Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Грехи аккордеона

ModernLib.Net / Современная проза / Пру Эдна Энни / Грехи аккордеона - Чтение (стр. 19)
Автор: Пру Эдна Энни
Жанр: Современная проза

 

 


Было жарко, теплые тела покрывались потом, звенели бокалы и бутылки, а резкий голос из угла перекрывал собою шум разговоров. Звенел и звенел телефон.

– Ага, ага, ха-ха, хааа, ха-ха, нет, нет. Ага, тут он. А, в чем дело? Чего ему сказать? Привет, привет, ладно, пока. – Этерина повесила трубку и посмотрела на Октава. Слышны были отдаленные раскаты грома, длинное раздраженное бормотание, она вздрогнула – гром напомнил ей о торнадо, которое в мае прошлого года разнесло заднюю стену здания и убило человека.

Облокотившись о стойку, Октав вопросительно смотрел на Этерину, и она тоже разглядывала это спокойное шоколадно-коричневое лицо, сильную шею, усы над толстыми губами, тонкие пальцы, трогательно косой передний зуб.

– Убрать бы на фиг эти синие шторы, пусть дамы видят твои beaux yeux [265]. Значит, Клифтон. Похоже, его не будет. Они попали в аварию аж в Луизиане, в Димпле, что ли. Все целы, кроме машины. Говорит, они все твои, заведи их как следует. Повезет, так он еще появится, но лучше не рассчитывать. – Она смотрела, как он направляется к Вилме, тяжело вбивая в пол каблуки белых туфель – острые, как стрелки, носы указывали ему дорогу; он наклонился над девушкой, что-то сказал, отпил немного из ее бокала и направился к эстраде. В этом была его беда. Он слишком сильно давил на каблуки.

Октав встал у микрофона между Бо-Джеком с барабанами и Стаддером с камертоном и с блестящей металлической манишкой; лица повернулись в его сторону, послышались выкрики:

– Где Клифтон, где мистер Си? – Стаддер дурачился с frottoir; в этой смешной штуке с парой серебряных грудей он был похож на чернолицую женщину-робота, и то и дело поскребывал тупой палкой камертона сиськи, якобы спрятанные под железом.

– Привет, ребята, Клифтон тут звонил из Димпла, Луизиана, у него там авария, все целы, он велел вам скакать и орать так, чтобы ему там было слышно. Мы вам поиграем зайдеко, всем громко топать и радоваться, упрыгаемся до смерти, и вот тогда-то он придет нас откачивать, танцуют ВСЕ!

Он начал тяжело и страстно, поднимал аккордеон над головой, чтобы дрожали меха на триолях, чертил краями дуги, аккордеон летал, точно с пилотажный самолет в диатонических группах – в дело шел каждый дюйм длинных мехов, руки умело направляли их движения, инструмент вздымался и нырял обратно в раскрытые ладони – тесная площадка в три минуты заполнилась танцорами. Октав знал, что делает. Он заорал:

– Ах-ха-ха! Вы еще не горите? Сейчас загоритесь! – Это была «J'ai trois femmes» [266], на танцоров сыпались пучки хлопающего стакатто, барабаны стучали в их сердца, резиновая доска шипела и трещала по-змеиному, хича-кеч-а-кеча-хич. Во все стороны летели яркие капли пота. Этерина прокричала:

– Крепче топай – громче хлопай! – Сквозь полуоткрытую дверь прорывался сине-белый свет, грохотал гром и сверкали молнии, выл ветер. Этерина опрокинула рюмку неразбавленного джина и пробормотала молитву. Она боялась взглянуть, что творится на улице, и махнула рукой Като, чтоб тот закрыл дверь.

