Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Невозможная птица

ModernLib.Net / Социально-философская фантастика / Лири Патрик О / Невозможная птица - Чтение (стр. 2)
Автор: Лири Патрик О
Жанр: Социально-философская фантастика

 

 


У них нет зеркал, подумал Майк. Возможно, он первый раз в жизни ясно увидел собственное лицо.

В качестве поощрения его взяли покататься над джунглями в поисковом вертолёте. Они летели низко, то и дело ныряя в голубые полосы тумана, колышущиеся над верхушками деревьев, как рождественские флаги. Вот они попали в особенно густое скопление тумана, которое поглотило их, и на несколько мгновений мир перестал существовать — окна были застланы молочной белизной, и маленький вождь, придвинувшись, взял Майка за руку, как ребёнок, не стыдясь своего страха. Они сидели в гудящем вертолёте, трепещущем, как птица; маленькая француженка-переводчица поймала взгляд Майка, и что-то новое промелькнуло между ними. Её лицо, обычно такое холодное и насторожённое, смягчилось и стало спокойным, и он мог поклясться, что её милые карие глаза были на пороге улыбки. Затем она стала переводить какую-то фразу, которую было почти невозможно разобрать из-за шума винтов. «Слишком большой! Грустный! — кричала она. — Слишком большой! Грустный!». — Он не понимал. Возможно, вождь говорил слишком быстро для неё. В течение всего полёта он тараторил без умолку своим писклявым голосом и хрюкал от удовольствия, узнавая и показывая им соседние деревни. Когда они приземлились, он с гордостью окрестил себя «Человеком, Который Летает».

И вот в день его дебюта в шоу-бизнесе его нигде не могут найти.

Колесница героя была водружена на свою отметку, насухо вытерта от росы и поставлена как раз так, чтобы на неё упал свет волшебного часа, одного из двух магических окон дня — час после восхода и час перед закатом — когда свет смягчается и растворяется, превращаясь в тёплое сияние, придающее очарование предметам, заставляющее листовой металл светиться собственным светом..

Все было готово и расставлено по своим местам — все, кроме долбаного вождя.

И вот Майк орёт на главного оператора, который орёт на продюсера, который иронизирует над ассистентом, который вопит на переводчицу (в конце концов, ублюдок находится в её ведении), пока наконец все четверо, ведомые распалённым Майком («Я теряю свет! Я теряю чёртов свет!»), не полезли вверх по склону к деревушке вайомпи.

Деревушка была практически покинута. Ни детей, ни собак, ни огонька.

Куда они все подевались, недоумевал он.

Взобравшись по приставной лестнице к хижине без стен, возвышающейся на восьмифутовых бугристых сваях, они обнаружили, что вождь спит в своём вонючем гамаке.

Они не смогли разбудить его.

Ничто не помогало. Разбудить его. Размудить его. Раздудить его. Была у Майка такая привычка, ещё с детства — прокручивать в мозгу всякую чепуху, чтобы справиться с напряжением. Каким-то образом это его успокаивало.

Они долго препирались с одной из трех его жён — коренастой, круглолицей, полной женщиной с чёрными блестящими глазами и платком вокруг шеи, отливающим всеми цветами радуги, — но её было ничем не пронять. Она стояла на молчаливой страже, счищая шелуху с колотушки, которую сжимала в руке, и обмахивая лицо мужа кожаным лоскутом, который свисал у неё с пояса, заменяя юбку.

Несмотря на все их умасливания, ей никак было не втемяшить, что если вождь пропустит съёмку, то он не получит Коулменовский кондиционер, которого так сильно жаждал. Её не смущало то, что они теряют работу целого вечера — это стучало в его мозгу как свихнувшийся арифмометр: умножающиеся нули, уходящие в бесконечность. Сам Майк Глинн, главный режиссёр, умолял её чуть не на коленях и даже предлагал ей своё старое обручальное кольцо, оставшееся от первой жены (или второй… все равно), если только она разбудит вождя.

Она не соглашалась.

— И давно он в таком состоянии? — спросил Майк.

Переводчица спросила, выслушала ответ и перевела:

— Она говорит: всегда.

