Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Итамар К.

ModernLib.Net / Нетаньягу Идо / Итамар К. - Чтение (стр. 7)
Автор: Нетаньягу Идо
Жанр:

 

 


      Он положил тряпку на полку, и они вышли из студии.
      Вид племянницы Апельбаума удивил Итамара. Ее белая блузка была глухо застегнута по самое горло, рукава спускались ниже локтя, а широкая юбка доставала до щиколоток. Религиозная, конечно. Она сидела у низкого столика, покрытого толстым стеклом, на котором стояли кофейник и ваза с печеньем.
      — Я полагаю, что, если сделать требуемые сокращения, — Апельбаум, уже начавший пить кофе, вернулся к теме разговора, — это не снизит художественной ценности твоей работы. Я привык оценивать произведение искусства как отдельный изолированный объект. Иными словами, я задаю себе вопрос: хороша ли картина сама по себе с эстетической точки зрения? И меня вообще не интересует, похожа ли, к примеру, изображенная на ней церковь на некую реальную церковь. Главное то, что предстает перед моими глазами. Обладает ли вещь собственной красотой? И это верно по отношению к любому произведению искусства. В той же мере мне безразлично, был ли писатель верен исторической правде по отношению к той или иной реальной личности, или следовал ли он правилам этики. Точно так же, как мне все равно, был ли он в своей частной жизни порядочным человеком. Все это меня никак не интересует. Мне важно только одно: хорошо ли то, что он создал, или нет.
      — Это подход потребителя искусства. Однако это не освобождает меня, автора, от вопросов самому себе: правильно ли то, что я делаю?
      — Я согласна с Итамаром, — заметила Гила. — Вообще, если произведение искусства висит в безвоздушном пространстве, оно ничего не стоит. Его ценность определяется обществом. Когда художник работает, у него должно быть общее видение — я бы назвала его общественным видением. Разве он творит только для собственного удовольствия? И если так, то чего стоит его работа? Разве вы не считаете, что он должен ощущать себя призванным на службу обществу, а не только удовлетворять свои творческие инстинкты?
      — Это, разумеется, традиционный еврейский подход, и он, собственно, относится к любому виду человеческой деятельности, — сказал Апельбаум. — Я могу понять такой подход и, в известной степени, солидаризироваться с ним. Но в данный момент я говорю не о творце, а о его произведении, которое уже создано, закончено. Оно существует независимо от автора, у него своя жизнь, которая будет продолжаться и после его смерти. Разве истинная ценность произведения, которое было спрятано долгие годы и внезапно найдено, меняется оттого, что никто не знает, кем оно создано?
      — Вы не можете отрицать, что имена Пикассо или Ван Гога поднимут ценность картины до небес, — возразил Итамар. — Я не имею в виду денежное выражение, а говорю о художественной ценности.
      — И я говорю об истинной художественной ценности вещи. Конечно, она может меняться, она зависит от критериев того или иного поколения. Но каждое из поколений оценивает произведение искусства как независимый объект.
      Апельбаум сидел на диване рядом с Гилей, Итамар расположился напротив них в кресле и, пока Бенцион говорил, смотрел на девушку. Хрупкая, лицо тонкое, в темных глазах угадывалась глубина. Ее красота была неброской. Тихая красота, как будто принадлежащая иным, ушедшим поколениям. Она заметила, что Итамар не может отвести от нее глаз, но, видно, не сознавала своей привлекательности.
      — Я верю в тебя, Итамар, — продолжал Апельбаум, — я верил в твои возможности, когда ты был еще ребенком, ты знаешь. И я не сомневаюсь, что ты создашь настоящую вещь. Но сам я не разделяю взглядов Меламеда и, наверно, не самый подходящий человек, чтобы дать тебе совет в этом деле.
      — Если бы они так не уперлись именно в это! — пробормотал Итамар.
      — Может быть, они говорят то же самое: если бы он только не упрямился.
      — Мы живем в странное время, — сказала Гила. — Не исключено, что они уступят во многих вещах, но только не в этом.
      — Но это так нелогично! — ответил Итамар.
