тебя несет табаком и перегаром.

– Я целый день проторчал в этом ебаном баре, я поперся за Фэем в город. Мы чуть не въебались в этот блядский паровоз, а ваш ебучий куриный корм валяется где-то на дороге.

– Вы потеряли куриный корм? Мать же убьет Фэя. Как вы могли его потерять?

– Наверное, когда чуть не въебались в этот проклятый поезд. Пришлось херачить по тормозам. Эти блядские мешки съебались на землю. Наверное. Если только не ебнулись, когда мы перли в какую-нибудь гору. Но я, блядь, не помню там никаких подъемов.

– Нет там подъемов. Перестань. Прекрати немедленно!

– Джозефина. Джо-Джо, иди ко мне, Джо-Джо, хватит пиздеть, иди ко мне. – Крепко прижимаясь, чувствуя, как член разбухает от крови, забираясь холодной рукой ей в промежность, а другой пощипывая сосок.

– Я серьезно, ты можешь остановиться прямо сейчас. Я еду за куриным кормом, а ты идешь спать в свою постель. Матери уже неделю нечем кормить курей, потому что каждый раз, когда Фэй отправляется в город, он напивается и забывает обо всем на свете. Она кормит их кукурузными хлопьями. У нее и без того хватает проблем, чтобы еще забивать голову курями. У тебя есть спички?

– Ага.

– А папин дождевик тоже у тебя?

– Как насчет пяти ебучих фунтов ебаного сахара. В списке было что-то про сахар.

– Ага, наверное. Остальное меня не волнует. Поехали за куриным кормом. – Она опиралась на локоть и смотрела прямо на Вёрджила, на подушке остался отпечаток ее правой щеки.

– Ты себя ведешь, как последняя пизда, понятно? Двадцать ебаных миль. Больше некому забрать эту хуйню?

– Тут так не принято. – Она вскочила и резкими движениями запихала себя в одежду.

Ему хотелось ее ударить. Убить. Она это понимала? Он таскался за ебаным куриным кормом, пока этот недоебок Фэй надирался в баре и валился со своего ебаного табурета, и он его припер, хотя эти ебучие мешки и валяются теперь хуй знает где на дороге. Он сел. Этот петух совсем охуел. Понемногу накатывало похмелье. Внизу кашлял и прочищал горло Кеннет. Ебаный бог. Он подумал о том, что еще битый час ему предстоит ерзать на ебаном испанском стуле, глотать вместо кофе тепловатые помои, и слушать, как старый пердун пиздит о своем ебучем Зонтико. Теперь ясно, почему недоебок Ульц пристрелил этого ебучего коня – наверное, чтобы недоебок Кеннет наконец заткнулся.

– Хорошо. Поехали. – Голос прозвучал холодно и многозначительно.

Он прошел по коридору до своей комнаты, натянул провонявшую одежду, промокнул горячим полотенцем лицо и, не дожидаясь Джозефину, спустился в кухню. Кофейник был почти полон. Он налил в чашку дымящихся помоев и попытался их выпить, отвернувшись от расплывчатых глаз Кеннета.

– Ты, я вижу, ранняя пташка и большой любитель кофе, Вёрджил. А я тут стою, смотрю в окно и размышляю о войне – о войне и солдатах. Передавали рассказ одного заложника. Что за безобразие. В древнем Китае был хороший обычай: там в армию набирали преступников, тех, кто умел стрелять из лука, и не боялся убивать, отборных молодцев с плохой репутацией – получалась грозная армия, во всей округе устанавливался мир и покой, никакой преступности. Американцы же призывают в армию хороших мальчиков, которые воюют против своего желания. Что нам нужно сделать – так это сбросить на Тегеран атомную бомбу, избавиться от аятоллы, и никаких проблем. Вот ты служил в морской пехоте, был во Вьетнаме – ты со мной согласен?

– Там же заложники, в этом блядском Тегеране. Ты хочешь ебнуть по заложникам? – Не дожидаясь ответа, он выскочил за дверь и направился к лихо припаркованному грузовику.