Октав стоял теперь на полусогнутых ногах, словно пытаясь вложить в руки все напряжение нервов. Пальцы носились и лупили по кнопкам, извлекая трели и бешеную дрожь, ноты вибрировали со всех силой его раздувшихся легких, левая рука снова и снова выбивала дробь, а правая тяжело и быстро стучала по кнопочной массе, помехи коротких нот, диссонансные аккорды выталкивали из глоток танцоров восторженные вопли – и вдруг музыка умолкла, все засмеялись на полувздохе, но – фокус, ребята, – тут же зазвенела опять, закручивая и выворачивая созвучия ладов, танцоры вновь завиляли змеиными бедрами, задвигали локтями, в стороне какая-то пара синхронно подергивала задами в такт «Зеленому Буди». Но сквозь этот бешеный танец, он видел, что они выкладываются не до конца; прячут от него свое жгучее желание дождаться Клифтона и его блестящего клавишника.

– Вы еще не замерзли, а? – проревел Октав. – Вперед, ребята, как это говорят? Мы слишком французы для черных, и слишком черны для французов. – Он заиграл аккордеонную шутку, старый каджунский тустеп, разогретый синкопами и двойными тактами. – Давай, давай, давай, – прокричал он одной паре, пожилой и мускулистой, гладкой, как влажный шелк, которая тут же вклинилась в музыку. Другие танцоры, освободив место, смотрели, как они выписывают старые па и коленца зайдеко, быстрые и прекрасные. Из-под дождя появился Като Комб в облепившей все его длинное тело мокрой одежде. На улице завывал ветер, по крыше стучал град. Октав наклонился к микрофону, смочил губами, его дыхание наполняло зал.

– Все помнят, откуда это пошло? Знаете, о чем я? Оттуда пошло, туда и вернется. Ла-ла, вспомним старое доброе ла-ла, которое мы играли раньше. Вы вернулись домой. Теперь никто не устоит на месте. – Они действительно разошлись, и все же он чувствовал холод.

По столам расставили тарелки с ужином, гамбо и курятину, над залом нависла дымная пелена, в полутьме вспыхивали яркие огоньки сигарет. Жара стояла неимоверная, одежда танцоров пропиталась потом, ладони прилипали, пары выскальзывали из рук друг друга, рикошетом отскакивали от соседних пар, но все равно танцевали, лишь время от времени вытирая о ляжки мокрые ладони. Огромный вентилятор под потолком разгонял дым. Гроза кончилась. Кто-то закричал, требуя клифтоновского «Eh, `tite fille» [267], и он бросил им ее, импровизируя на ходу, жонглируя триолями, как настоящий силач, заставляя танцоров дрожать в одном ритме с тремоло.

– Черт, как классно он играет! – прокричал, какой-то белый, плоско ступая на широко расставленных ногах, один из любителей прогуляться по трущобам Френчтауна. Ему ответила черная женщина:

– Точно. Чистая Луизиана. – Но тут из центра танцевального круга раздался другой женский голос – недовольный:

– Когда же будет Мистер Си? Эй, вы, давайте сюда Клифтона! Он играет, что хочет – хоть кнопки, хоть клавиши. Ты хороший парень, но ты не Мистер Си.

Пожилой мужчина танцевал с молодой женщиной. На нем были кожаные ковбойские башмаки с хромированными носами, желтый, тоже кожаный пиджак с запонками на обшлагах, как у старого забияки с пистолетами, голубая рубашка, а галстук «боло» удерживался золотым черепом с рубиновыми глазами. Никто на площадке не мог с ним сравниться: мягкие скользящие движения, трапециевидная спина извивалась, словно переливчатая змеиная кожа, гибкие руки скребли воздух, желтые башмаки точно подмигивали, перед тем как очередной раз топнуть по натертому полу, длинные мускулистые ноги сгибались и выпрямлялись, бедра ходили, как на шарнирах, сотни танцевальных па: скачок канюка, техасский томми, гринд, лихой кнут, рыбий хвост, твист, сундук из Джорджии, чарльстон, шимми, шаут, бешеный индюк.

– Принесите стакан! – крикнул кто-то. Этот человек был еще и искусным жонглером, мог крутиться и подпрыгивать, прочно удерживая на лбу стакан с водой.

– Даааавай! Покажи им! – Ему было семьдесят три года, этому старику с гибким, как у ребенка телом.