      — Ты ищешь у них логику? — спросила Гила. — Это ведь все эмоции, все строится на чисто эмоциональном уровне. Но отсутствует одна главная эмоция — любовь.
      — Знаешь что, Итамар, — предложил Апельбаум, — давай поедем к Берману. Он сейчас пишет исторический роман о Бар-Кохбе. Кто, как не он, может разобраться, где должна проходить граница фантазии в произведении, опирающемся на исторические факты. Или назовем это границей «творческой свободы». Кстати, отнесем ему две картины, которые я уже отчистил.
      Пока Апельбаум звонил Берману, Итамар и Гила оставались в гостиной.
      — Когда я была ребенком, — рассказывала Гила, — я читала все, что писал Берман. Дядя Бенцион давал мне каждую его книгу, как только она выходила. Все они были с его дарственной надписью. Ты знал, что они дружили еще в детстве, в Чехии? Я ужасно любила Бермана, но другие дети у нас вообще о нем не знали.
      — Наверно, их родители не разрешали им читать светские книги, такие, как романы Бермана? — спросил Итамар.
      — Светские… — расхохоталась Гила. — Правда, что Бермана у нас бойкотировали. Но это было в кибуце.
      — Так ты выросла в кибуце?!
      — Что, трудно поверить? Но я не сожалею о своем прошлом. Нет худа без добра. Солженицын однажды написал, что его первый арест, когда он был офицером, научил его многому. Он начал видеть правду. И то, что я выросла в нерелигиозной среде, в кибуце, где декларативно отвергают религию, привело меня к глубокому пониманию религиозного чувства. Если бы я родилась в другом месте, кто знает, достигла бы я такого понимания, как сегодня? Ощутила бы я, что моя жизнь пуста и бессмысленна? Поэтому я не жалею. Ничего случайного не бывает. Все предопределено заранее. Еще кофе?
      — С удовольствием, — ответил Итамар.
      Гила встала и взяла у него чашку.
      «Сколько изящества и очарования в ее движениях», — подумал Итамар, когда она легко откинула со лба непослушную прядь волос. Несмотря на ее одежду, а может быть, благодаря ей, Гила излучала истинную, чистую и покоряющую сердце женственность. С быстротой молнии в мозгу Итамара пронеслась мысль о разнице между ней и Ритой. Естественная, мягкая красота Гилы, отсутствие манерности покорили Итамара. Даже ее одежда вдруг привлекла его. Действительно, было что-то по-настоящему влекущее, хоть и в скрытой форме, в скромной одежде Гилы, прикрывающей почти все ее тело. Рита всегда одевается так, подумал Итамар, что какая-нибудь деталь обязательно несет вызов — будь то незастегнутая пуговица, позволяющая видеть бретельки лифчика, легкий разрез на юбке, через который проглядывает часть бедра, или шарф, завязанный таким образом, чтобы привлечь внимание к декольте под ним. Гила не делала ничего подобного. Она была полной противоположностью Рите, но Итамар подумал, что именно она может стать истинной спутницей жизни, настоящей союзницей во всех делах. Она бы помогла ему из чистого альтруизма, а не ради того, чтобы получить какую-либо материальную или моральную выгоду. Любовь, исходящая из сердца такой женщины, — это чистое чувство без всякой примеси эгоизма. А ее логика! С какой простотой в одной короткой фразе она оценила всю его запутанную ситуацию!
      — Твой дядя сказал, что ты изучаешь компьютеры, — заметил Итамар, когда Гила протянула ему чашку кофе с ломтиком кекса.
      — Да, в колледже «Эцха-дат». Я уже заканчиваю курс. Дипломный проект основан на разработанной мною программе со сложным статистическим анализом. Ожидают, что, когда результаты исследования будут опубликованы, они вызовут шок. Надеюсь, что хотя бы в далекой перспективе они окажут влияние на наше общество. Все наши инструкторы уверены, что так оно и будет. Что иначе быть не может. Логика неопровержима.
