Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Плат Святой Вероники (№2) - Венок ангелов

ModernLib.Net / Классическая проза / Лефорт Гертруд фон / Венок ангелов - Чтение (стр. 8)
Автор: Лефорт Гертруд фон
Жанр: Классическая проза
Серия: Плат Святой Вероники

 

 


Тот же, кто действительно нуждается в руководстве и мудрости Святой Церкви, и сам поймет всю безрассудность и опасность союза с неверующим. Такой союз сам по себе означает конфликт со Святой Церковью, ибо вы подвергаете величайшей опасности собственную душу. Ведь мы имеем дело с двумя диаметрально противоположными воззрениями на брак: для католика брак есть таинство, а для иноверца или неверующего – всего лишь гражданский акт. Вы хорошо осознаете эту разницу? Скажите-ка мне, что означает таинство?

При этих словах я, к своей досаде, почувствовала, что лицо мое заливает краска стыда: декан, очевидно, уже совсем разочаровался во мне как христианке! Ах, если бы он знал, что я испытывала в раннем детстве, слушая с тетушкой Эдельгарт «Pange lingua» [27] в монастыре Санта-Мария на виа деи Луккези! Но я не могла заговорить с ним об этом – весь его вид, его манера говорить словно лишили меня дара речи. Но я была слишком хорошо воспитана, чтобы показать это. Скромно, но с едва заметной обидой в голосе я ответила:

– Таинство есть зримый знак незримой Благодати… – Так учил меня в свое время отец Анжело.

– Хорошо, – похвалил он. – Именно так определил Тридентский собор [28] суть таинства. Поэтому перейдем к вопросу о таинстве брака.

И он углубился в рассуждения. Не знаю, насколько эти рассуждения будут понятны читателю, – одно из самых болезненных и удивительных открытий, которые мне самой еще предстояло сделать в жизни, было то, что очень и очень многие даже не подозревают об истинной глубине католического вероучения!

«Источник всякой подлинной любви, – говорил мне позже отец Анжело, – есть пралюбовь, которою Бог все создал и через которую вновь возвращает Себе все созданное. Брак как самый тесный любовный союз из всех, какие только известны, – образ и залог этой пралюбви. Обновляя жизнь поколений, он представляет собой также символ новой жизни обоих супругов. Таким образом, брак – это своего рода зеркало любви Бога Творца и Бога Спасителя или, как выражается Церковь, образ вечного брачного союза Бога с человечеством. И наконец, брак связан со Святым Духом, о Котором сказано, что Он, будучи Духом Творения и Любви, обновляет лик Земли. Благодаря Святому Духу брак рассматривается и принимается как таинство, а стало быть, он священен и – как его праобраз, Вечная Любовь, – означает нерушимую и необратимую верность».

Так говорил отец Анжело. Декан изъяснялся немного иначе: жестче, холодней, малословнее. Но смысл его речей был тот же. Чем дольше он говорил, тем отчетливее изменялся весь его облик: исчезли и властность, и та едва заметная печать бюргерства на лице; казалось, все индивидуальное в этом лице погасло, уступив место чистой объективности. У меня даже вдруг пропало ощущение, что передо мной совершенно чужой священник, – передо мной вообще стоял уже не конкретный человек, а сама Церковь, ее мудрость и истинность, и они – я чувствовала это с каждым словом все острее – были на моей стороне! А я, внутренне ликуя, была на их стороне: слушая декана, я как будто следовала за собственным сердцем прямо в сияющую сущность Церкви. Ибо то, что он говорил, было созвучно заветнейшему требованию самой любви, ее глубине и величию! Я чувствовала это, когда в голосе Энцио мне слышался зов Бога, обращенный ко мне. Я именно это имела в виду, когда говорила ему, что любовь, исходя от Бога, ведет обратно – к Богу. Земная любовь тоже, в сущности, Божественна: она есть форма Благодати, святыня, образ Вечной Любви, она заключает в себе Вечную Любовь.

