Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Плат Святой Вероники (№2) - Венок ангелов

ModernLib.Net / Классическая проза / Лефорт Гертруд фон / Венок ангелов - Чтение (стр. 12)
Автор: Лефорт Гертруд фон
Жанр: Классическая проза
Серия: Плат Святой Вероники

 

 



Что я могу сказать о подробностях? В битве, которая началась после этого, в сущности, уже не было подробностей – здесь просто столкнулись два мира. Энцио, о котором мой опекун недавно говорил, что он с каким-то странным упорством скрывает свое отношение к его идеям и мыслям, теперь вдруг опустил забрало и яростно и беспощадно атаковал своего учителя по всей линии. Профессор в первый миг, казалось, растерялся, но затем его лицо мгновенно приняло выражение поразительного ясновидения – он как будто давно уже знал о предстоящем поединке и поджидал своего противника. Его властные глаза – глашатаи духа – сверкнули воинственным блеском. Потрясающий темперамент, который до той минуты мне был знаком лишь как некий скрытый, подземный огонь его духа, вдруг хлынул огненной лавой наружу. Он отшвырнул врага с такой чудовищной силой, которая была сродни неукротимой стихии природных катастроф. Но Энцио тоже боролся стойко, он сражался с необыкновенной силой, вернее, целеустремленностью: я никогда не видела в его маленьком отважном лице столько мужества, столько железной решимости. По одухотворенности и выразительности речи он оказался достойным своего противника, но преимущество последнего было слишком явным. Мне было абсолютно ясно, что все, что говорил Энцио, принадлежало духу второго порядка; вернее, оно было не столько из области духа, сколько из области воли, и в этом заключалась невероятная разница между ними, которая ежеминутно проявлялась даже в стиле борьбы. В то время как мой опекун, – хотя он тоже порой наносил противнику сокрушительные удары, – ни разу не позволил себе ни малейшей несправедливости, ни малейшего насилия над ним, Энцио словно совершенно позабыл о справедливости и великодушии. Иногда его аргументы казались мне почти постыдными попытками запугать оппонента, которые тот каждый раз обходил с каким-то особым благородством – он словно отказывался опускаться до такого способа ведения борьбы. Так, Энцио, например, дерзнул спросить профессора, неужели тот действительно верит в то, что немецкий бюргер – он имеет в виду всех этих людей, погрязших в кофейных сервизах и вечных заботах о банковском счете, – бросится записываться в мученики, если однажды и в самом деле найдется некая грубая сила, которая просто оборвет определенные струны состарившейся духовности? В сущности, все можно устранить или обуздать, как, например, Неккар (о, этот зловеще тихий шум реки!). В конце концов, воля властвует и над мышлением.

– Но не над истиной, – возразил мой опекун. – Что же касается образа, к которому вам угодно было прибегнуть, то как раз в ваших устах он представляется мне несколько сомнительным. Я помню, как грозящая нашей реке участь показалась вам болезненным символом закованного в цепи народа. Внешние оковы ничто по сравнению с оковами духовными.

Я не помню, что ответил на это Энцио, потому что напряженно прислушивалась к реке. Была ли эта зловещая тишина всего лишь следствием засухи, или эта ужасная плотина уже построена? Я слышала лишь грохот приближающейся грозы. Но вдруг у меня возникло ощущение, будто и в нашем кругу внезапно наступила зловещая тишина. Студенты вели себя с той минуты, когда Энцио вступил в дискуссию, странно сдержанно. Зато неожиданно подала голос Зайдэ. Она уже несколько раз украдкой пожимала мне руку и шептала: «Он имеет в виду религию. Но вы не переживайте, моя маленькая Вероника: он еще сам вам в ножки поклонится – не забывайте про венчание!» Теперь же она опять обняла меня за плечи своим характерным жестом, так что ее широкий рукав укрыл меня, словно крыло, и сказала, обиженно глядя в сторону Энцио:

– Вы настоящий невежа, если осмеливаетесь утверждать, что у нас никто не способен жертвовать собой ради истины! Меня, например, никому не удастся заставить отказаться от моих убеждений.