      — Звучит впечатляюще. Я, конечно, ничего в этом не пойму — я полный невежда в науках, в математике, в компьютерах, — рассмеялся Итамар. — По-моему, компьютера вообще не существует. Если спросите меня — такого зверя вовсе нет!
      Гила засмеялась.
      — У меня действительно сложная тема. Но если упростить, то прослеживается несомненная связь между происходящими в стране несчастьями — личными и общественными — и дефектами в мезузах, установленных в наших домах.
      Итамар взбирался по лестнице вслед за Бенционом Апельбаумом, неся в руках две картины. Они поднялись на третий этаж старого дома в квартале Бейт-ха-Керем.
      — Добрый вечер, добрый вечер! — приветствовал их Нимрод Берман, открыв дверь.
      Они вошли в прихожую, к которой примыкали три маленькие комнаты и кухня. Берман взял из рук Итамара одну из картин и приблизил ее к стоявшему в прихожей торшеру. Подняв очки на лоб, он внимательно осмотрел холст:
      — Отлично, Бенцион, отлично. В точности, как было раньше, до «улучшений» маляров. Как обычно, твоя работа безупречна.
      Берман вернул очки на нос и повел Итамара и Апельбаума осторожностью повесил обе картины на их постоянные места.
      Итамар удивился, насколько загромождена эта небольшая комната. Повсюду стояли разнокалиберные вазы, разрисованные тарелки заполняли пространство между множеством картин. Вышитые скатерки покрывали маленький столик и пианино, заставленные безделушками. В шкафу вперемешку с книгами и альбомами стояли фарфоровые фигурки и подсвечники. Итамар невольно остановился посредине комнаты, подальше от стены, — у него было ощущение, что в любую минуту на него может упасть какое-нибудь произведение искусства. «Разве в такой комнате поговоришь?» — подумал он.
      — Пойдемте в кабинет, — предложил Берман, как будто прочитав мысли Итамара, а может, потому, что там он обычно принимал гостей.
      Кабинет был крошечным. Письменный стол занимал треть его площади. Книжные полки закрывали все стены и еще больше сужали пространство. Но, несмотря на это, Итамар почувствовал облегчение, потому что в комнате не было ничего лишнего. Он принес из кухни алюминиевый стул и уселся на нем в дверях, спиной к гостиной. В кабинете не было места для троих.
      — Я ничего не предложил вам — нехорошо с моей стороны, — извинился Берман. — Юдит вышла, и все, что я могу дать вам… давайте посмотрим… Холодной воды? Содовой с сиропом?
      — Нет, нет, Нимрод, правда ничего не надо, — поспешил уверить его Апельбаум.
      — Ну, — обратился писатель к Итамару, — , Бенцион сказал, что ты кинорежиссер. Собираешься сделать фильм о Бар-Кохбе. От такой новости возликовало мое сердце, отвыкшее уже от подобных вестей.
      — Это недоразумение, — возразил Итамар, — у меня нет намерения снимать фильм о Бар-Кохбе. Я хочу сделать фильм о Шауле Меламеде.
      — А-а. Ошибка с моей стороны. Но и это хорошая новость в наши тяжелые времена. Фильм о царе Шауле. Трудно поверить, что до сих пор у нас нет картин о великих исторических личностях — о Бар-Кохбе, царе Шауле, Маккавеях. Почему о них не делают фильмы? Хотя, если подумать, пусть уж лучше не снимают…
      — Не царь Шауль, — сказал Итамар погромче. — Шауль Меламед.
      — Шауль Меламед? Никогда о нем не слышал. Кто он такой?
      — Камерный певец.
      — Меламед? Не знаю. Хотя… Да, Меламед. Теперь я вспомнил. Ты хочешь сделать фильм именно о нем? Почему вдруг о нем?