Обратно в город

Небо было чистым и розовым, иней на пятачках скошенной травы походил на соляную корку, а рядом с канавой тянулась гряда подсыхающего сена. Джозефина села на водительское место, напряженно сгорбившись, высыпала через боковое окно окурки из пепельницы; теперь в кабину врывались влажные утренние запахи, перемешанные с горечью шалфея, квамассии, люпина и марихуаны. Джозефин вела машину, и они молчали – только дрожала кабина, и подавленно гудел мотор.

Серебристые от росы мешки с куриным кормом лежали посреди дороги по ту сторону железнодорожного полотна, ближе к городу. Он закинул их в кузов и вдруг почувствовал, что ему хорошо, что он почти счастлив – то ли кофе наконец подействовал, и похмелье отступило, то ли дело было в гордости за этот ебаный подвиг. Он залез в кабину и захлопнул дверцу, и тут из-за поворота, гулко стуча, показался товарняк, он шел из города, может, это возвращался назад тот же самый ебучий поезд. Вместо того, чтобы развернуться к ранчо, Джозефина поехала вперед. Ночное приключение раскручивалось в обратную сторону.

Они припарковались у того же самого кафе, где полдня назад он пил этот хуевый кофе, и взяли по чашке не менее хуевого, устроившись в обитой красным пластиком в кабинке, меню было закатано тоже в пластик, жидкий хуевый кофе им принесли в пластиковых чашках, он прихлебывал его с удовольствием и с таким же удовольствием поглощал яичницу с ветчиной, макая в зенки ебучего желтка кусочки жареной домашней булки. На стене было написано «Под сиденьем жвачка – бесплатно».

– Ладно, – сказала она. – Прости меня. Я была сукой. Пока вы с Фэем катались в город, я разговаривала – вернее, она говорила, а я слушала – с матерью. Ты не поверишь, что она вылила на меня. Они разводятся. Папа встречался с женщиной в два раза моложе его, я даже ее знаю, мы вместе учились в школе; он как-то увлекся, и две недели назад она родила ребенка, девочку – так что у меня теперь есть сестренка на тридцать один год младше меня. Кошмар начался через день после родов, когда она вышла из больницы – их теперь выпихивают домой на следующий день. Она направилась прямиком в клуб ветеранов, вместе с ребенком; несколько часов торчала там со своими сальными приятелями, напилась, накурилась и как-то умудрилась свалить ребенка со стойки прямо на пол. Поговаривают, что она специально ее толкнула. Девочка сейчас в больнице с серьезной травмой головы – мать говорит, что лучше бы ей умереть, – эту блядь будут судить за покушение на жизнь ребенка и жестокое с ним обращение, а имя моего отца полощут в вечерних новостях и газетах по всему штату. И только я до вчерашнего дня ничего не знала.

Он начал что-то говорить, но она остановила его движением руки.

– Теперь слушай. Ты, кажется, умирал от любопытства, почему Саймон застрелил Зонтико. Хорошо. Я расскажу. Все получилось ужасно глупо. Просто недоразумение. Он хотел помочь папе. Ты же знаешь, как папа разговаривает – говорит и говорит, так что невозможно вставить слово, и через некоторое время его просто перестают слушать.

– Точно, – подтвердил Вёрджил.

– Попа говорил о Зонтико – это бы ничего, он всегда о нем говорит – но он завис на том, что будет, когда Зонтико состарится и заболеет, когда-нибудь в будущем. Еще и выпил немного. И пошел: нельзя допускать, чтобы животные болели, нельзя заставлять ослабевших животных тянуть лямку, страдать и мучиться от боли. Больных животных нужно убивать, – но все время повторял, что сам, когда придет время, ни за что не сможет этого сделать, что у него разорвется сердце, если придется убить старого Зонтико, который когда-нибудь ослепнет, ноги его перестанут ходить, зубы вывалятся, есть нечем, рак, неизлечимые кожные болезни. Он перечислял все, что может случиться с конем, все время возвращался к мысли о том, что придется самому убивать Зонтико, и начинал плакать. Он говорил, что не сможет этого сделать; нужно всего-навсего один раз выстрелить в голову, но он не сможет.