— Но мы видели его пять дней назад! — Мы вместе летали на вертолёте, черт возьми.

Месье Глинн, вы должны понять, у них другой способ счета.

— К чертям собачьим их способ счета! — Майк топнул ногой, и поток пыли обрушился с крытой тростником крыши, осыпав их с ног до головы. — Мой способ счета — семьдесят пять тысяч долларов в день за один долбаный последний снимок!

Переводчица была симпатичная. Огромные карие глаза. Чёрная чёлка. Большая голова, сидящая на тонкой шее, и крошечное тело, как у птицы. Ему говорили, что она носит с собой ноутбук и, когда никто не обращает внимания, пишет по-французски разгромную статью о коррупции в американской киноиндустрии — о самовлюблённых режиссёрах с плохими манерами, которые говорят с вашими грудями и заставляют вас держать свой раздутый бумажник, пока они развлекаются в грязи с туземцами. Какой талант пропадает.

— Они считают только до пяти, месье Глинн. После пяти у них… бесконечность.

— Что за ересь несёт эта женщина? — спросил Майк.

Она не отступала.

— Представьте себе человека, у которого есть все. Они смотрят на звезды, и звезды бесчисленны. И они говорят: бесконечность или изобилие. Они не могут представить себе, что можно желать более пяти жён или пяти детей, или, например, идти более пяти дней до деревни, которую никогда не видели. Зачем им это? У них есть все, что им нужно. Понимаете, месье Глинн? У них нет чисел больше пяти. После пяти они говорят: изобилие.

Изобилие, подумал Майк, пытаясь представить, каково это — иметь достаточно чего-либо. Времени, света, денег, влияния. Он всегда жил в ожидании чего-то следующего. Следующего отеля, следующей любовницы, следующей работы, следующего контракта, следующего снимка, и всегда — следующего прилива вдохновения. Его жизнь была залом ожидания, полным лихорадочного движения; он был как светлячок, свалившийся в банку и мерцающий, мерцающий, мерцающий — высасывая вдохновение из собственной задницы. Ему никогда не было достаточно.

Он взглянул на маленького вождя, свернувшегося в позе эмбриона на темно-зелёных верёвках гамака. Пять. Может быть, это из-за пальцев. Пять пальцев на каждой руке.

— Он держит что-то в кулаке.

Майк наклонился и, с некоторым усилием разогнув маленькие грязные пальцы с покрытыми засохшей грязью ногтями, увидел, что на ладони аборигена лежит колибри.

Толстая жена вождя прошептала что-то воркующим голосом, и Полина — вот как её звали — Полина — перевела:

— Это чудо. Поймать невозможную птицу.

Майк осторожно положил палец на рубиновое горлышко и почувствовал, как бьётся пульс — горло слегка подрагивало, как у мурлычущей кошки. Птица спала. В течение неопределённого времени Майк чувствовал себя маленьким аборигеном, парящим над тёмными джунглями, насквозь промокшим под дождём, глядящим на роящихся внизу разноцветных птиц. Потом он вспомнил учёного, который вёл у них экскурсию в четвёртом классе — доктора Клиндера, человека, у которого был красный попугай и который умел гипнотизировать. Он заставил весь класс считать в унисон от пяти до нуля, в обратном порядке. Он сделал так, что на протяжении часа они верили, что невидимы.

А затем вмешалась его проклятая идеальная память, и он вспомнил, как его приёмная дочь умирала в больничной кровати в окружении любимых игрушек и как его бывшая жена страдала, глядя, как дочь тает у неё на глазах. Эта бесконечная пытка, какой он не пожелал бы никому, тем более женщине, которую когда-то любил, или ребёнку. Её облысевшая голова, утонувшая в подушке. Её близорукие голубые глаза, запавшие и окружённые синяками. Пластмассовый лоток, который он держал перед ней, когда её рвало. Её бесконечные невозможные вопросы. И его неизбежная ложь в ответ. Конечно, тебе уже лучше. Конечно, скоро ты вернёшься домой. Конечно, твоя мама любит тебя. Просто ей нужно работать, только и всего. Теперь моя очередь. Конечно. Конечно. Конечно. Он не мог дать ей ничего, кроме своего присутствия и этой лжи.