Я, конечно же, смотрела на декана просветленно-восторженным взором. Он закончил словами святого Иоанна Златоуста: «Муж и жена – не два человека, но един дух, едина плоть». При этом он немного повысил голос, как будто надеясь тем самым лишить меня последней точки опоры. Но я отметила это лишь краем сознания, потому что приведенное им определение было всего лишь вариацией моих любимых слов, произнесенных ангельской четой в моей комнате: «Все твое уже милостью Божьей принадлежит и ему». Когда декан умолк, я от переполнявшей меня радости смогла лишь воскликнуть:

– Как это прекрасно! Как это удивительно прекрасно, ваше преподобие!..

Он, похоже, немного удивился такой реакции.

– Да, прекрасно… – произнес он медленно. – Хотя главное заключается вовсе не в прекрасном. Но речь во всяком случае идет о красоте, которая, как я вам уже говорил, для одного существует, для другого же – нет.

– Если она существует для одного, значит, она существует и для другого! – возразила я, в свою очередь удивившись.

Лицо его опять стало властным.

– Позвольте, дитя мое, – сказал он, – ваша логика мне не совсем понятна. Потрудитесь объяснить, что вы имеете в виду. (Ах, для декана я не была умным Зеркальцем, как для Энцио, – это я уже заметила! Но мое зеркальце, как мне казалось, было в полном порядке.)

– Я имею в виду слова святого Иоанна Златоуста: «Муж и жена – не два человека, но един дух, едина плоть». Разве это не означает, что они все делят друг с другом?

– Это означает, что они должны делить все друг с другом, – поправил он меня. – Но в вашем случае они ничего не делят – они не могут ничего делить друг с другом, слова святого Иоанна Златоуста как раз доказывают, что брак между верующим и неверующим – это абсурд: они никогда не сольются в одно целое, их всегда будет двое, их разделяет отношение к браку как к таинству.

Он опять произнес это таким тоном, будто хотел выбить у меня почву из-под ног, в то время как я все тверже стояла на ногах!

– Ваше преподобие, скажите мне только одно: речь идет лишь об отношении к браку как к таинству или и в самом деле о таинстве? – спросила я. – Я имею в виду: является ли брак таинством, даже если супруги не знают об этом или не признают его таковым?

– Разумеется, брак не перестает от этого быть таинством, ибо он есть таинство, – ответил декан с некоторым недовольством, – при условии, что он законен. Этого еще не хватало – чтобы отрицание истины могло изменить истину! – В лице его опять появилось что-то воинственное. – Можно превратно истолковать суть брака или осквернить его, как любую святыню, но его нельзя лишить святости. Это касается каждого крещеного – будь он верующий или вероотступник. Однако вы все время улыбаетесь, дитя мое, – вдруг прервал он себя, – между тем как обсуждаемый нами предмет в высшей степени серьезен.

Я и сама почувствовала, что лицо мое опять вспыхнуло от радости. Ах, в этой беседе все повторялось вновь и вновь: все предостережения только усиливали мою уверенность! Мне казалось, что я только теперь до конца поняла слова отца Анжело, переданные мне Жаннет: «Напишите ей, чтобы она со спокойной душой положилась на таинство».

– Но тогда… – пролепетала я, вся дрожа от счастья, – тогда брак – это таинство, которого может приобщиться и неверующий! Единственное, последнее! Значит, для всех, кого мы считаем лишенными Благодати, он – единственная возможность обрести Благодать!

Меня переполняло поистине головокружительное чувство триумфа, когда я вдруг сделала этот вывод, мне он показался неопровержимым. И в самом деле, я не услышала возражений, у меня лишь сложилось впечатление, что декану он не по душе. Но меня это совершенно не волновало.

– О, как щедра, как великодушна Церковь, если она дарует Милость в одном из своих таинств даже заблудшим, совершенно чуждым ей безбожникам!.. – продолжала я в своем хмельном восторге.