После ее слов возникла крайне неловкая пауза. Потом Энцио поклонился Зайдэ и с подчеркнутой вежливостью произнес:

– Прошу прощения, мадам, о вас я, к сожалению, не подумал. Благодарю вас за ваш справедливый упрек.

Прозвучало это так, словно он сказал: «Благодарю вас за то, что вы подтвердили мои слова». Мой опекун почти сердито обернулся к студентам и предложил им высказаться по поводу услышанного. Однако желающих высказаться не нашлось – все они если не разделяли взгляды Энцио, то, во всяком случае, проявляли к ним живой интерес. Наконец один из самых молодых немного смущенно сказал:

– Видите ли, господин профессор, все мы, в сущности, уже не христиане, и, конечно, нам не раз уже приходило в голову, что на смену христианству должно прийти что-то новое.

Я видела, как глаза Энцио вспыхнули триумфом. Он опять хотел заговорить, но не успел, потому что я… Ах, я вовсе не собиралась делать этого, но вдруг, сама того не сознавая, неожиданно подалась в его сторону и воскликнула:

– Энцио! Вспомни, пожалуйста, свое прощание с бабушкой!

Лишь произнеся слово «бабушка», я поняла, что оно было не просто заклинанием – оно означало целый мир, который обличал и обвинял его. Никто, кроме Энцио, не мог меня понять, но все с удивлением и интересом обратили ко мне свои взоры; никто из присутствующих, и тем более сам Энцио, не мог даже на миг усомниться, что я каким-то образом встала на сторону моего опекуна. И тут, вероятно, опять должно было произойти нечто ужасное. Но ничего не произошло. Я уже говорила, что раскаты грома в долине Рейна становились все громче. И вот первые порывы грозового ветра обрушились на террасу. Зайдэ вскочила со стула и крикнула, что буря сметет все со стола и что надо спасать сервиз и хрусталь, после чего гости стали с лихорадочной поспешностью собирать посуду и уносить ее в дом. Мой опекун в своей неизменной готовности помочь тоже включился в общую суету. Когда я отнесла в столовую поднос с бокалами, он вошел туда вслед за мной с чашей для крюшона в руках. Я взяла ее и увидела, что его лицо было бледным, как молнии, вонзавшиеся в полутьму столовой. Он снял очки. Его красивые глаза, обрамленные темными тенями, казались глубоко запавшими, как бы отступившими назад и лишенными блеска, беспомощными, как никогда, но в то же время вновь исполненными поражающей – нет, уничтожающей силы ясновидения. Я словно вдруг увидела в этих глазах свой собственный зрительный образ шпейерского собора!

– Этот человек уничтожит всю нашу культуру! – крикнул он мне сквозь раскаты грома. – Он уничтожит и вас! Оставьте его как можно скорее – это единственный совет, который я могу вам дать!

С этими словами он покинул помещение. Я слышала, как он тяжелыми шагами поднялся по лестнице и направился в свой кабинет. И хотя гром теперь грохотал почти беспрерывно, у меня вновь и вновь появлялось ощущение, будто я слышу эти тяжелые, одинокие шаги, раздающиеся по всему дому, который мне вдруг и в самом деле показался таким пустым и заброшенным, словно в нем вот-вот должна была навсегда воцариться мертвая тишина. Я почувствовала острое желание броситься вслед за профессором, взять его за руки и заверить в том, что я всегда буду ему благодарной дочерью, даже если его покинут все его духовные сыновья. Но меня удержало то благоговение, которое он нам заповедал, и еще какое-то другое, тягостное чувство. И если я несколько минут назад сказала Энцио: «Вспомни свое прощание с бабушкой!» – то сейчас я как будто должна была крикнуть те же слова себе самой, а над профессором, казалось, теперь и с моей стороны грозно навис неотвратимый трагизм судьбы моей драгоценной бабушки, – мне вдруг вспомнилась та минута, когда наши с ней пути внутренне разошлись. Меня пронзила безымянная боль, где-то на самом дне которой, однако, неожиданно забрезжил свет даже для меня самой пока еще необъяснимой надежды, первый проблеск с момента нашего объяснения с Энцио. Не в силах с кем бы то ни было прощаться, я ушла в свою комнату.