Было достаточно трудно уже войти в больницу, чувствуя, как пробуждаются старые страхи. Это было все равно что войти в горящий дом. Этот тошнотворный зеленоватый оттенок флюоресцентных ламп, сердце, стремящееся выпрыгнуть из грудной клетки, эти запахи — лекарства, аммиак, желатин, кровь — запахи, от которых ему хотелось сорваться и с воплем бежать обратно, на улицу, к солнечному свету. Но он должен был держать это все при себе и не показывать никому, а в особенности ей. Он должен был сидеть с ней рядом и выдавать лучший спектакль в своей жизни. Все в порядке, милая. Все хорошо. Мы перекрасили твою спальню в твой любимый цвет. Как только ты поправишься, мы пойдём с тобой в Диснейленд. Ты сегодня выглядишь лучше. И каждую опаляющую секунду его тело кричало: выпусти меня отсюда. Но он оставался. И лгал. И учился любить эту болтливую, надоедливую, страдающую маленькую девочку в её последние недели на земле. И он узнал, что любовь ничего не спасает. Любовь никого не щадит. Это просто ещё одно приятное слово для обозначения боли.

И наконец, не успев остановить себя, Майк произнёс ключевое слово, бывшее его излюбленным кошмаром: Буффало. Оно судорогой прошло по его телу, и он до боли зажмурил глаза, усилием воли изгоняя его из себя. В его ушах стоял звон, похожий на отзвук электрогитары, и бесконечное мгновение он падал, падал с очень большой высоты. Он забыл что-то очень важное. Что-то решающее. Что-то, что он когда-то знал, и хотел знать снова. Что это было? Он думал: Чудеса. Изобилие. Денни. Вертолёты. Колибри. Человек, Который Летает.

Кто-то позади него кашлянул.

Итак, подумал Майк. Итак, мы потеряли снимок. Итак, придётся импровизировать. Ему всегда это удавалось. Он оглядел круглолицую жену вождя с грудями, будто сошедшими со страниц «National Geographic»[9], — первую или третью — и увидел мрачную решимость в её чёрных глазах, в то время как она обмахивала мужа своим передником — получалось что-то вроде невинного стриптизерского семафора: промежность. Нет промежности. Промежность…

— Спроси её, не хочет ли она стать кинозвездой, — сказал Майк через плечо.

Жена вождя засмеялась, подняла свою круглую коричневую ладошку и трижды схлопнула её, словно говоря Майку «пока-пока».

Вот и все, что он помнил. После этого был туман. Ничего, кроме тумана.

Ночной полет до Лос-Анджелеса. Поездка в такси.

Сплошной туман.

ЭТО ЕЩЁ НЕ КОНЕЦ СВЕТА

Дэниел обнаружил: невозможно сделать так, чтобы к тебе не заходили люди. Что бы ты ни делал — они приходят. Стучатся в твою дверь, звонят в звонок. Им что-то нужно от тебя. Твоё внимание, твои деньги, твой интерес: они хотят, чтобы ты присоединился к их миссии, разделил с ними их заботу о китах, или деревьях, или редких видах, или ещё о чем-нибудь, находящемся ты и представления не имел в каком ужасающем состоянии. В одну из своих немногочисленных вылазок во внешний мир он приобрёл в скобяной лавке замечательную табличку с надписью: «ЛЮБЫМ АГЕНТАМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН». К нему пришли Свидетели Иеговы. Он думал повесить вместо неё другую табличку, что-нибудь вроде: «Все посетителив следующую дверь ». Но, поразмыслив, решил, что это будет довольно жестоко по отношению к его соседям, супругам Джонсонам — которые, кроме всего прочего, были престарелы и хромы (супруг — престарелый, супруга — хромая).

Он вспоминал, посмеиваясь, одну вещь, которую ему рассказал его брат Майк. Про табличку, которую Джек Николсон повесил на своей входной двери: «ЕСЛИ ВЫ ПРИШЛИ ДО 10 ЧАСОВ УТРА, ИДИТЕ В СЛЕДУЮЩУЮ ДВЕРЬ». А кто был его сосед? Марлон Брандо.