– Ее дарует не Церковь, – возразил он, – сами супруги даруют ее друг другу. Церковь лишь благословляет это их решение. Иными словами: вы через таинство брака даруете Милость вашему супругу, а он дарует ее вам.

– Я… я… – лепетала я, растроганная до глубины души. – Я могу даровать своему жениху Милость – я ему, а он мне!..

Я больше не могла произнести ни слова – теперь мне вдруг открылась последняя истина: любовь, которая казалась мне единственной нитью, связующей богоотступника с Богом, заключала в себе и единственную форму Благодати, которая была еще доступна для него и которую он даже мог подарить другому! Слезы хлынули у меня из глаз, и я даже не пыталась их сдержать.

Декан растерянно смотрел на меня.

– Дитя мое, для слез тут так же мало причин, как и для веселья, – произнес он наконец полуутешительно-полусмущенно.

– Ах, простите меня, ваше преподобие!.. – всхлипывала я. – Я плачу от радости, которую произвели на меня ваши слова, я сейчас перестану… – И я принялась утирать слезы платочком.

Он терпеливо ждал, не произнося ни слова. Только кресло его изредка тихо поскрипывало под грузным телом, когда он шевелился. Мне кажется, в эти минуты он напряженно думал обо мне. Когда я успокоилась, лицо его выражало необыкновенную сосредоточенность и добросовестность.

– Вы для меня явление редкое, дитя мое, – начал он доброжелательно. – Судя по всему, вам действительно небезразлична религиозная сторона дела, не думайте, что я не понимаю этого. Ваш случай очень отличается от других подобных ситуаций. Однако не будем обольщаться насчет грозящих вам опасностей. Вашему жениху брак нужен вовсе не как таинство; еще меньше он думает о том, чтобы даровать вам Милость через таинство. Потребность в святости брака останется лишь вашим уделом, поэтому вам не стоит полагаться только на свои собственные силы!

– Я и не полагаюсь на свои силы, я полагаюсь лишь на силу таинства, – ответила я, улыбаясь сквозь слезы. – И разве уже сама по себе любовь не является неосознанной потребностью в Благодати? (В эту минуту я вспомнила удивительное выражение на лице Энцио тогда, на лестнице, и подумала о молодом рыцаре на старинном святом образе, которого он мне в последнее время так часто напоминал.)

Декан спросил, не принадлежат ли и эти слова отцу Анжело.

Я ответила:

– Нет, я поняла это благодаря моему жениху.

– Что вы поняли благодаря ему? – продолжал он допытываться; лицо его при этом вдруг вновь приняло властное выражение. – Что ваш жених испытывает потребность в Благодати? Насколько я вас понял, он не верит в Бога.

Я почувствовала, что опять краснею.

– Я поняла, что любовь связывает с Богом и тогда, когда всякая другая связь с Ним уже прервана, – ответила я.

Он покачал головой.

– Любовь, любовь… – произнес он не то растроганно, не то укоризненно. – Любовь бывает разная, дитя мое. Например, любовь вашего жениха, судя по всему, – это иллюзия вашей объятой напряженным ожиданием души, ибо она не позволяет вам разглядеть всю серьезность положения и отнимает у вас силу для энергичного сопротивления. Мне кажется, вы и без того не очень-то годитесь на роль борца. Ведь вы же, вероятно, по меньшей мере очень впечатлительны, не так ли?

Я честно призналась, что все меня всегда считали таковой.