Через час у Октава покраснели от дыма глаза, а в рот словно насыпали золы, он крикнул:

– Перерыв, – подсел к Вилме, вытер пот с шеи и лица, махнул Этерине, чтобы принесла пива и сигарет, потом виски и еще пива, потом еще, потом во втором отделении он играл «Не подавайте руки мертвецу», кнопки щелкали, меха

всасывали воздух и с пыхтением выпускали обратно, он намеренно искажал мелодию, размахивая аккордеоном над головой, влетал в крещендо и сбрасывал звук вниз, скреб и стучал ногтями по складкам. Като Комб распахнул дверь, и в зал потек сладкий промытый дождем воздух, на севере еще полыхали молнии. Но Этерина нахмурилась – она знала, что людям нравится духота и жара, когда пот льет ручьями, сердца колотятся, а легкие требуют воздуха.

Октав был недоволен. Он сделал что мог, и все же проиграл битву за их сердца – они не забыли Клифтона. Он отдал зеленому аккордеону все, что у него было, а тот лишь выбрасывал из себя рыдающие вздохи, исходившие словно из груди тяжелоатлета; это инструмент хорош для выжимания пота, его сильный плачущий голос обращался к людям, но даже с убранным рашпером, даже с новыми язычками все получилось не так. Не хватало диапазона. Октаву уже не нравилась эта нарисованная дьявольская голова и пламя. Он слишком много за него отдал, увлекшись отражением собственных глаз. Что-то случилось с его головой. Он отвезет его в Чикаго и продаст первому же замученному ностальгией гармонисту, а себе добудет такой, как у Клифтона – с большими клавишами и крепкой твердой основой, в нем больше нот, чем Октав способен запомнить, но что делать, если ради такого инструмента женщины срывают с себя белье – извиваясь, вылезают из трусиков прямо посреди танцзала, швыряют в большой аккордеон, а он ловит их складками, пищит и перемалывает в воздушную нейлоновую требуху – Бузу Чавис в антрактах продавал трусы специально большого размера с надписями «СТАЩИ!» «КИДАЙ В УГОЛ!» Глупый аккордеон, пьяный и дикий, швырнуть с табурета на пол, поднять и играть снова. Никто никогда не бросал в него лифчики, но дайте только добраться до Чикаго, уж там-то он им даст прикурить. Стоял 1960 год, и да, старый поезд «Иллинойс Сентрал» уже ждал у перрона, не надо блюзов – мы здесь для зайдеко.

(Тридцать пять лет спустя, Рокин Дупси[268], прислонившись к высокой спинке стула на чьем-то крыльце в Опелузасе, вспоминал тот вечер, когда от зеленого двухрядника Октава у всех сносило крышу.

– Он никогда больше так не играл. – Но откуда он узнал это? Та единственная жаркая ночь вознесла Октава на вершину жизни, а все остальные события, какими бы они не были, остались внизу.)

Город Холодного Джо

Тяжелая, тяжелая несчастная зима, пронизывающий ветер с озера, мокрый снег с дождем, денег не было, спать приходилось в грязной комнате, играть не звали, никому не нужен его зайдеко, все слушали заумное новомодное дерьмо, никаких танцев, только блюзы, блюзы, блюзы, но не старые блюзы Дельты, и не рок, ничего кроме городских блюзов под электрогитару, громких, быстрых, скрипучих, и он знал, почему. Послевоенные времена, о которых столько доводилось слышать, кончились – тогда тысячи и тысячи людей валили с юга в набитых до отказа поездах, и через час после прибытия каждый имел работу. Голодный город Чикаго с воем набрасывался на хорошие, крепкие руки рабочих, готовых начать все с нуля, как в старые добрые иммигрантские времена; вот что сделало Чикаго богатым – не свинина и не пшеница, а дешевый труд рубщиков свинины и грузчиков пшеницы. Они по-прежнему тысячами волоклись сюда, но работы больше не было: с глубоким вывертом экономика пошла вниз, и оставалось лишь сидеть, выть свои злобные песни, пить, курить, драться, трахаться и слушать, как кто-то выводит «Крепкие времена» Дж. Брима[269] – что угодно, лишь бы отвлечься от тяжелых мыслей. Гитарам иногда везло, братья-поляки выпускали им пластинки, но никто и не думал записывать зайдеко. Они не хотели его слушать. Дошло до того, что он сам больше не хотел себя слушать, особенно после междугороднего разговора с Вилмой – он написал ей тогда песню, которую она так никогда и не услыхала.