— Марлон Брандо, — повторил вслух Дэниел таким тоном, как будто уговаривал аудиторию.

— Папа, — предостерегающе сказал Шон. Он не любил, когда отец говорил сам с собой.

Ничто не срабатывало — они приходили. Он был вежлив. Но он не позволял себе быть втянутым в разнообразные религиозные споры, которые ему предлагались. У него не было мнения относительно конца света. Относительно второго пришествия. Эти вопросы были слишком велики для него. Он просто устал, вот и все. Он едва мог заставить себя приготовить завтрак. Да и не так уж он хотел есть. Вдобавок эта постоянная необходимость выбирать. Словно он должен был каждое утро проводить в мозгу какой-то многовариантный тест.

Кукурузные хлопья?

Многозерновые отруби?

Булочки?

Пончики?

Тосты?

Яйца?

Вкрутую?

Всмятку?

В мешочек?

Слишком много выборов он должен был сделать ещё до кофе. И даже кофе был проблемой. Шесть чашек — не слишком ли это много? Четыре — не слишком ли мало? Он ловил себя на том, что зависает над кофеваркой, размышляя — две? шесть? Вся эта методика отмеривания необходимого количества ложек была, должно быть, состряпана каким-нибудь учителем латыни, находившим удовольствие в исключениях из правил склонения существительных. Он знал, что надо класть одну мерную ложку на две чашки. Он знал, что надо считать чашки по две. Но ему необходимо было делать это вслух, чтобы не сбиться.

— Две… Четыре… Шесть…

— Папа, — повторил сын.

Он посмотрел на мерную ложку, потом на резервуар. Налил ли он воды? Как правильно — сначала наливать воду, а потом класть кофе, или наоборот? Его жена всегда сперва наливала воду.

И — ну вот — опять он думает о своей жене. И чувствует себя виноватым за все мелкие требования, которые предъявлял к ней, когда они были вместе.

Хотя почему-то было не так больно, когда он думал о ней таким образом: моя жена. Надо запомнить это.

«Моя жена справилась бы с этим лучше, чем я», — он обнаружил, что говорит это снова и снова всем, кто звонит ему по телефону. Действительно ли они подписались на «Шаманские новости»? Действительно ли они внесли щедрое пожертвование в Фонд Полиции в прошлом году? Человек на том конце провода, разумеется, предполагает, что он сделает это опять, хотя и не предлагает этого прямо.

Затем кто-то звонит в дверь, и вот он смотрит на хорошо одетого чернокожего, протягивающего ему брошюру, на обложке которой печальный Христос стоит на облаке и показывает свои стигматы, словно говоря: «А вы так пробовали? Знаете, что я вам скажу… — в этом нет ничего интересного».

Чернокожий поглядел на мерную ложку, которую Дэниел все ещё держал в руке.

— Простите, сэр. Я не хотел прерывать ваш завтрак, — его слова выходили наружу облачками пара. Было очень холодно.

Какой вежливый человек.

— Это моя вина, — сказал Дэниел. — Я слишком долго спал. Послушайте, вы, наверное, сможете мне помочь. Ведь на одну мерную ложку считается две чашки, правильно?

Человек посмотрел на него. Что-то в нем внезапно показалось Дэниелу очень знакомым.

— Я хочу сказать, это ведь не зависит от того, купил ты просто обжаренный кофе или какую-нибудь из этих экзотических смесей, не так ли?

— Простите? — переспросил человек. Да, очень знакомый. Что-то в этой розовой изнанке его чёрной руки, в ладони.

— Да, конечно, — он кивнул, — они ужасно дорогие, — он кивнул ещё раз. — По крайней мере, я так думаю. Видите ли, моя жена купила эту последнюю банку на пробу. Мы поменяли «Максвелл хаус» на особую перуанскую смесь и, говоря по правде, — он рассмеялся, — мне кажется, я так и не уловил, какие тут требуются пропорции.