– Хорошо, – сказал он. – Стало быть, нам следует быть вдвойне осторожными. Ибо, видите ли, брак, хотя и является уже по природе своей мистерией, однако обретение неверующим Благодати через таинство в христианском смысле мы представляем себе только как излияние на него Благодати верующего супруга – по принципу сообщающихся сосудов. Но ведь передаваться от одного к другому может не только Благодать! – И тут он странным образом в точности повторил мысль, высказанную мне Энцио. – Вы сами несколько минут назад привели слова святого Иоанна Златоуста о том, что муж и жена суть одно существо; отсюда неизбежно следует вывод о едином, общем достоянии во всем. Так же как ваш жених через вас приобщится к миру Благодати, так же и вам суждено приобщиться к его миру – миру безбожия. А мир этот необычайно могуществен, успех почти всегда на его стороне. Данный опыт составляет одну из самых болезненных сторон жизни священника.

Он стал рассказывать мне о разных случаях из своей пастырской практики, о том, как в результате браков, подобных тому, в который собираюсь вступить я, целые семьи потеряли связь с Церковью и тем самым возможность спасения, более того – это стало уже почти закономерностью. И тут я все же совершенно неожиданно заметила нечто общее между деканом и отцом Анжело. Декан, судя по всему, тоже находился под впечатлением чудовищных масштабов нынешнего неверия. Однако в то время как отец Анжело видел спасение в жертве – в отказе от собственной защищенности и в подвижническом бесстрашии любви, – он был сторонником решительного сопротивления и самосохранения.

Впрочем, декан был, без сомнения, очень опытным священником. Каждое его слово внушало безграничное доверие. Он говорил проникновенно, но без резкости, трезво и необычайно уверенно. С лицом его опять произошла та метаморфоза, которую я уже заметила в начале нашей встречи: все личное, индивидуальное в нем отступило на задний план, у меня опять было чувство, как будто передо мной не конкретный человек, а сама Церковь с ее тысячелетней мудростью, с ее неисчерпаемым опытом и знанием психологии, Церковь, которая – теперь мне открылось самое потрясающее – не ошибалась и в отношении меня! Ибо разве я сама вновь и вновь не ощущала мгновенный ужас при мысли о том, что Святая Святых в мне подвергается смертельной опасности в лице Энцио? Разве Бог обещал мне, что Оно застраховано от опасности? Разве в письме Жаннет и в приведенных ею словах отца Анжело не слышалась совершенно отчетливо тревога, связанная с этой опасностью? Разве не была эта опасность существенной частью моей судьбы рядом с Энцио – как подтверждение истины, что все принадлежащее мне принадлежит и ему? С небывалой доселе ясностью я почувствовала, что так оно и есть, – я почувствовала, что каждое слово, произносимое деканом в эту минуту, в высшей мере истинно – и для меня тоже. И все-таки незыблемым фактом оставалось и то, что Энцио был зовом Бога, обращенным ко мне. Мной овладело огромное и в то же время по-детски робкое чувство доверия, которое как будто росло тем быстрее и неотвратимее, чем безоговорочней я признавала обращенное ко мне предостережение. И в то время как декан расписывал страшные опасности, поджидающие меня на моем дальнейшем пути, в душе моей вновь, как и в день помолвки, ожило воспоминание о той римской ночи, когда я вместе с Энцио шагала сквозь все ужасы его мира прямо к ярко озаренному алтарю, о который разбивались тяжелые волны тьмы…


Когда я вышла из дома декана, Энцио все еще стоял перед дверью. Наша беседа, должно быть, продлилась довольно долго, потому что снаружи за это время все преобразилось: вместо золотых потоков солнечного света я увидела длинные вечерние тени. Воздух, чистый и звонкий, стал влажно-удушливым: в долине, по-видимому, собиралась первая в этом году гроза. И лицо Энцио тоже потемнело, как небо над Рейном.

– Тебе пришлось долго ждать меня! – сказала я с сожалением.

Он покачал головой.

– Долго ждать тебя? Вздор! – ответил он почти резко.