– Идет ли дождь у тебя, малышка, такой, как здесь? – Спрашивал он, голос извивался вместе с проводами, голос капал, медленно и печально. В ответ – живая тишина, проволочное дыхание и щелчки за много-много миль. Тишина, чеканная тишина. Слишком много нужно сказать.

– Если бы я мог быть с тобой, – выдыхал он, – говорить с тобой, любить тебя, войти в тебя. Я так скучаю по тебе, малышка. – Слова пробивались в провода обрывками. – Скучаю. Скучаю без тебя. Все ради тебя, малышка.

Она повесила трубку, но ему казалось, что она все еще там, все еще на линии, все еще связана с ним, хочет что-то сказать, но не может, да и не нужно это, ведь он и так уже все понял. Он ушел.

Зеленый аккордеон был еще с ним, хотя рашпер потерялся, а футляр он выбросил – никак не продать этого ебаного ублюдка. Инструмент стоял на буфете, смотрел на противоположную стену, глаза его ловили только безжизненный свет и потому казались слепыми. Ремень на футляре порвался через несколько минут после того, как Октав ступил на платформу; это произошло прямо на вокзале, когда он старался не изумляться слишком явно арочным окнам и овальному залу, в котором гуляло эхо – беспокойная масса людей с узлами, чемоданами, кучи детей, футляр упал на мраморный пол, аккордеон выпал и с мерзким звуком покатился по лестнице. Кто-то крикнул:

– Эй, мужик, ты что-то потерял. – Октав подхватил инструмент, запихал его в футляр, вне себя от смущения – все стали оглядываться на эту южную деревенщину – он рванул на Двенадцатую улицу, не зная толком, куда податься, лишь помнил, что ему надо на Индиана-авеню. Дискантовый край треснул. Еще на вокзале, горько выругавшись, он выбросил футляр и теперь тащил по улице голый инструмент. Бадди Мэйлфут мог специально надорвать ручку.

Октав инстинктивно повернул на юг, с инструментом в одной руке и чемоданом в другой пробрался сквозь кучку музыкантов Армии Спасения: труба, барабан, английская концертина и наконец тамбурин не оставляли сомнений в том, что они ничего не понимают в музыке. Октав ловил ноздрями запах Чикаго: вонь животных с юго-восточных боен, аромат истощения и неприятный привкус жирного, горячего жареного мяса. Он прошел мимо кинотеатра и обувного магазина, мимо вывески хироманта с указательным пальцем над лестницей, богобоязненного растафары с барабаном, мимо фронтонов церквей.

– … ежели толковать о Христе из Библии, правильно говорю? Об храме Соломона, об колесе в колесе, правильно говорю? Знаю, что правильно, об том, как жених дожидается брачной ночи, люди, вы молитесь со мной? Правильно, сам знаю, что правильно, надо выбирать: или свет или пламя… – слышались запертые в домах блюзовые нити, болтовня клаксонов, шипение покрышек, двойное хриплое шарканье задниц о стены, и со всех сторон сдержанный стук высоких женских каблуков, щелкающая путаница пикающих ритмов, пересекающихся и расходящихся вновь. Похоже на музыку. Он постарался не наступить на картину, которую рисовал цветными мелками на асфальте безногий человек на механической тележке – там был изображен Иисус, и на отдельных панелях все его приключения, вроде комикса, слова выписаны желтым мелом, буквы загнуты, словно бананы.

Ему досталась полуподвальная комната-кухня, темная дыра с плиткой, все здесь пропахло чем-то странным, зато дешево.