      — Меня очень интересует его пение. И музыка вообще. Кроме того, мы были знакомы, и я думал…
      — Ну, если у тебя есть личная заинтересованность, тогда совсем другое дело. Сегодня фильм о Шауле Меламеде, а завтра — кто знает? — о царе Шауле. Вам не кажется странным, что почти никто из наших деятелей искусства не интересуется тем, что обычно привлекает внимание творческой интеллигенции любого другого народа? Да я и сам, захваченный общим настроением, под влиянием тенденции презрительного отношения к «большим делам» и «громким словам», десятки лет отдал изображению повседневной жизни, психологическим пустякам. Я боялся всего, что могло быть истолковано даже как намек на пафос. И вот на склоне жизни я вдруг почувствовал необходимость заняться чем-то «большим». Но уже слишком поздно… Так при чем тут Бар-Кохба? Почему ты говорил мне по телефону о Бар-Кохбе, Бенцион?
      — Бар-Кохба тут ни при чем, — ответил вместо Апельбаума Итамар. — Бенцион думал…
      — Я думал, — вмешался Апельбаум, — что, поскольку ты пишешь роман об исторической фигуре, а Итамар тоже занят реальной личностью, человеком из плоти и крови, ты мог бы дать ему хороший совет, — и Апельбаум объяснил Берману суть дилеммы, перед которой стоял Итамар.
      — Меня это не удивляет. Вовсе не удивляет, — ответил Берман, выслушав рассказ Апельбаума. — Что тебе сказать, Итамар? Проблема твоя не проста. Когда я еще только думал написать о Бар-Кохбе, то радовался тому, что до нас дошло так мало исторических фактов. Если бы ты делал фильм о нем, а не о Шауле Меламеде, тебе было бы гораздо легче. Что мы знаем о Бар-Кохбе? Очень немного. Ты обладал бы полной творческой свободой.
      — Ты не пишешь о Бар-Кохбе? — спросил с тревогой Апельбаум.
      Берман отрицательно покачал головой.
      — Но даже в таком случае я не имел бы права искажать суть вещей. — Итамар вернул разговор к своему фильму.
      — Конечно. Ты даже не представляешь себе, с какой легкостью можно все переврать, — сказал Берман. — Посмотри, что с ним сделали все эти псевдоученые, все эти, с позволения сказать, знатоки.
      — Что вы имеете в виду? Что ему сделали?
      — О, ты, наверно, не был здесь, когда короны пророков напялили невеждам, а борцов за свободу низвели до ранга кровожадных фанатиков. Откуда ни возьмись появляется человек, который никогда в жизни не занимался историей, и бац! — по мановению волшебной палочки становится авторитетом по Бар-Кохбе. Его сделали специалистом по восстанию! И он разглагольствовал о безумии Бар-Кохбы и о том, что тот якобы несет ответственность за изгнание еврейского народа. Разумеется, все это неспроста. Необходимо было на живом примере показать, к чему приводит противодействие «всему миру» и что случается, когда руководствуются «националистическими интересами». Представьте себе: Бар-Кохба виновен в нашем долгом изгнании! Ни больше ни меньше! Собрали симпозиумы, настрочили газетные статейки, чего только не делали. Даже телевизионный суд ему устроили. И таким путем написали новую историю для невежд, в которой Бар-Кохба привел к опустошению земли Израиля! Как будто после него не были написаны здесь, в Эрец-Исраэль, Мишна и Иерусалимский Талмуд. Как будто не было здесь — кроме, конечно, нескольких тяжелых лет после восстания — периода культурного расцвета и государственной автономии, длившегося свыше двухсот пятидесяти лет! Соединенные Штаты существуют меньше. Я был бы счастливейшим человеком, если бы мне сегодня пообещали, что государство Израиль продержится четверть тысячелетия.
      — Я не могу разделить твои чувства, Нимрод, — запротестовал Апельбаум, — мне трудно радоваться при мысли, что наше государство не будет существовать вечно.
      — Вечно? О чем ты говоришь, Бенцион? Ты можешь себе представить, что мы выдержим еще хотя бы пятьдесят лет, учитывая все, что происходит вокруг?