Я вопросительно посмотрела на него. Он сначала ничего не хотел объяснять, но потом в конце концов нехотя признался, что уже успел побеседовать с Зайдэ, которая проходила мимо – вероятно, направляясь за очередной покупкой для моего приданого. И она немного подразнила его за то примерное терпение, с которым он ожидал меня. (Ей, конечно же, без труда удалось выведать, у кого я была!) Я подумала, что это, очевидно, не все из того, что она говорила: Энцио слишком заметно изменился за время моего отсутствия. Странно, но я не сразу догадалась о причине этой перемены. Я была еще слишком полна только что свершившимся таинством – осиянная им изнутри, я почти ничего не видела вокруг.

Он упорно молчал, шагая рядом со мной к университету. Людвигсплац в этот предвечерний час была почти пуста и так торжественно-безмолвна, словно грезила о давно канувшей в Лету мирной монастырской жизни, погребенной глубоко под землей.

– Энцио, – сказала я, чтобы хоть как-то разрядить тяжелое молчание. – Как жаль, что галерею монастырского дворика опять засыпали. Она была бы здесь, на Людвигсплац, кусочком германского Рима.

– А почему это занимает тебя именно сейчас? – спросил он глухо.

Может быть, Зайдэ, желая подразнить его, сказала, что декан еще, чего доброго, вернет меня к мысли о монастыре?

– Кажется, мне опять придется снять шляпу, чтобы ты мог видеть мои косы, – пошутила я.

Он не откликнулся на шутку – значит, я не ошиблась в своем предположении.

– После визита, который ты только что нанесла, это, пожалуй, не помешало бы, – ответил он.

Я чувствовала, что он с трудом сдерживает себя, чтобы не спросить, о чем мы так долго говорили с деканом. Ах, если бы он знал, что я испытала! У меня появилось непреодолимое желание хотя бы попытаться рассказать ему об этом!

– Энцио… – сказала я, остановившись. – Разве я похожа на человека, которого декан может так просто отправить в монастырь?

Я опять увидела загадочное мерцание под его светлыми ресницами.

– Нет, – простодушно ответил он.

– Ну вот видишь! – торжествующе воскликнула я. – А теперь я расскажу тебе, о чем мы с ним так долго беседовали, – я же вижу: это не дает тебе покоя! Мы говорили о браке, и знаешь, какое желание у меня появилось после этой беседы? Я хочу, чтобы мы с тобой как можно скорее поженились. Энцио, неужели это никак невозможно – чтобы твое дело не пострадало от этого? Даже если мы будем жить очень скромно и я тоже стану зарабатывать деньги? До сих пор мне казалось, что прекраснее, чем сейчас, быть уже не может, а теперь я знаю, что все может быть еще прекрасней, нет, что все может быть еще гораздо глубже – так что тебе уже никогда не придется тревожиться за меня!

Энцио весь светился от счастья. Он взял мою руку и не отпускал ее до самого дома.


В тот вечер я долго не могла уснуть. Ночь была безлунной; бессонная лампа моего опекуна тоже давно погасла. Кроны деревьев в саду занавесили небо в моем окне, словно облака. Лишь изредка, когда их касалось дыхание ночи, с другого берега сквозь эту завесу мерцала верхушка световой пирамиды – «рождественская елка» моего опекуна, и тогда я могла различить в мерцании звезд маленьких ангелов над моей постелью. В мягкой полутьме казалось, будто их расправленные крылья соприкасаются. Я лежала без сна, но не испытывала при этом ни малейшей тревоги, исполненная почти блаженного покоя, словно погруженная в некое мистическое состояние Благодати. Мне казалось, будто все в мире связано друг с другом той же тайной, что и мы с Энцио, но эта тайна заключается уже не в том, что все принадлежащее мне принадлежит и ему, а совсем в другом: мы – одно целое, мы – Любовь, нет больше разделения на «мое» и «его»!