В эту ночь я опять не могла уснуть. Утихающая гроза не принесла прохлады, хотя и разразилась коротким ливнем. Деревья в саду еще роняли тяжелые капли – этот шорох был отчетливо слышен в ветвях; казалось, будто деревья тихо плакали и слезы приносили им облегчение. Я и сама плакала в какой-то странной раздвоенности чувств – от боли и в то же время от радостного сознания утешенности. Ночь была такой же невыразимо темной, как и предыдущая; луна и звезды скрылись в облаках, как будто небо не желало больше видеть грешную землю. Одинокий свет в окне моего опекуна тоже слабо мерцал сквозь заплаканные деревья, – у меня было такое ощущение, как будто это Энцио приглушил его блеск. В действительности же лампа была, вероятно, просто перенесена с письменного стола в глубь комнаты – мой опекун, конечно же, в эту ночь так же не мог работать, как я не могла уснуть. Мне казалось, будто я все еще слышу в тишине спящего дома его тяжелые, безостановочно меряющие комнату шаги. Меня вновь охватило желание пойти к нему и рассказать о своей благодарности и верности. Но вместе с его шагами мне постоянно слышались и его слова: «Этот человек уничтожит ваш мир! Оставьте его как можно скорее!» Я испытывала при этом ту же боль, то же негодование по отношению к Энцио, я испытывала своего рода ужас, как после моего видения в шпейерском соборе, – как будто оно вот-вот должно было стать реальностью. Мне казалось, будто я должна искать спасения у своего опекуна. Я ни капли не сомневалась в справедливости его сурового приговора Энцио. Но я никак не могла последовать его совету, не могла послушаться его, и именно эта мысль, такая болезненная для моего детского чувства, и была светом надежды, который забрезжил передо мной! Казалось, горький призыв моего опекуна вызвал совершенно противоположное действие, – как будто вопрос, поставленный мной прошлой ночью перед самою собой, вышел, благодаря этому призыву, из сумрака моего внутреннего мира в светлое пространство реальности, где для него не оказалось места. Ибо я не могла оставить Энцио! Нет, я не могла, не могла его оставить ни за что на свете! Я вновь и вновь беспрерывно повторяла эти слова. И мне казалось, будто этим словам вторит тихий, но постепенно усиливающийся ликующий крик, заглушающий все боли: боль за поведение Энцио, боль за моего опекуна, боль от сознания того, что я не могу послушаться его, сильнейшую боль от бессилия моей любви и веры – все эти боли остались со мной и ничуть не уменьшились, но они как будто устремились в другое измерение, в котором я с радостью готова была принять их бремя, потому что они не могли разлучить меня с Энцио. Да, похоже было, что все случившееся еще теснее связало меня с ним и что мне только теперь, в этот миг, когда поколебалась моя вера в силу любви, наконец по-настоящему открылась незыблемость ее власти. И если еще вчера я сама думала, что все кончено, то теперь я почувствовала, что все только начинается. Так же как в ту таинственную ночь, когда после нескольких лет разлуки с Энцио я услышала его зов с поля битвы – этот зов, ставший для меня призывом Бога, обращенным к моей жизни, – мне теперь казалось, что я опять слышу его, как будто в ответ на мою клятву никогда не покидать Энцио сама Вечная Любовь вновь явила мне свой лик: я вновь могла молиться ей, я вновь обрела связь с Богом! И тут все вещи и в самом деле устремились в другое измерение, в котором привычные, непререкаемые истины утратили силу закона, уступив место другим, непризнанным истинам, – все преобразилось, пресуществилось, обрело иной смысл, и если предыдущей ночью мне казалось, что я должна расстаться с Энцио из-за его богоотступничества, то теперь мне было совершенно ясно: я не могу, не смею расстаться с ним из-за его богоотступничества, потому что и Бог не оставляет богоотступников, напротив, именно их Он искал и любил во Христе, именно их! И тут с моей любовью тоже вдруг произошло чудесное превращение.

Я почувствовала, как в нее проникло что-то удивительное, что-то божественно-благодатное: я теперь любила Энцио уже не вопреки его богоотступничеству – я впервые любила в нем богоотступника. Я любила его уже не только своей прежней любовью, но и любовью Христа, и именно эта любовь, которую он отверг, объявив ее несовместимой с нашим союзом, стала спасением нашего союза! Только с ней, только опираясь на нее, я могла отважиться на то, на что уже не решалась моя собственная любовь. С этой мыслью я и уснула на рассвете.