— Сэр? — сказал чернокожий с сердечной улыбкой. — Считаете ли вы, что в наши дни жизнь стала лучше, чем десять лет назад? — Его кофейного цвета лоб покрылся глубокими морщинами от неподдельного интереса. Как гофрированная консервная банка. Дэниел поймал себя на том, что ждёт, когда морщины исчезнут.

— Десять лет — это слишком большой срок, чтобы можно было обобщать, — начал он. — Я имею в виду, весь этот счёт на десятилетия… Ну, знаете, девяностые, восьмидесятые, нулевые… Это слишком большое допущение, вам не кажется? Думать, что время делится на периоды так, как мы это себе представляем?

Чернокожий сглотнул.

— Я не отвечаю на ваш вопрос. Знаю. Я… Я… Понимаете, я недавно перенёс утрату, и для меня сейчас сложно выносить абстрактные суждения.

Чернокожий терпеливо кивнул. Его нагрудный карман оттопыривался, в нем лежало что-то размером с кроличью лапку.

Десять лет назад, думал Дэниел. Это получается, скажем, за два года до рождения Шона.

Потом включилась память.

Вспоминать счастье. Это тяжело. Это то, о чем не говорят. Но это возможно. Что ж, ему было что вспомнить.

Я не должен думать о Джулии, подумал он. Не должен…

Но затем он начал думать о ней, прежде, чем смог остановиться. Это было как грех, как тяга к сигарете. Неотвратимое желание. Ты делаешь все, чтобы думать о чем-нибудь другом, но выходит так, что это единственное, о чем ты можешь думать. Как этот британский шпион у Ле Карре — как он вёл себя под пыткой.

Память о счастье была чем-то вроде пытки, которую он не мог прекратить.

Он не собирался думать о ней. Он не собирался вспоминать ощущение её руки у себя на поясе, их интимные взгляды, незаметные для мира, солнечный свет, играющий рыжиной её тонких волос, её крупный нос, светлый пушок на её высоких скулах — её лицо в его ладонях, её маленькое лицо в его ладонях…

Их занятия любовью были в особенности тем, что он просто не должен был вспоминать.

Они были так счастливы, что он заранее чувствовал неприязнь к их ребёнку, ещё до того, как он родился. Это было его первой реакцией, когда она сказала ему, что носит в себе дитя — он почувствовал слабость. «Милый… Мы беременны. Прости». Он подумал: ну вот и все. Приехали. Наше время кончилось.

И, разумеется, он был не прав. Их ребёнок, как и все остальное, означал новые радости, новые страдания и страхи, и то и другое — яркое и неожиданное. Их сын был счастливой случайностью. Ошибкой в их расчётах. Какой-то погрешностью овуляционной методики контроля рождаемости. Сегодня он уже не мог вспомнить, почему они избрали эту методику. Возможно, потому что она была естественной? У Джулии был пунктик относительно всего естественного. Траволечение. Витамины, от которых мочишься зелёным. «Да ради бога, возьми да прими „Никвил“, — говорил он. Но она противилась так, как будто он предлагал ей понюхать кокаина: „Ты что, это же сплошной алкоголь!“

Ну и вот. Они получили, что хотели. Они были естественны. Они были беременны.

Ирония была в том, что это он хотел завести семью. Он доставал этим Джулию долгие годы.

Он любил Шона с того дня, когда тот выбрался из неё и посмотрел ему в глаза, как будто желая сказать: «Ты? И ты тоже здесь, снаружи?» И то же изумлённое выражение лица было у него на объявлении о рождении ребёнка, которое они разослали по знакомым: ЭТО МАЛЬЧИК!!! ШОН СЕБАСТЬЯН ГЛИНН. Среднее имя было изобретением Джулии.

Воспоминания, как он узнал, были опасной вещью. Каждое воспоминание обжигало его. Каждое — тлеющий уголь страдания, к которому он мог обратиться в любой момент, вытащить его из мешка своей памяти и держать на своей ладони столько, сколько ему угодно. Разумеется, кроме последних дней. Из последних дней он мог вспомнить только их поездку во Флориду. Все, что произошло после этого, было сплошным расплывчатым пятном.