      — Ну, если арабы…
      — Арабы? Кто говорит об арабах? Конечно, при создавшейся ситуации арабы в конце концов завладеют всей страной до последнего кусочка земли и уничтожат каждого из нас — мужчин, женщин и детей, — но проблема не в арабах. Все дело в нас, евреях. Выясняется, что мы просто не хотим независимого государства. То есть мы не готовы взять на себя ответственность за его существование. Посмотри, с каким энтузиазмом наши министры передали арабам Бейт-Лехем, город, где родился Давид! И это еврейские государственные деятели? Хоть бы расстроились немного. Ты видел их лица? Сплошная радость. И с ними ликовало большинство нашего народа. Повсюду улыбки. И ты полагаешь, что такой народ способен выстоять двести пятьдесят лет? Даже Герцль отчаялся бы, если бы понял, с кем имеет дело.
      — Только не говори, что ты действительно бросил писать роман о Бар-Кохбе, — сказал Апельбаум с печалью в голосе.
      — Какой в этом смысл?
      — Важно донести до людей то, что ты хочешь сказать.
      — Думаешь, сейчас важен Бар-Кохба? А кто это вообще будет читать? Уж конечно, не те, кто его поносят. Если бы не его мужество, не воля народа, отказавшегося ассимилироваться, подчиниться страшному диктату Адриана, сдаться Риму, как все другие порабощенные и исчезнувшие из истории нации, не было бы сегодня у евреев Эрец-Исраэль возможности молоть всю эту чушь.
      — Они имеют право задавать вопросы, Нимрод. — Апельбаум попытался немного успокоить разбушевавшегося Бермана.
      — Именно поэтому они его ненавидят, — продолжал Берман, проигнорировав замечание Апельбаума. — В глубине души они думают, что ассимилироваться было бы лучше. Тогда не было бы и еврейского вопроса. Скорее всего, они хорошо понимают значение восстания Бар-Кохбы и поэтому исходят злобой.
      Он остановился на мгновение и взорвался снова:
      — Вопросы, ты говоришь? Да, могут быть вполне законные вопросы. Но ответы! Какие последуют ответы?! Апельбаум бессильно развел руками.
      — И еще одно, — продолжил минуту спустя Берман. — В нас сидит лютая ненависть к борцу за высокие цели. Животная ненависть. Мы не только не прославляем его, а ставим себе задачей втоптать его имя в грязь.
      — Это, по-моему, присуще каждому народу, — заметил Апельбаум. — Посмотри, как относятся в Восточной Европе к диссидентам, которые способствовали освобождению своих стран от коммунизма и от советской тирании, которые боролись все эти годы и сидели по тюрьмам. Моя кузина поехала туда преподавать иврит. Ты думаешь, там превозносят этих упрямцев? Дают им государственные пенсии? Как бы не так, их всячески поносят.
      — Возможно, такое бывает у других народов, особенно когда большинство сдается и лишь немногие отказываются согнуться. Но это длится недолго, в конце концов гордость за избранных побеждает, им воздают должное. А у нас? Что мы за народ такой, почему мы изо всех сил стараемся забыть своих героев? Разве мы знали бы о Иегуде Маккавее, если бы христиане не сохранили книги о восстании против греков? Ведь он нигде не упоминается в нашей литературе. Как будто его не существовало! Ты не найдешь ни единого слова о нем ни в Талмуде, ни в других источниках. Ни слова о человеке, благодаря которому была восстановлена наша независимость, без которого у нас не было бы страны. Я не верю, что такое возможно у другого народа. Ведь старались стереть самую память о нем! Потому что он отказался прекратить восстание и ограничиться религиозной автономией. А Бар-Кохба? Что осталось от него, кроме нескольких малозначащих строк? Просто похоронили память о том, кто командовал мощным восстанием против Рима, кто более трех лет стоял во главе независимого государства. И теперь, когда его имя чудом вернулось из забвения, этого героя пытаются закопать снова, стереть из исторической памяти другим путем. И не враг это делает, а мы сами!
      Голос Бермана гремел в маленькой комнате, сотрясая стены. Его очки сползли на кончик тонкого носа, но он не замечал этого и продолжал говорить:
      — То же самое происходит по отношению к государству. Оно тоже мешает этим людям, оно не нужно им. Все это симптомы одной болезни. Мы думали, что после создания государства, после создания армии люди излечились от этой болезни. Но выясняется, что лекарство все еще не найдено. Какой же смысл писать? И если уж писать, так, может, лучше вернуться к психологическим безделицам? Надеюсь, в этом я найду немного отдохновения.