Уже на следующее утро Энцио сообщил мне, что решил искать место редактора какой-нибудь газеты, которое позволило бы ему зарабатывать на жизнь и в то же время стремиться к своей цели. Этот план вселил в него твердость и радостную уверенность; даже в отношении Зайдэ он стал мягче. Он сказал, что еще и из-за нее хотел бы, чтобы я поскорее перешла жить к нему: все это время он боялся, что в один прекрасный день она попытается как-нибудь выдворить меня из своего дома. Теперь, продолжал он, мы должны постараться прожить с ней в мире и согласии те последние дни, которые мне еще предстояло провести в ее доме, – он даже изъявил готовность исполнить одно из ее желаний, которому до сих пор неизменно противился. Об этом желании я должна рассказать подробнее, так как оно впоследствии сыграло неожиданную роль.

Речь шла об одном мероприятии, которое должно было стать сюрпризом для Зайдэ ко дню ее рождения, а на самом деле ею же и было «заказано». Однажды она намекнула мне, что неплохо было бы уговорить Энцио организовать несколько театральных миниатюр для развлечения гостей, которых она собирается пригласить. Энцио воспринял эту блажь с возмущением и просил меня передать Зайдэ, что его работа над диссертацией не позволяет ему отвлекаться на подобный вздор. Я, конечно же, утаила от Зайдэ его ответ, поскольку диссертация его, в сущности, уже была готова, к тому же он и сам обычно безжалостно жертвовал своей работой, если речь шла о его собственных желаниях, например, ради наших совместных прогулок. Но вот Зайдэ напомнила мне о приближении праздника – она вдруг совершенно охладела к заботам о моем приданом и с удвоенным рвением занялась приготовлениями к собственному дню рождения. К сожалению, заявила она, ей приходится делать это самой, поскольку муж обычно забывает об этом и потом всегда рад, когда она в последний момент сует ему в руки пару мелочей, которые ему остается лишь развернуть и разложить. («Пара мелочей» – это, разумеется, слишком условное выражение для количества и ассортимента ее покупок.) Поэтому я при случае еще раз напомнила Энцио об упомянутых театральных миниатюрах, а заодно и о том, что и для него самого, по его словам, очень важно сохранить расположение Зайдэ. Он не стал противоречить, только посетовал, что ему ровным счетом ничего не приходит в голову относительно содержания этих «величаний в старом бюргерском стиле». Я спросила, нельзя ли просто использовать в качестве актеров «добрых духов дома и города» – так мой опекун называл романтиков. Просто вынуть, так сказать, кое-кого из рам, висящих на стенах бидермейеровского салона Зайдэ, и заставить говорить. Он нерешительно ответил, что это недурная идея, однако сначала нужно сочинить то, что им надлежит говорить, а к этому он совершенно не готов. Я сказала, что ему совсем необязательно сочинять для них слова; я представляю себе это так: Беттина фон Арним выходит к гостям и читает вслух одно из своих писем к Гюндероде, та машет Зайдэ платочком, прижимая руку к груди в знак подтверждения своего романтического духовного родства с виновницей торжества, которая постоянно льстит себе намеками на это родство. Затем появляется Клеменс Брентано с лютней и исполняет какую-нибудь песню из «Волшебного рога мальчика». Юный Эйхендорф читает свое стихотворение о Гейдельберге – и так далее, образ за образом, как в старые добрые времена, когда все они были здесь частыми гостями. Гете мы, конечно, не можем выпустить на подмостки вместе со всеми: изображать владыку литературного олимпа – это, пожалуй, было бы слишком дерзко и самонадеянно. Но может, кто-нибудь рискнет взяться хотя бы за Гельдерлина с его «вещим замком»[29]. И смысл так называемых «величаний» состоял бы просто-напросто в том, что каждый из выступающих поклонился бы хозяйке дома как виновнице торжества.

Энцио выслушал меня с улыбкой.

– И тебе бы это доставило удовольствие? – спросил он затем.

Я поспешила дать утвердительный ответ, и этого ему было достаточно, чтобы объявить вопрос решенным. Он сразу же, в ту же минуту принялся за дело: мы начали распределять роли среди молодых людей из числа постоянных гостей моего опекуна.