(Это здание вместе с несколькими сотнями других уцелело после пожара; зеленые зигзаги спускались по пятнистым стенам; проблески кружевных мостов, фабрики с дырами незастекленных окон, распухшие монограммы граффити, одни буквы поверх других, слой за слоем, беспорядочно, бессмысленно – и четкая надпись «ЗАБУДЬ» на виадуке.) В шкафу он нашел грязную белую расческу, пожелтевшую газетную рекламу «познакомьтесь с бессвязными звуками, такими популярными среди подростков…» и письмо, адресованное человеку по имени Иуда Брэнк, в котором говорилось: «Флито нада сакс, типа как ты, пазвани 721—8881». На конверте стоял штамп: Канзас-Сити, 1949 год. Октав задумался, кем мог быть этот Флито, наверное, уже сдох – потом выбросил письмо в картонную коробку, которая служила ему мусорной корзиной и вызывала в памяти другую картонную коробку – его самое первое воспоминание: он лежит в полутемной комнате и смотрит на края коробочных стенок, бледно-коричневый цвет, ряд маленьких темных тоннелей, уходящих туда, где страшно и странно, из устья тоннеля вылезло крошечное красное насекомое, посмотрело на него сверкающими глазами и уползло обратно.

– Не может быть, чтобы ты это помнил, – говорила мать. – Все так, ты лежал в коробке, но ты тогда только родился. Этого никто не помнит. Ты так быстро вырос, что через месяц я тебя оттуда вытащила. Коробка была от мыла, «Белый Ринзо». Люди смеялись, что я хочу отмыть тебя добела. – Но до сих пор запах мыльного порошка вызывал в нем угрюмо-печальное чувство, прочно связанное с тонкими картонными тоннелями.

Зеленый аккордеон покрылся пылью – он знал, что это вредно, но не мог заставить себя ее вытереть, он вообще теперь мало что мог, разве что играть, но играть почти не хотелось. В первое время он играл постоянно – есть там трещины или нет, какая разница – но аккордеон издавал взволнованные, похожие на тяжелое дыхание звуки, словно от тяжелой работы, словно визг шурупов, словно он смертельно тосковал по ком-то, да, такие звуки издавал бы человек, которого превратили в аккордеон, и очень скоро Октав уже не мог их выносить. Звук, словно кого-то на чем-то заклинило. Работы не было. Дело, похоже, шло к тому, что придется тащить инструмент в ломбард и возвращаться домой.

– Ну почему все так? – зло говорил он, обвиняя себя самого в том, что нет работы, и выискивая в своем нутре какой-то глубокий изъян – в чем-то он был не таким, как все, чего-то ему не хватало – неважно чего.

Думаешь, все уладится

Только через год или два наступил день, когда он окончательно решил отнести аккордеон в ломбард, но не для того, чтобы купить билет на юг, а потому, что приобрел к этому времени не слишком обременительную привычку, а зарплату задерживали, но если человеку что-то надо, значит надо. Он никуда не уехал. Он устроился учеником плотника в строительную компанию, собирался вступать в профсоюз, хотя спешить было некуда, на новых объектах появилась работа, недостроенные здания наполнялись чернокожими сразу, как только привозили окна; огромную площадь поделили между собой город и скоростная дорога Дэна Райана. Грош цена разговорам про интеграцию юга – пусть посмотрят своими глазами: прочная, как скала, сегрегация, окруженная настоящим крепостным рвом. Может, так и задумывалось?