– И что?

– Это подействовало на Саймона. Чушь, недоразумение, он невнимательно слушал первую часть, а к тому времени, когда наконец сосредоточился, папа говорил так, словно все эти ужасы происходят с Зонтико уже сейчас, что его уже сейчас надо убивать, но папа не может этого сделать.

Всю ночь Саймон метался и ворочался, а под утро решил встать и сделать то, что не может папа, – застрелить Зонтико, и тем избавить папу от мук. Папа ему нравился, он хотел ему помочь. Ему просто не пришло в голову, что есть Фэй, который и застрелит Зонтико, когда дойдет до дела, но в то время Зонтико был всего двадцать один год, и он прекрасно себя чувствовал. Он прожил бы еще пять, а то и десять лет, и с пользой. Папа брал по тысяче долларов за вязку. Он все подсчитал – Саймон опустил его на пятьдесят тысяч долларов, когда застрелил Зонтико. И все это была чушь, простое семейное недоразумение.

– И?

– И ничего. Мы с Саймоном вернулись в Нью-Йорк, но он никак не мог успокоиться после того отцовского выстрела, винил себя за то, что убил Зонтико, и очень скоро спутался с подружкой своего босса, которая по случаю была еще и моим гинекологом, так что выболтала ему, что я беременна. Мы развелись, он женился на этой суке, они уехали в Миннеаполис, и я с тех пор ни разу его не видела. Все эти годы я обвиняла отца. Он не имел права стрелять в Саймона. Так же как не имел права ебаться с этой блядью, моей школьной подружкой.

– А я, блядь, считаю, что он все сделал правильно. Он говорил, что Саймон чуть вас всех не перебил. У него был такой вид, как будто он свихнулся. Что до бабы, то какой козел может знать, почему происходят такие вещи. Такое бывает сплошь и рядом. Это их ебучие заботы, а не твои. Она смотрела на него.

– Ты мудак. Полный. У тебя нет моральных устоев. Поехали в горы. Возьмем вина, пару кусков мяса и одеяло.

– Джозефина. Позволь напомнить, что твоя мать ждет, когда ты привезешь на ранчо этот ебаный куриный корм.

Она смотрела на его красивое американское лицо: обе половинки вполне симметричны, ясные светлые глаза за неестественно маленькой проволочной оправой очков поблескивали враждебными искрами; она смотрела на клочковатую щетину, родинку под носом, две почти совсем безволосых руки. Он так же почти не отрываясь смотрел на нее, и за несколько секунд все стало ясно – так, словно он знал ее целый год, а может и больше. Привязанность перешла в раздражение. И быстро двигалась к антипатии.

– Она тебе не нравится, да? Моя мать.

– Нет, – ответил он, зная, что говорить этого не следовало. – И твой ебаный папаша тоже. Ульц затеял хорошее дело – пустить их в расход. – Он не этого хотел, я же тебе только что сказала.

И все же они купили вина, поехали в горы и там, на лугу, среди горящих цветов кастиллеи, она убегала от него полураздетой и смеялась, как в рекламе гигиенических салфеток; он поиграл с ней минут пять, потом это говно его взбесило, он повалил ее на землю, сорвал одежду, обеими руками отвесил два звонких шлепка, когда она сказала стоп, раздвинул ноги и влез внутрь, взбрыкиваясь, как во время гона. Нагретые солнцем волосы пахли ореховым маслом и горячей листвой. Небо было пурпурным, они истекали потом, кусали друг другу губы, она царапала ему спину, а он наваливался на нее всем своим весом, толкал и таранил, трава впивалась в кожу мелкими жалящими лезвиями, вино открылось и пролилось на землю, они катались по нему, рыча и завывая, ставили свои заляпанные вином, разодранные, лоснящиеся тела с прилипшими к ним травой и пыльцой в причудливые позиции, кричали и плакали, она повторяла о боже, о боже, до крови сломала ноготь, он поранил колено кусочком острого кварца, комары искусали всю его резвую задницу и ее белые ноги, а когда ему захотелось отлить, она, опустившись на колени, заботливо придерживала его член, потом настала ее очередь, и тогда она присела на корточки, а он подставил под горячую струю сложенную лодочкой руку, затем опять пришло время криков и богов, ползаний и перекатов по каше влажных цветов, и для каждого из них это было самым экстравагантным признанием в глубокой, глубже самой жизни, любви, и на все на это смотрел с далекого склона пастух-баск, держа в левой руке сирсовский бинокль, а в правой – член.