– А какую роль возьмешь ты? – осведомился он.

Я ответила, что буду костюмершей и займусь костюмами. Я знала, что в старинных шкафах и сундуках, пылившихся в бесчисленных, неиспользуемых каморках и чуланах нашего дома, можно было найти множество древних выцветших нарядов, которым предстояло храниться там до скончания века. Он возразил:

– Нет, ты будешь Марианной фон Виллемер [30] и прочтешь ее стихотворение:


Привет вам, древние чертоги,

Просторным, солнцем осиянным,

Увенчанным величия короной…


Я ответила, что это превосходная идея – таким образом мы все же вызвали бы тень великого Гете на нашу скромную сцену, не рискуя скомпрометировать его.


И вот репетиции начались. Я предлагала Энцио проводить их в большой, хотя и немного узковатой столовой в пансионе его матери, но он заявил, что лучше собираться в «берлоге» Староссова: места там хватит, да и вообще – романтика так романтика! В доме его матери все благие порывы были бы задушены неизбежными бутербродами. Меня такое решение несколько смутило, поскольку я была убеждена, что Староссов меня терпеть не может, я чувствовала себя рядом с ним неуютно. Это чувство еще больше усилилось, когда я встретила его на репетиции, впервые со дня нашей помолвки, – он в последнее время жил очень уединенно. Я не преминула воспользоваться случаем, чтобы поблагодарить его за конспекты, которые он писал для меня и тем самым делал возможными наши с Энцио прогулки, но он принял мои изъявления благодарности очень холодно. У меня не осталось сомнений в том, что он делал все это только ради своего друга. Несмотря на свой предыдущий опыт общения со Староссовом, я все же была удивлена его поведением, так как узнала, что он не просто бывший офицер, но еще и происходит из известного северогерманского офицерского рода, то есть воспитан в кругах, в которых определенным условностям придается особое значение.

«Берлога» же его действительно оказалась необыкновенно занятным жилищем и как нельзя лучше подходила для наших целей. Он жил в так называемом садовом павильоне пансиона, чуть ниже Тропы философов, к которой от него со стороны заднего фасада карабкался в гору маленький, заросший кустарником садик. Павильон состоял, строго говоря, из одной огромной, напоминающей зал комнаты с роскошным роялем, который обычно был закрыт коричневой бархатной накидкой и на котором, как мне было известно, Староссов часто играл ночи напролет. Я предприняла еще одну робкую попытку сближения с ним, спросив его, не поиграет ли он как-нибудь, в виде исключения, днем, в нашем присутствии, – но он ответил уклончиво, заявив, что днем у него нет времени. Так оно и было на самом деле: чаще всего, придя на репетицию, мы не заставали его дома (сам он отказался взять какую-либо роль). Он лишь изредка появлялся, чтобы вручить Энцио какую-нибудь статью для газеты, которую тот всегда тут же быстро пробегал глазами. Однажды я случайно услышала, как он сказал, возвращая ему прочитанную рукопись:

– Как беспощадно ты умеешь выразить мысль, Староссов! Ты, в сущности, пишешь гораздо сильнее, чем я.

Это прозвучало как высшая похвала, но Староссов, похоже, не был удовлетворен этим. Мне всегда казалось, будто все его статьи – это некий призыв, обращенный к Энцио, которого тот – слишком занятый мной – не замечал. А иногда у меня даже возникало ощущение, будто эти статьи, о содержании которых я не имела ни малейшего представления, были направлены против меня! Мне опять вспомнились слова Зайдэ о том, что Староссов – отпавший от Церкви католик. Я была уверена, что именно поэтому я и не устраивала его как невеста Энцио, – он даже не поздравил меня с помолвкой, хотя Энцио, скорее всего, посвятил его в нашу тайну. И эта моя уверенность усиливалась с каждой репетицией.