Он связался с двумя женщинами, и хорошо себя при этом чувствовал – Бо-Джек и Стаддер приехали из его родных мест и направились прямиком на музыкальную сцену; он показывал им, что тут и где, а они смотрели на него снизу вверх, и шутили лишь наполовину, называя «большим ниггером в Чикаго». Октав устроил для них экскурсию по цветным клубам, где тусуются отморозки, и дальше – где жирные, как свиньи, белые драндулеты сутенеров протискиваются сквозь кучки поджарых гангстеров; вылезая из машин, эта публика демонстрировала острые, как лезвия, стрелки брючек, крокодиловые туфли и вихляющую, как положено котам, походку. Бо-Джек сказала, что Вилма вышла замуж и переехала в Атланту. Им хотелось послушать что-то особенное, какие-нибудь новые необычные мелодии. Он отправил их в клуб «Брильянтовая точка» на группу «Негритянское жужу» с диатоническим аккордеоном, sekere [270], говорящим барабаном, цимбалами и гонгом. Бобби полюбила их до умопомрачения – бум! теперь она поклонялась только этой музыке, и все предложения Октава о том, что может, неплохо было бы вспомнить их старые песни, отвергались без разговоров. На самом деле, ему и самому не особенно хотелось. Теперь, когда у него завелись деньжата, он пристрастился к ночной жизни, купил в рассрочку большой клавишный аккордеон (два доллара в неделю), завел себе черную шелковую тунику, кашемировый шарф, который обматывал вокруг головы, афганский плащ до щиколоток из какого-то желтого меха и зажил не то чтобы на широкую ногу, но всяко лучше, чем раньше. Его все сильнее привлекали городские блюзы, но он по-прежнему играл зайдеко, немного стыдясь своей южной черномазой музыки. Это началось однажды ночью, когда он слушал в каком-то клубе игру косоглазого дурачка с южных болот: слабенький дрожащий голос, на который никто не обращал внимания, постоянно срывался, оставляя в каждой строке грубые заплаты пауз и выпихивая из себя лишь обрезки слов. Аккордеон этого придурка сбивался с ритма, щелкал, словно пишущая машинка, и Октав понимал, что такая игра никуда не годится. Годилось разве что луизианское дерьмо болотной попсы, белое дерьмо на двух аккордах, ми-бемоль и си-бемоль, да и оно сходило на нет. Он не будет это играть.

Он сам не знал почему так получалось, но у него испортился характер: теперь его раздражала любая мелочь, чего никогда не было в Луизиане – возможно виноват телевизор, который вечно лез, когда надо и не надо, со своими машинами и башмаками. Приходилось держать себя в руках: на верхних этажах зданий и внизу кварталов – вечеринки в съемных залах, картежные вечеринки, просто вечеринки, субботние ночи и другие ночи тоже, если у вас есть к ним вкус, а еще к траве, коксу и хорошей выпивке, если такие штуки вам нравятся. Ему нравились. Чикаго сходил с ума. Октав полюбил саксофон и электрогитару, это было классно, очень красиво. Он никак не мог насытиться, торопился восполнить то, чего не хватало ему в прежней жизни, не отказывал себе в золотых кольцах и цепочках. На полке у него стояло шесть книг: «Краткая мировая энциклопедия», «Самоучитель школьных дисциплин», «Великие цветные», «Сексуальная анатомия женщины», «Универсальный словарь рифм», «Введение в музыкальные размеры»

Что-то происходило, или казалось, что происходит, он спал с женщинами, попадал в черные списки, работы таяли, они просто не нужны были больше. Экономика закукливалась. Ну что ж, он тоже сожмется и будет ждать, когда она вновь начнет разворачиваться. Никуда не денется: слишком многим нужна работа.

Ты понятия не имеешь, откуда ты взялся

Его пра-прадеда приковали цепью к каравану рабов – в этом была особая горькая ирония, поскольку он был духовно связан с металлом, происходил из древнего рода кузнецов, нагревавших железные прутья на своих наковальнях (это заметно повысило его цену); на работорговом корабле «Нант» его доставили в Новый Орлеан и продали плантатору, который привез свое приобретение в дельту Миссисипи – там он и умер, не дожив до сорока лет, но успев соорудить достаточное количество оконных решеток и ворот, каминных подставок и таганов, кандалов и инструментов – иногда он делал декоративные штучки, которые несли в себе тайное проклятие, и ни о чем не подозревавшие белые умирали потом от непонятных болезней.