– Это изнасилование, – сказала она.

– Ага. Но тебе же, блядь, понравилось.

– Ты ошибаешься, – сказала она. – И еще пожалеешь.

Налетели оводы. Вино кончилось. Они молча оделись, полуотвернувшись друг от друга. Потом, побрели прочь от этого луга, прихрамывая и стараясь не смотреть на помятые цветы. Все было кончено.

Его визит подошел к концу на следующее утро; перед тем, как уехать, Вёрджил смотрел ей в глаза, в прямом и искреннем взгляде читалось, как ему обидно и неприятно оттого, что оно все так обернулось (эта поза оскорбленной невинности была всего лишь позой, ибо несколько лет спустя он сел в тюрьму за мошенничество и обман доверчивых обитателей первоклассного дома для пенсионеров – фальшивая инвестиционная компания пообещала выгодное вложение средств в особо избранные «Экологически чистые звукозаписывающие корпорации»), а Джозефина седлала Овсянку, голубовато-мраморную кобылу с глянцевыми пятнами на морде, голенях, коленной чашечке, локте и, глядя в сторону, повторяла: ну еще бы, еще бы. Она сказала родителям, что поживет на ранчо, поможет Кеннету вести племенной журнал и немного разгрузит Бетти по хозяйству. Возможно, останется насовсем, сказала они им, – дочерняя благодарность за решение не расходиться, принятое после того, как маленькая дочка этой бляди умерла, и Кеннет подписался в искреннем желании хранить супружескую верность.

(Но той же осенью она вышла замуж за Мэттью Хэндсо, ранчера ростом шесть футов два дюйма, тоже вьетнамского ветерана, уроженца Амхерста, Массачусетс; в первую брачную ночь с ним случился эпилептический припадок. Она сидела в больничном коридоре и читала «Кролик разбогател», но на пятьдесят третьей странице уснула. Они превратились в затворников, но через несколько лет Хэндсо счел, что федеральное правительство увезено в неизвестном направлении на реактивном самолете, над Организацией объединенных наций нависла угроза темнокожего кривоногого переворота, а недостаток школьных священников уничтожил моральные устои американцев, и потому необходимо срочно заколотить стальные ворота ранчо. Вдвоем они вырыли серию бункеров и тоннелей, ведущих в десятиакровый подземный город с тайными кротовыми входами.)

«Bizitza hau iluna eta garratza da»

Однажды ранним вечером, в последнюю субботу июня, Фэй, нарядившись в джинсы с острыми, как нож, складками, рубаху с перламутровыми пуговицами, шелковый шейный платок, туфли из кожи ящерицы и новый, украшенный самоцветами ремень, поехал по дороге на гору Оленьей Ноги; на соседнем сиденье подпрыгивал зеленый аккордеон, а квадратный футляр его собственной концертины, замотанный сверху лошадиной попоной, лежал на полу, среди полудюжины бутылок отличного ирландского виски. Эта концертина была у него уже очень давно. На ее деревянной стенке болталась табличка с надписью «С. Джеффрис». Он всегда думал, что это имя давно помершего ковбоя, бывшего хозяина инструмента; Фэю нравился звучный голос концертины и золотые фигурки дельфинов, которые уже почти стерлись, но еще прыгали. Он, как мог, починил зеленый аккордеон, хотя по-прежнему не знал, что делать с западающей кнопкой и с той, другой, которая вообще не играла. Он не был особенно искусен в таких делах.