Это было что-то вроде изгнания — его горе. Место, куда он был помещён, как на необитаемый остров, в сопровождении лишь самого себя. Он не мог себе представить, что уйдёт отсюда. Когда-нибудь он должен будет покинуть этот остров, он знал это. Но куда он пойдёт?

Дэниел опять куда-то уплывал. Человек задал ему вопрос. Вежливого чернокожего не интересовало его несчастье.

— Ещё раз, о чем вы спрашивали? Что-то про десятилетия?

Чернокожий рассматривал лоб Дэниела. Может быть, он тоже был покрыт морщинами?

— Как вы… Как вы думаете, жизнь сейчас стала легче или тяжелее? Чем она была десять лет назад?

Дэниел кивнул, исследуя глубину вопроса.

— Видите ли… Должен признаться, она стала гораздо тяжелее. Гораздо тяжелее. Да, я должен признаться, что это так. Видите ли, я потерял жену, и ещё все эти проблемы с кофе…

Человек посмотрел на него.

— Понимаете, это был несчастный случай.

— Простите, мне очень жаль.

— Ничего особенного. Если я и ошибусь на одну-две ложки, это ещё не конец света.

Человек выглядел так, как будто понял какой-то намёк, но колебался, не зная, как на него ответить.

— Я не хотел вас обидеть, — запоздало прибавил Дэниел.

— Сэр. Благодарю вас за то, что уделили мне время. Я приду в другой день. Могу ли я оставить вам кое-что из нашей литературы? — Чернокожий вытащил тощий свёрток брошюр, похожих на купоны, которые выдавали в магазине при покупке — Дэниел сразу засовывал их в микроволновку, будучи не в силах разбираться в них, производить сравнительную оценку пятидесятипроцентной скидки на чистку ковров и бесплатного рулона фотоплёнки за каждые три проявленных. Математические вычисления пугали его.

— Благодарю вас, я непременно положу их к своим книгам. Правда, не могу обещать, что… — Он взял свёрнутые трубкой брошюры из рук человека, и тут вспомнил, как та же рука передавала ему серую алюминиевую палочку. — Вас ведь зовут Джордж, не так ли?

Его вопрос остановил чернокожего, когда тот уже поворачивался, чтобы уйти.

— Да.

— Джордж Адамс?

— Да. Не припоминаю…

У него неожиданно закружилась голова.

— Bay! Мы же вместе учились в средней школе! Бежали 880-метровую эстафету на Успение.

Коренастый коричневый человек опять проделал этот фокус со своим лбом.

— Дэниел, — восклицал он, стуча себя в грудь мерной ложкой и осыпая одежду потоками перуанской смеси. — Денни Глинн. «Бельчонок». Вспоминаешь? Я бежал третьим, сразу за тобой. — Хотя ему никогда не хватало скорости на старте и финише, Дэниел гордился своей способностью держать темп и удерживать первенство. И не ронять палочку при передаче.

Чернокожий широко улыбнулся и протянул руку. Дэниел взял её и с чувством пожал.

— Bay, — сказал он.

— Я не помню, — сказал человек, отвечая на рукопожатие.

— Ничего. Вообще-то это были не лучшие дни в моей жизни, — успокаивающе сказал Дэниел.

— Я принимал много наркотиков с тех пор, — неохотно признался человек.

— Я тоже. Я тоже, — Дэниел покачал головой, думая: ну и зачем я это сказал? Наркотики — это было по части его брата Майка. Он опять, как бывало часто, не мог противостоять импульсу разделить чужую боль.

— Ну что же… — сказал человек, глядя на свою руку, зажатую в руке Дэниела.

— Да, — сказал Дэниел, отпуская её.

— Я должен… Я очень благодарен… Возможно, мы как-нибудь…

— В любое время, Джордж. В любое время.

Он смотрел, как чернокожий неторопливо идёт по нерасчищенной дорожке между голубыми сугробами. Ночной буран закончился, и на всех машинах были седые снежные гребни, делавшие их похожими на престарелых панков.

— Час сорок две-пять! — крикнул Дэниел, и чернокожий, вздрогнув, обернулся. — Наше время! — лучась, пояснил он, гордый своей проснувшейся памятью. — Рекорд штата!