      — Ты должен писать, Нимрод. Смотри вперед.
      — Вперед, — повторил за ним Берман полным презрения и отчаяния голосом, — вперед…
      Попрощавшись с Берманом, Итамар и Апельбаум шли при свете фонарей обратно. Долго брели они рядом в молчании, потом Апельбаум заговорил:
      — В последнее время я редко захожу к нему. Это нелегко. Видишь, как заражает он своей депрессией. Всегда выходишь от него подавленный. Придется поработать над марками, чтобы успокоиться. Заночуешь у меня?
      Но Итамар отказался, сославшись на то, что утром у него в Тель-Авиве назначена важная встреча с одним из членов комиссии. Он был рад покинуть Иерусалим. Они распрощались, пожав друг другу руки. Итамар повернул к ближайшей остановке и оттуда доехал до Центральной автобусной станции. Не прошло и нескольких минут, как междугородный автобус уже вез его обратно в Тель-Авив.

XIII

      Итамар выбрал место на верхнем этаже двухэтажного автобуса. Там не слышно было радио, работающего в нижнем салоне. Он посмотрел в темное окно на огни встречных машин, проводил взглядом убегающие назад силуэты деревьев и погрузился в раздумья.
      «Что дальше?» — спросил он себя. Ни Апельбаум, ни Берман не смогли помочь ему разрешить мучительный вопрос. Он не понимал, почему Апельбаум выбрал ему в советники именно Бермана, этого оторванного от жизни, отчаявшегося человека, заражающего всех своим непомерным пессимизмом?
      Итамар знал, что сам Апельбаум не видел большой проблемы в том, чтобы убрать из сценария эти короткие эпизоды, однако для Итамара это представляло серьезную трудность. Он, конечно, понимал, что если заупрямится и оставит эти куски, то фильма не будет. Без всяких сомнений. Каманский… Итамар был не настолько наивен по отношению к его планам. Уже во время их первой встречи Итамару удалось понять, что на деле Каманский и не подумает вытащить из собственного кармана хотя бы шекель на финансирование фильма. А значит, он, автор, целиком и полностью зависит от Национальной академии для поощрения образцовых произведений. Есть ли у него право сопротивляться ее требованиям и стоять на своем? А что, если он уберет эти куски? Ведь это не только его фильм. В производстве картины участвуют многие люди и организации, в том числе финансирующие. Надо и им сказать свое слово.
      Логично ли с его стороны проявлять упрямство? Ведь только он сам чувствует необходимость тех двух эпизодов. Может, без них фильм ничего не потеряет? Правда, сталкиваясь с постоянными нападками на Израиль, Меламед говорил о долге каждого находившегося за границей израильтянина встать на защиту оклеветанного государства. Но ведь главным и, можно сказать, почти единственным занятием Меламеда была музыка. Она, и только она, заполняла всю его жизнь. Так стоит ли распыляться, отвлекаться от главного?
      Фантазия унесла Итамара в будущее, к тем далеким дням, когда фильм уже покажут во всем мире, когда появятся восторженные рецензии и пресса захочет узнать, в чем секрет его успеха. Он понимал, что сейчас, когда нужно принять разумное решение по поводу сценария, не время мечтать, но не мог остановить работу воображения. Он ясно представлял себе, как взойдет его звезда, как он найдет и деньги, и актеров на любой задуманный им фильм. Он сделает «Дон Йосефа», история жизни которого потрясла Итамара, когда он в юности впервые о нем услышал. Даже во время работы над «Lieder» он ходил в Публичную библиотеку Нью-Йорка и читал о той эпохе, чтобы, возможно, в будущем написать сценарий о Дон Йосефе, человеке, который умер в заключении, будучи безвинным. Чарлз Макмиллан прекрасно сыграет Дон Йосефа, Байрон Шеппард будет великолепен в роли короля Альфонсо, бросающего Дон Йосефа в тюрьму по облыжным доносам евреев-придворных, а Марсель Сеговия вполне сможет воплотить образ помощника Дон Йосефа, испытывающего невыразимые душевные муки вследствие ареста, пыток и смерти своего патрона. А может быть, раньше «Дон Йосефа» он все же снимет «Возвращение Моцарта»? Идея «Моцарта», правда, еще не вполне оформилась, но по мере того, как он размышлял об этом, ему казалось, что стоит сделать такой фильм. И в роли Моцарта Байрон Шеппард будет идеален.