Прошло несколько дней безмолвного, напряженного ожидания, которое обычно отделяет большие решения от их последствий. Ибо, хотя я и была исполнена решимости никогда не расставаться с Энцио, между нами по-прежнему стояли, с одной стороны, его ужасное требование брачного союза вне Бога, с другой – моя просьба посвятить этот союз Богу. У нас оставался один-единственный путь. Это был тяжелый, болезненный и опасный, но совершенно ясный путь – отложить нашу свадьбу на неопределенное время, оставаясь женихом и невестой. Я бы ждала его столько, сколько потребуется, хоть до конца жизни! Я бы ждала его, как Любовь Божья, которая тоже ждет нас до конца нашей жизни!

Осознав и обдумав все это как следует, я хотела сообщить о своем решении Энцио, и как можно скорее, потому что день свадьбы уже был назначен. Но мысль о предстоящем объяснении причиняла мне невыразимую муку, – она казалась почти невыносимой, ведь я всеми фибрами души призывала наше скорое соединение! Всякий раз, когда я в своей комнате открывала красивый старинный шкаф красного дерева, где, заботливо прикрытое тюлем, висело мое «святое платьице», которое я пожелала надеть в день свадьбы, вопреки всем фантазиям Зайдэ на тему роскошных подвенечных платьев с длинными шлейфами, на глаза мои наворачивались слезы. Я вновь и вновь откладывала наше объяснение, вернее, должна была откладывать его, так как Энцио не давал мне ни малейшей возможности осуществить задуманное. После нашей размолвки он не показывался ни в доме моего опекуна, ни в его аудитории – жест, который в равной мере мог быть адресован как профессору, так и мне. Если причиной его отсутствия была я, то он, должно быть, тоже мучительно вынашивает решения, подобные моему, говорила я себе. А может, он ждет моих решений? Может, он по-рыцарски предоставляет право первого шага мне? У меня было такое ощущение, тем более что и все остальные, похоже, ждали от меня каких-то шагов. Я чувствовала это совершенно отчетливо по тому молчанию, с которым в доме моего опекуна обходили ту роковую вечернюю дискуссию на террасе. Профессор ни единым словом не упоминал о своем столкновении с Энцио. Но и не искал разговора со мной. Может быть, оттого, что он из деликатности не решался повторить горький совет, данный мне накануне случившегося? Или он хотел своим молчанием показать, что этот совет, хоть и высказанный в чрезвычайном волнении, все же остается его последним словом в разговоре о моей судьбе? А может, он в своем так хорошо знакомом мне мгновенном ясновидении понял, что я все равно не последую его совету? Во всяком случае, он молчал. Но самым удивительным было то, что даже Зайдэ несколько дней подряд удавалось подавлять в себе желание высказаться о происшедшем, хотя она, по моим наблюдениям, с нетерпением ждала от меня каких-то шагов. И в конце концов, разумеется, первой нарушила молчание.

Когда я как-то вечером вошла в столовую, она оказалась пустой. На террасе тоже не был накрыт стол. Горничная в ослепительно белой, обшитой рюшами наколке сообщила, что госпожа велела сегодня подавать ужин в салоне. Я отправилась в салон. Зайдэ, которая уже ждала меня, сказала, что у ее мужа сегодня встреча с однокашниками, так что мы ужинаем одни, так сказать, в тесном, уютном одиночестве. Поэтому она и распорядилась в виде исключения сервировать стол без излишеств и подать только холодные закуски, бутерброды и чай, чтоб всласть поболтать без любопытных ушей прислуги. Усадив меня рядом с собой на зеленый бидермейеровский диван и накладывая мне на тарелку закуски, она сразу же заговорила о злополучном вечере. Ее страшно огорчила несдержанность Энцио, сообщила она. Но она прекрасно понимает, что стало причиной такого поведения. Это ее муж невольно спровоцировал его. Ах, как она жалеет о том, что он все же вмешался в мои планы, связанные со свадьбой! С тех пор как он поговорил с Энцио, тот заметно переменился. Вероятно, он представил ему брак со мной настолько нереальным с точки зрения существующих между нами религиозных противоречий, что тот совершенно потерял самообладание. И теперь все нужно как-то уладить, ведь не может же это продолжаться вечно – то, что Энцио совершенно не показывается на глаза. Я чувствовала, что она собирается предложить мне помощь или хотя бы совет, и потому поспешила сказать ей о своем намерении поговорить с Энцио.