Человек улыбнулся, кивнул и быстро пошёл к воротам.

Ничто не срабатывало. Он был вежлив; они приходили. Он притворялся глухим — и одна женщина начала изъясняться языком жестов. Некоторые из этих жестов всегда смутно казались ему непристойными. Они напоминали ему, как Бетт Мидлер семафорила, как постовой, продираясь сквозь эту трогательную песенку Джулии Голд — «Издалека»[10].

— Бог шпионит за нами, — сказал он, закрывая дверь. Но это ведь не может быть так, верно?

— Папа! Опять ты говоришь сам с собой, — напомнил ему мальчик.

По-видимому, это заставляло Шона немного беспокоиться — эта новая привычка Дэниела обращаться к пустой комнате с обрывками фраз. Что ж, а с кем ему было разговаривать? Он не хотел собеседников, он хотел быть один.

Не для этого ли он вывесил табличку? Не для этого ли он поменял свой номер?

Он вернулся на кухню к Шону, который посыпал какао-порошком кукурузные хлопья, и взгромоздился на стол перед кофеваркой с таким видом, словно это был сейф, который он собирался взломать.

Две ложки? Четыре? На чем он остановился?

Неважно. Жизнь — это случайность.

— Можно начинать сначала, — пробормотал Дэниел.

— Папа, — предупреждающе сказал сын с полным ртом «Cheerios»[11] — губы перемазаны в шоколаде, все внимание приковано ко дну коробки.

— Шон, — спросил Дэниел, — во имя всего святого, что это у тебя в руке?

МЫ ЕГО ДОБИЛИ

Майк стоял, перегнувшись через перила балкона, глядя на ночной ландшафт Лос-Анджелеса, плывущий в белом океане, когда заметил медведя, идущего вдоль по бульвару Санта-Моника. Сначала он услышал странное клацанье когтей по тротуару. Потом увидел его — большой чёрный зверь неторопливой походкой заворачивал за угол, исчезая в тумане. Когда Майк наклонился, чтобы лучше рассмотреть его, тот уже исчез. Что бы это могло быть? Беглец из зоопарка? Но ведь сейчас зима! Разве медведи зимой не впадают в спячку? Это было невозможно. Но образ покачивающейся чёрной задницы плотно засел в его памяти, и он не мог себе представить, кого бы мог принять за медведя.

Холодная мгла окутывала его лицо. Где были все ночные гуляки? Может быть, пока он был на Амазонке, произошло восстание и ввели комендантский час? Он никогда не видел, чтобы город был таким тихим. И куда, черт подери, подевались все машины? Не было слышно привычного шума уличного движения — кто-то включил систему «Долби» на дорогах. Он не слышал даже прибоя в паре сотен ярдов отсюда. Туман заглушил все, как будто в ушах были хлопковые шарики. Ни огней, ни звуков. Ничего.

Стоя на высоте десяти этажей, он внезапно был захвачен приступом головокружения, как будто земля быстро поднималась к его лицу.

Он моргнул, и головокружение прошло.

Майк, пошатываясь, вошёл обратно в комнату и, по давно сложившейся привычке, включил свой ноутбук фирмы «Эппл», стоявший на столике в изножье кровати, собираясь выйти в сеть и поболтать. Но потом понял, что у него недостаточно энергии или терпения для всего этого занудства. Не сегодня. Он вспомнил, как его братец Денни всегда презирал чаты и не мог понять его пристрастия к ним. Он спросил бы: «Что такого в комнате, полной незнакомцев за клавиатурами, что заставляет их стремиться переплюнуть друг друга в словесных вывертах? То, что она объявляет мораторий на манеры? Паузы? Опечатки? Анонимность?» Майк тихо засмеялся. Он не мог объяснить брату, что чувствовал себя в чатах дома — больше, чем где бы то ни было. Вовлечённым. Защищённым. К тому же в этом виртуальном окружении был своеобразный комфорт: ты мог быть кем угодно. И мог выйти в любую минуту.

Телефон на столике зазвонил.

— Глинн.