      Автобус спустился с гор и ехал теперь по открытой равнине. В окнах плыли редкие далекие огни. «А что случится, если я не сделаю «Lieder»? — спросил он себя, когда угасли видения будущего. Более всего пострадает от этого сам Меламед. Итамару так много хотелось рассказать о своем друге, ему было нестерпимо думать, что люди о нем ничего не узнают. Что поделаешь, компромиссы порой необходимы. И в конце концов, разве не стал он сдавать позиции с самого начала? Нурит, к примеру. Наутро предстоит встреча с ней. Разве он решится сказать, что он о ней думает? Нет, конечно, ведь ее голос нужен для поддержки сценария.
      Он вспомнил отца, который умер в его юные годы. Итамар вполне мог предположить, что сказал бы ему отец. «В таких вещах никогда не иди на компромисс», — услышал Итамар его голос. Ему-то нетрудно было всегда следовать велению совести. Вся жизнь отца сосредоточилась в музыке, ему не приходилось стоять перед моральным выбором. Когда играешь на контрабасе, нет нужды в компромиссах. Если нет давления, нет и необходимости уступать ему. Итамар, конечно, знал, что это не совсем так, что и в музыке всегда есть опасность поддаться общепринятой тенденции. Все долгие годы, что его отец играл в Иерусалимском оркестре, разве не зависел он от влиятельных лиц? Разве не приходилось ему иногда прикусывать язык, чтобы не навлечь на себя неприятности?
      В течение часа езды до Тель-Авива мысли Итамара, как маятник, качались то в одну, то в другую сторону. Он попытался вспомнить слова Риты. Да, цельность фильма не пострадает, если из него исчезнут два эпизода. Она права. Вряд ли кто-нибудь, кроме него самого, почувствует, что картина обеднена. Никто ничего не заметит. А это значит, что он упирается только ради себя. И если фильма не будет, то лишь из-за собственного его эгоизма.
      Итамар дал себе слово принять решение до прибытия в Тель-Авив. И действительно, когда автобус въехал на эстакаду нового автовокзала, все уже было решено. Он вычеркнет из сценария спорные эпизоды. Выходя из автобуса, Итамар вновь ощутил легкость в движениях.

XIV

      — Ну что скажешь? — Нурит развела руки в стороны и повернулась на цыпочках вокруг себя.
      — Очень симпатично, — ответил Итамар, стоя у входа в студию.
      Концы черной шелковой кофты были завязаны у Нурит спереди под грудью. На ней были облегающие штаны, доходящие до середины бедер. На ногах — черные балетные тапочки.
      — Улавливаешь мотив? — спросила она и слегка встряхнула головой. Черная лента, перехватывающая ее волосы, скользнула на плечо.
      Итамар посмотрел на нее испытующим взглядом.
      — Черно-белое? — предположил он.
      — Точно! Черно-белое, как мои снимки. — Нурит снова сделала полный оборот и остановилась. — Цвет разрушит искусство фотографии, — объяснила она. — Я всю ночь думала и думала, что надеть для твоего фильма «Норанит», и в конце концов пришла к этой мысли. По-моему, только противоречие между черным и белым может создать визуально-художественное напряжение. Я годами тщательно избегаю обнажать свою кожу под солнцем. Обрати внимание. — Нурит еще выше подняла края кофты. — Смотри, какая белизна!
      — И правда, очень белая кожа, — согласился Итамар.