– А сможете ли вы выбрать верный тон для этого разговора, моя маленькая Вероника? – с сомнением покачала она головой, лукаво улыбаясь.

Я знала, что какой бы тон я ни выбрала, он пойдет вразрез с ее планами, ведь она страстно желала нашей скорейшей свадьбы. И я промолчала.

Она терпеливо ждала. Наконец она вдруг немного скривила свой большой, чарующе красивый рот и сказала:

– Ах, Вероника, до чего же у вас тяжелый… тяжелые косы!..

Я поняла, что она имеет в виду мой своевольный характер. Но что я могла поделать? Я решила прибегнуть к хитрости и спрятаться за ее шутливо-ироничным тоном. Я с улыбкой вынула заколку из волос, и косы упали мне на плечи.

– А так лучше? – спросила я.

Ей против воли пришлось рассмеяться.

– Нет, напротив, – возразила она. – Теперь ваша головка стала такой маленькой, что вы без труда можете ускользнуть от меня через любую лазейку! А ведь я желаю вам добра!

Я поспешила уверить ее, что нисколько не сомневаюсь в этом (зеркальце мое вновь по-христиански терпеливо томилось за зеркалом). При этом я примирительно погладила складки ее светлого летнего платья, которое она, судя по всему, особенно любила, потому что оно было ей очень к лицу.

– Какой прекрасный шелк!.. – произнесла я машинально, не отдавая себе отчета в двусмысленности своих слов. Но она мгновенно почувствовала эту двусмысленность.

– А какие прекрасные волосы! – подхватила она, взяв мою косу своей ухоженной, чтобы не сказать нежно выхоленной рукой. – Эти густые, тяжелые волосы! С такими волосами можно многого добиться!

Она вдруг приблизила ко мне лицо и зашептала в ухо:

– Вы хоть понимаете, какой властью обладаете над своим другом, моя маленькая Вероника? Куйте железо, пока оно горячо! А оно горячо, очень горячо! Я видела, как он смотрел на вас в тот злосчастный вечер… Воспользуйтесь же этой властью! Воспользуйтесь ею!

Я не сразу поняла, что она имеет в виду.

– Но я не хочу пользоваться никакой властью! – воскликнула я. – Я не хочу ковать никакое железо! Я…

С таким трудом сотканная нить христианского терпения, на которой висело мое спрятанное зеркальце, лопнула: на несколько секунд я превратилась в страстное дитя своей бабушки, чей темперамент прорывался во мне поистине триумфальными каскадами.

– Я не желаю продолжать этот разговор! – крикнула я вне себя.

– Так, значит, вы решили отказаться от исполнения условий, поставленных Церковью? – спросила она изумленно. – Этого я никак не ожидала…

И тут я совершила большую глупость.

– Нет! Ничего подобного! – воскликнула я, дрожа от возбуждения. – Я решила ждать, пока Энцио сам не согласится на церковный брак и на все остальные условия, сколько бы времени ни потребовалось! Я хочу, чтобы мы с ним были одно целое!

Она неотрывно смотрела на меня пристальным взглядом, словно оценивая ту сторону моей личности, которая была ей совершенно незнакома. Я не знаю, сумела ли она так мастерски скрыть свое разочарование, или я просто не заметила его из-за своего волнения, во всяком случае, она наконец сказала:

– Ах вот оно что! Понимаю, понимаю. Вы хотите стать с ним одним целым! Как это трогательно! Боже, даже не верится, что такие чувства еще существуют…

Она нежно улыбнулась, с необычайной ловкостью сменила тему и опять вернулась к старинным портретам на стенах, о которых любила говорить, что и сама очень похожа на некоторые из них. Сегодня же она заявила, что мы обе – существа из другой эпохи. Я не стала возражать, радуясь тому, что она оставила меня в покое. Ах, я и не подозревала, в каком смысле она «оставила меня в покое»! Но, вернувшись в свою комнату, я все же поняла, что должна немедленно что-нибудь предпринять, потому что она обязательно передаст содержание нашего разговора Энцио.