— Вы хотите, чтобы вас разбудили, сэр?

— Отвали, — ответил он и повесил трубку. Он ненавидел, когда прислуга начинала обращаться с ним как с членом семьи, предвосхищая его желания. Время менять жильё, подумал он.

Майк лежал на кровати, глядя в потолок, слишком усталый даже для того, чтобы снять «адидасы». Он созерцал вентилятор. Белые лопасти медленно вращались у него над головой. В отличие от лопастей вертолёта, их было видно, и от них начинала кружиться голова. Он закрыл глаза и почувствовал, как что-то давит на него сверху, как штанга, лежащая на грудной клетке. Во рту был металлический привкус, словно он жевал алюминиевую фольгу.

Иисусе, что это? Сердечный приступ?

Он открыл глаза, сел и сделал несколько глубоких вдохов. И стал думать о странном вертолёте, который испортил им кадр. Это было за день до происшествия с вождём и птицей. Их последний официальный снимок. Последняя съёмка перед отвальной. Все торопятся обогнать фронт облаков, быстро надвигающийся из-за горизонта. И вот какой-то дерьмовый бразильский молодчик из правительства выбрал именно этот момент, чтобы полетать над их съёмочной площадкой и посмотреть на Голливуд в действии. Его чёрный вертолёт навис над прогалиной в джунглях, заслоняя половину кадра. Звукооператор матерится: «Они думают, что они пуп земли, мать их!» Оператор пожимает плечами и стряхивает мух с рабочего микрофона. Джим, подхалимничающий помощник режиссёра, отчаянно отгоняет руками гигантское насекомое, ругаясь в мегафон: «Отвали, амиго! Мы тут работаем!» Похмельная команда стоит в своих футболках и шортах цвета хаки, скребя задницы и позевывая: ещё одна долбаная задержка. Племя молча взирает на вертолёт как на призрак Фатимы или что-то в этом роде. Майк требует у ассистента пистолет. Тот отдаёт его с неохотой. Майк бежит к центру прогалины, направляя ствол на невидимого за плексигласом пилота. Целится. Чёрный вертолёт колеблется, затем заворачивает назад и скользит прочь, почти касаясь древесных крон.

Команда аплодирует. Майк раскланивается и возвращает пистолет рукояткой вперёд. На самом деле он не сделал ни одного выстрела за всю жизнь.

— Проебали снимок, а? — сказал Майк. Джим, помощник режиссёра:

— Но вы им показали, босс!

— Заткнись.

— Извините.

Он шагал обратно к камере, размышляя: замедленная съёмка. Удвоить количество кадров. Это даёт таинственность и значительность. Шестьдесят кадров, думал он. Это удвоенная жизнь. Вдвое больше информации. Интересно — жизнь длится дольше, если удваивать удовольствие. Она течёт все медленнее и медленнее, как в зеноновском парадоксе. И наконец, ты можешь жить вечно. Но, как это ни странно, для того, чтобы настолько замедлиться, нужно удвоить частоту съёмки. Необходимо двигаться невероятно быстро. Майк опять надел наушники, проскользнул позади главного оператора и хлопнул его по плечу.

— Давай прикончим этих цыплят, Хуан. Я хочу домой. Шестьдесят.

— Есть шестьдесят, — сказал Хуан.

— Обратный отсчёт, — сказал помощник режиссёра.

Полина давала наставления актёрам, изъясняясь с помощью мелодичной тарабарщины. Племя разошлось по своим местам.

— Мы его потеряли! — сказал кто-то.

Майк проверил композицию в видеомониторе и заорал на переводчицу:

— Верни этого долбаного ублюдка на его отметку!

Хмурясь, Полина отвела маленького туземного мальчика на его место возле грузовика и очистила кадр.

— Давай, народ! — заорал помощник режиссёра. — Работаем, работаем! Гроза приближается! Последний снимок. Тишина! Звук?

— Чисто, — сказал звукооператор, немного более поспешно, чем обычно.

Помощник главного оператора щёлкнул сигнальной хлопушкой. В наушниках это звучало почти как электрический шок — короткий щелчок, прорывающий тишину джунглей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21