      — Я думаю, эта одежда должна быть на мне все время съемок. Иначе нарушится художественная связь между эпизодами. Ты согласен? Одежда должна подчеркнуть единство между художником и его работой.
      — Нечто вроде единства между материальным и духовным? — подхватил Итамар.
      — Ты угадываешь самую суть, — сказала Нурит и позволила черной ткани упасть на живот. Итамар прошел на середину студии.
      — Тебе не кажется, что я пришла к блестящему решению? — спросила Нурит. — Я, конечно, могла просто надеть джинсы и трикотажную майку или пойти совершенно другим путем и облачиться во что-нибудь сверхмодное — слава Богу, у меня этого добра хватает, — но где же тогда мотив? Всю ночь я мучилась сомнениями. В два часа встала с постели, бродила по комнате, смотрела альбомы, все ждала, когда посетит меня муза, снизойдет вдохновение. Потом взяла стакан джина и уселась прямо на полу, раздетая и угнетенная.
      — Разбитая и угнетенная?
      — Не разбитая, а раздетая. То есть голая. Утром встала с заложенным носом. Я часто сплю без ничего, потому что давно обнаружила, что так лучше приходят сны. Но ничего не снизошло. А я так хотела быть готовой для тебя! Не то чтобы мы уже сегодня начинали снимать «Норанит» — ведь ты еще не сказал последнего слова. Кстати, такое название фильма мне представляется естественным, простым и объясняющим все. Но одежда! Я знала, что без подходящей одежды не смогу передать тебе всю глубину личной связи с моей работой.
      По ее лицу скользнула легкая улыбка.
      — И представляешь? В конце концов я заснула, но когда встала в восемь утра, то уже не раздумывала. Я точно знала, что надеть! Абсолютно точно! Выяснилось, что муза посетила меня где-то под утро. Какая удача, что я спала голой!
      — И счастье, что в доме нашлась эта одежда.
      — Какое там! Мне пришлось бежать в спортивный магазин за лосинами и тапочками и в «Бутик-52» за шелковой кофтой. Все утро я посвятила этому. Но результат себя оправдал, — заключила Нурит.
      Итамар последовал за ней в павильон. В нем не было ничего, кроме осветительной аппаратуры и маленькой табуретки, на которой стояла единственная фотокамера.
      — Это мой «Страдивари» — «Роллейфлекс-120», — сказала Нурит, взяв камеру в руки и поглядывая на нее с любовью.
      На полу лежал белый ковер. Гладкие стены были побелены, кроме одной, которую покрывал гигантский снимок. На этом фото улица сплелась с улицей, дом с домом, река с рекой. Эмпайр стейт билдинг поглотил Эйфелеву башню, Бранденбургские ворота были наложены на кафедральный собор Гауди, а Миланская галерея на Лувр. Получившаяся в результате странная мешанина не лишена была определенной гармонии. Черная линия пересекала снимок и продолжалась на полу и потолке, смыкаясь на противоположной стене.
      — Париж на Нью-Йорке, — объяснила Нурит, — Милан поверх обоих, а потом Барселона и Берлин. Несколько месяцев тому назад я добавила еще один город — Прагу.
      — Красиво, — сказал Итамар.
      — Ты и вправду так думаешь? Обычно я не работаю в этом жанре. Почти не использую современную технику коллажей, к тому же последние годы снимаю исключительно человеческое тело. Но я приступила к этой работе несколько лет тому назад, в начале своего пути, и у меня к ней особый сантимент. Наверно, поэтому я продолжаю иногда возиться с ней. Посмотрим, может, я еще кое-что досниму в Праге. Этот город сегодня притягивает художников. Неплохо, если бы ты снял меня там за работой.
      — Нам придется подождать до лета, — сказал Итамар.
      — Из-за твоего фильма о Меламеде?
      — В Праге холодно зимой, а в такой одежде…
      — Ты прав! Как я не подумала об этом? Моя беда, что я забываю о таких практических вещах. Так подождем до лета.
      Нурит опустила большой белый экран, прикрепленный к стене над снимком. На экране тоже была проведена черная линия, в точности совместившаяся с линией на стене.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14