Вначале мы распределили между собой костюмы, извлеченные мной из старинных шкафов. Среди них оказалось несколько совершенно прелестных экземпляров: настоящие ампирные платья с высокой линией талии, разноцветные фраки времен Вертера, веера, расписанные цветочными гирляндами и маленькими храмами дружбы, элегантные капоры и бидермейеровские шали – одним словом, каждый нашел все, что было нужно для его роли, и нам так понравился этот маскарад, что мы сразу же начали репетировать в костюмах; к тому же мы обнаружили, что, облачившись в свое платье, каждый мгновенно перевоплощался, как бы заодно «надев» на себя и свою роль. Что до моей роли, то я очень быстро свыклась с ней, как будто изображала самое себя. Каждый раз, читая заключительные строки стихотворения Марианны фон Виллемер: «И здесь я счастлива была, любима и любила», – я смотрела на Энцио. А он уже ждал этого взгляда и отвечал мне сияющей улыбкой. Повторение этой игры на каждой репетиции, ее тайное, сладкое, волшебное очарование было для нас обоих истинным блаженством. Оно было настолько острым, что однажды я непроизвольно переделала прошедшее время в этих строках на настоящее – я сказала:

– И здесь я счастлива, любима и люблю…

Никто не заметил этого, кроме него. Это мгновение тоже стало одним из незабываемых взлетов нашей любви.


Спустя несколько дней Энцио сообщил мне, что должен ненадолго уехать и что это связано с его намерением получить упомянутую должность редактора, которая могла бы стать материальной основой нашей семейной жизни. А репетициями во время его отсутствия займется Староссов.

В последующие дни мне пришлось много общаться со Староссовом, потому что к репетициям он относился с такой же серьезностью, как и к моим конспектам. Похоже, он с одинаковым рвением исполнял все желания Энцио. Когда наша маленькая труппа входила в павильон, он уже ждал нас и прилагал все усилия к тому, чтобы быть «распорядителем бала» в духе Энцио. Его добросовестность доходила до того, что он даже во время репетиций всегда вставал на то самое место, где обычно стоял Энцио. Когда я читала стихи Марианны фон Виллемер, его красивое, благородное лицо каждый раз неизменно обращалось ко мне, как это было с Энцио, словно он тоже, как и его друг, ждал последних строк, – и в то же время он как будто защищался от этих строк! В эти минуты он был почти похож на Энцио, когда тот стоял на лестнице, – у него тоже был такой вид, как будто никто и ничто в этом мире не может смутить или устрашить его, – с той лишь разницей, что у Энцио и в самом деле было такое выражение, в то время как лицо Староссова скорее напоминало маску, как будто кто-то отнял у него его истинное лицо. Мною каждый раз овладевало какое-то странное чувство сострадания. Он не сильнее Энцио, думала я, он слабее его и потому должен выражать все гораздо «беспощадней». Это сострадание заставляло меня быть с ним приветливей, хотя он по-прежнему избегал разговоров со мной. А разговоры эти, однако, в то время были иногда необходимы – однажды нам даже пришлось, уже после того как все ушли, с глазу на глаз обсуждать с ним какие-то вопросы, связанные с постановкой. Мы сделали это в кратчайшей форме, какая только была возможна, причем я тоже со своей стороны стремилась закончить разговор как можно скорее, поскольку мне почудилась за его сухостью и неприступностью – теперь, когда мы остались наедине, – какая-то лихорадочная, почти болезненная спешка, которая передалась и мне. Вероятно, поэтому я, прощаясь, забыла у него свой блокнот, в который было записано все связанное с нашими ролями и костюмами. Я заметила это, спускаясь садом вниз по склону горы, уже на значительном расстоянии от дома, и тотчас же отправилась обратно, чтобы забрать блокнот. Я надеялась, что Староссов не заметит меня, так как он уже сидел за роялем: навстречу мне сквозь глубокие летние сумерки плыли звуки «Аппассионаты», которую страстно любила моя бабушка и которая так часто звучала в ее салоне.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18