Сын кузнеца Кордозар (прадед Октава, Иды и Мэри-Перл) родился рабом и научился у отца обращаться с наковальней; в двадцать семь лет он убежал в Канаду: шел ночами, а днем прятался с индейцами в болотах. Он пообещал своей женщине, что как только доберется до места, устроит ей побег, и она приедет к нему на север вместе с сыном Зефиром. Но через несколько месяцев после того, как он добрался до Торонто, разразилась Гражданская война; сгорая от нетерпения получить оружие, он добрался до Бостона, записался добровольцем, прошел с боями от Пенсильвании до Вирджинии, дважды был ранен, гонял санитарную повозку и очевидно забыл о женщине с ребенком. Через несколько лет после Аппоматтокса[271], в составе одного из двух черных конных полков десятого кавалерийского отряда он отправился на запад и утонул в речке Прейри-Дог, когда незаметно подкравшийся двенадцатилетний сиу всадил пулю в живот его лошади.

Девушка осталась позади

Ребенок Зефир рос в Ванилле, Миссисипи: собирал хлопок по испольной системе, бренчал на банджо, жил бедной и трудной речной жизнью от найма до расчета на одной из самых богатых земляных россыпей в мире, вечно недополучал заработанные деньги, учился письму и арифметике, болел и травился цветами фасоли, а еще молился. После нескольких лет такой жизни он бросил все, взял банджо и отправился по территориям с карнавальным шествием, заодно играя африканского плута – просунув голову сквозь дырку в простыне, он подмигивал и гримасничал перед толпой белых мужчин и мальчишек, которые по очереди, широко размахиваясь, швыряли в него мяч – «Виктрола» в это время, скрипя, наигрывала: «Пляши, черномазый». Карнавал кончился в захолустном овечьем городке Невады, Зефир остался без гроша, так что пришлось продавать за два доллара банджо, и этих денег ему хватило на половину дороги до Ваниллы. Вторую половину он прошел пешком, явился домой со стертыми ногами и впрягся теперь уже навсегда в круг исполья, чтобы получать свою жалкую долю радостей от секса, выпивки и музыки. В 1930 году его сфотографировал белый из Управления охраны ферм – Зефир позировал в своей рабочей одежде, странном костюме из тряпок, пришитых к другим тряпкам сотней болтающихся ниток и в шляпе из проеденного молью фетра. Он сделал детей четырем женщинам и предоставил их самим себе. Завел беспородного пса и назвал его Хлопковый Глаз – пес прославился тем, что зализывал людские раны, и за эту услугу Зефир брал пятак. Как-то в бедный засушливый год у него в огороде вырос невероятных размеров амарант. Зефир прилежно поливал растение, следил, чтобы вокруг не было сорняков, восхищался его размерами – стебель был толщиной в два больших пальца. Он вырос до десяти футов, после чего упал, не выдержав собственного веса, – величайший амарант на свете остался в памяти всех, кто его видел.

Зефир мало говорил – за него пело банджо, – никогда не выдавал своих секретов, никогда не сообщал, о чем думает, лишь о том, чего хочет, о том, что мог бы получить – до тех пор, пока после демонстрации новой хлопкоуборочной машины «Международный жнец» не пришло время расчета, и мистер Пелф не объявил, что за год Зефир заработал ровно три доллара; он в последний раз положил деньги на похоронный счет, лег на застеленную тряпками кровать и попросил принести ростбиф с шампанским (эти два кулинарных излишества приобрели для него статус иконы после того, как ему довелось их попробовать пятьдесят лет назад на празднике Четвертого июля – распорядитель карнавала устроил тогда пир в модном ресторане Де-Мойна, расплатившись поддельным чеком). Дочь по имени Лэмб, единственная из всех его детей, дожившая до этого дня, принесла на блюдце жареный свиной хрящ и стакан шипучки. Зефиру было восемьдесят три года, он очень устал, а лицо покрывали глубокие морщины, похожие на швы стеганого одеяла.

– Нет, – сказал он, завернулся в серое покрывало, повернулся к стене, закрыл глаза, и так и пролежал два дня, не шевелясь и не говоря не слова, пока не умер, изнуренный великой и вечной борьбой.