Баски веселились целый день, хотя большая танцевальная платформа посреди цветочного луга сейчас пустовала, неподалеку танцоры в национальных костюмах вымучивали непостижимые фигуры jota [307] под аккомпанемент трех или четырех музыкантов в рубахах, беретах и мягких сапожках с замотанными вокруг лодыжек шнурками. Они играли на старых инструментах: один дул в txistu и одновременно стучал по tambouri, крепкий мужичок с рябым, как вафля, лицом растягивал и стягивал trikitixa [308], ее особым образом настроенные язычки пискляво выводили «Zolloko San Martinak» [309], а за повозкой двое мужчин лупили толстыми концами палок по резонирующей деревянной доске. Музыканты не были похожи на местных, скорее всего, их выписали из Лос-Анджелеса.

Под деревьями стояли беспорядочно припаркованные грузовики и внедорожники, люди вылезали из них и забирались обратно, неподалеку расположился отгороженный веревками загон для лошадей. От решеток барбекю поднималось возбуждающе жирное дымовое марево, под навесами и открытыми палатками играли в карты, сквозь струи музыки пробивались женские разговоры, ржание коней, чьи-то выкрики. Накопившееся за день тепло разглаживало напряженные лица, в горячем воздухе дрожали пятна осин, пыль и косые горные тени.

Фэй побродил минут десять, прижимая аккордеон правой рукой и выискивая Мишеля, двоюродного брата Хавьера, пока наконец не увидел: тот сидел на перевернутом ящике неподалеку от двух лошадей с перекрещенными шеями и то ли дремал, то ли курил самокрутку.

– Мишель, – окликнул Фэй, подходя поближе. Тот поднял взгляд, потом встал, потом задрал губы с желтых зубов и, махнув Фэю головой, двинулся к заляпанному грязью внедорожнику. Они выехали на мокрую тропу, и празднество осталось позади. Мишель молчал, хмуро смотрел вперед, уголек сигареты жег ему губы. Фэй тоже закурил, протянул пачку Мишелю, и тот взял новую сигарету, погасив бычок о приборную доску. Грузовик толчками прорывался сквозь широкохвойные сосны, спускался в седловину, карабкался по склону нового холма и медленно приближался к бездорожной внутренней гряде, укрепленным гребням, огромному вздутию из глины и камней, безлюдная местность – лишь сдавленные крики пустельги да свист ветра можно было услыхать в этом краю. Вой двигателя вплетался в звуки чужеродным проигрышем. Тропа исчезла совсем, машина теперь терлась о скалы, прижималась к валунам и каменистым осыпям, стебли полыни и стволы горных кипарисов скребли по ее бокам. Мишель показал пальцем направо, и Фэю пришлось долго напрягать глаза, прежде чем он разглядел россыпь валунов, которые вполне могли быть и овцами.

Мишель молчал. Фэй попытался было запеть, «ты плакала, заламывая руки», но дорога была слишком неровной для песен, слова толчками вырывались изо рта, мелодия сбивалась.

– Тут надо бы коня, а не внедорожник.

Мишель кивнул, потом остановился. Овцы были все так же далеко. Задрав физиономию в небо, Мишель указал прямо и немного направо. Там была тропинка. Взглянув куда-то мимо Фэя, он развалился на сиденье и закрыл глаза.

– Я подожду, – сказал он. Вокруг его головы уже клубилось небольшое комариное облачко.

– Я недолго, – ответил Фэй, ступил на заросшую травой пахнувшую лакрицей дорожку и помочился, прежде чем отправиться в путь. За плечом, на веревочной петле болтался аккордеон; он карабкался вверх, ругаясь и соскальзывая в своих неподходящих для этой дороги ботинках. Но идти было недалеко, всего несколько сот ярдов, за крутым поворотом у двух валунов, похожих на чью-то задницу, начиналась кромка скошенного луга, на котором он увидел овечью повозку с круглой, как белая консервная банка, крышей; в проеме открытой дверцы сидел Хавьер и чистил ружье. Вокруг плескался ветер, волновалась трава и пурпурный люпин, а рубашка Хавьера то вздымалась, то снова припадала к его телу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33