Байю-Ферос

Лэмб дотянулась до подоконника, нажала на кнопку будильника, накрыла свитером запотевшее зеркало, сняла с комода фотографии детей и завернула их в бумагу. После похорон старика в мае 1955 года Лэмб с тремя детьми – Октавом, Идой и Мэри-Перл – переехала в Байю-Ферос, Луизиана, вместе со своим дружком, Уорфилдом Данксом (бледно-карие глаза в ободке чистого голубого цвета), Там они купили радио и начали слушать профессора Боба, короля проигрывателей из Шривпорта. Через час после того, как они сняли эту халупу, Мэри-Перл наступила на осиное гнездо и прямо в старом цветастом платьице рванула сквозь заросли колючек, прыгая, как ненормальная, огромными дикими подскоками так, что только мелькали на солнце тонкие и искусанные девчоночьи ноги.

Через год несчастный Уорфилд погиб на шоссе: остановился рассмотреть шестисотфунтового борова, несшегося прямо по середине дороги, и в это время пожилая белая женщина въехала на «шевроле» в зад его машины. Лэмб работала на кухне у белого президента колледжа (разрешалось уносить домой кожу, жир, ноги и головы консервированных куриц, картофельные шкурки и черствые горбушки) за пять с половиной долларов в неделю. Надеялась когда-нибудь перебраться наверх – перетряхивать льняные кремовые простыни, стирать пыль с подоконников, расставлять туфли миссис Арстрэддл на косых полках. Дети подрастали. Октав, уже почти мужчина, ловил в заливе рыбу. Ему нужна новая лодка, из которой не надо будет вычерпывать каждые десять минут воду, и с хорошим мотором. Она молилась, чтобы Мэри-Перл не попала в беду, не очень надеясь на результат – девочка была слишком хороша собой и сводила мальчишек с ума. Настоящей бедой была Ида – в восемнадцать лет она выросла до шести футов двух дюймов и весила почти триста фунтов; некрасивая, черная, нос картошкой, щель между зубами; когда девочки прыгали через скакалку, она всегда крутила веревку. Драчливая, с зычным голосом – ей бы родиться мальчишкой. Может она и успокоится после того, как родит первого ребенка, а может и нет – судя по замашкам, она ненавидела мужчин и не собиралась рожать детей, говорила, что на нее не заберется ни один мужик, крушила все на своем пути, а под кроватью у нее была свалена куча книг и журналов в желтых обложках – такого пыльного беспорядка Лэмб в жизни не видала. В любое время дня и ночи к ним в дверь стучались какие-то тетки с новым бумажным хламом.

– С таким видом – можешь не волноваться, – говорила Лэмб. – Ни один мужик на тебя даже не посмотрит.

– Я знаю, какой у меня вид. Ты повторяешь это с тех пор, как я научилась ходить.

Вырывание волос

В восьмом классе Ида потащила свою подружку Тамонетт в центр города вырывать белым волосы. Они шагали по пыльной дороге, держась за руки и распевая «Иисус в телефонной трубке». Обе обладали весьма опасным чувством юмора – после собственных шуток им приходилось давить в себе смех, чтобы не вляпаться в историю. Тамонетт была худенькой, низкорослой и считала, что обязана стать такой же храброй, как сестра ее бабушки Мэралайн Брюлл, которая в 1920 году уехала в Париж прислуживать в белом семействе, там научилась летать на аэроплане, вернулась на юг и распыляла по полям удобрения, пока в 1931 году белый фермер не подбил ее самолет из ружья прямо в небе; но даже тогда она не утратила присутствия духа, направила горящую машину прямо на этого человека с ружьем и погибла вместе с ним.

– Что это на тебе за джинсы? – критически поинтересовалась Тамонетт.

– Спроси чего полегче. Джинсы и джинсы, – ответила Ида, поворачиваясь, чтобы разглядеть этикетку.

– Дура, за этой фирмой ККК, они делают на нас деньги. И, между прочим, за жареными курями, которые ты так любишь, тоже. Выкинь лучше эту гадость.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33