В ту ночь не сон бежал от меня, а я сама бежала от него. Я написала письмо Энцио. Это было не тщательно обдуманное и взвешенное письмо, а скорее крик души. Вначале я попросила его отсрочить нашу свадьбу. «Мне нет нужды объяснять тебе причину моей просьбы, – писала я затем. – Она тебе известна, ведь ты, хоть и относился к моей вере с неприязнью, всегда правильно оценивал значение, которое она для меня имеет. Ты с самого начала проявлял необыкновенно тонкое чутье во всем, что было связано с этой верой. Даже в самые счастливые мгновения нашей любви от тебя не укрылись едва уловимые движения моей души, устремленные к Богу. Ты ни разу, ни на мгновение не забыл, как я стояла на коленях в соборе Святого Петра! А ведь ты хотел забыть это. Ах, ты ведь так хотел забыть это, милый! И твое недавнее признание в том, что каждый раз, когда я в твоем присутствии обращалась к великому таинству Христа, твоя душа восставала против этого, – тоже всего лишь подтверждение глубокого, неизменно чуткого понимания реальности моей веры. Нет, мне незачем объяснять тебе – никто не знает это лучше тебя! – что без Благодати, обретаемой через таинство брака, я не смогла бы жить с тобой, как и ты не смог бы жить со мной без нее; ты еще, наверное, не осознал это, милый, – ведь ты сказал, если бы я действительно любила тебя, то отказалась бы от нее. А я убеждена, что, если бы я сделала это, ты бы уже не смог любить меня как прежде, потому что я была бы уже совсем не та, которую ты любил, – сквозь годы разлуки, среди тысяч других, любил как существо, настолько непохожее на тебя, что оно, казалось бы, никогда не сможет соединиться с тобой, и все же единственное существо, так тесно связанное с тобой! Не убивай того, что ты сам так глубоко любишь! А ты убил бы меня, если бы решил настаивать на браке без таинства. Но с той же неизбежностью и я, в свою очередь, убила бы тебя, принуждая тебя к исполнению условий, поставленных Церковью, – ты сам невольно открыл мне эту горькую истину во время нашего последнего разговора. Милый, ты всегда называл меня зеркалом твоей души, но я оказалась очень несовершенным зеркалом. Твоя нежная забота о нашем счастье долго заслоняла от меня зловещий свет твоей темной звезды. Теперь я знаю, как велика ее власть: с этой звездой, горящей в твоей груди, ты не можешь приблизиться к алтарю – тебе просто нельзя делать этого, потому что это была бы мучительная судорога скрытой ненависти, которая не позволила бы тебе обрести и самому даровать Благодать. Каждое слово, произносимое мной, чтобы подвигнуть тебя к этому шагу, все страшнее вредило бы твоей душе – я уже видела ужасное действие, которое оказывает на тебя моя вера! К тому же это было бы еще и оскорблением Бога, ибо Ему угодна лишь добровольная жертва – Бог никого не принуждает, Энцио! Даже Своей любовью! Я не хочу, чтобы моя любовь оказалась недостойной Его любви. И потому я беру назад свою просьбу о нашей скорейшей свадьбе, возьми же и ты свою просьбу назад и не пытайся смутить мою душу жгучими ласками! Обещаю тебе, что никогда больше не стану настаивать на своей просьбе, никогда не стану посягать на твою свободу. В своем стремлении к союзу с тобой я больше не полагаюсь на одну лишь свою веру и любовь. Так же как нас с тобой свело чудо Божье, так же одно лишь чудо Божье сможет теперь соединить нас. Я никогда не перестану надеяться на это чудо, потому что никогда не перестану любить тебя! Я твоя невеста и никогда не смогу быть чем-то иным, кроме как неотъемлемой частью тебя. С моей стороны между нами все останется как было. Не говори, что это – бегство в безвозвратно ушедшие мгновения нашего счастья, я уже не вернусь в то безграничное блаженство, из которого спрашивала тебя, смогу ли я когда-нибудь быть еще счастливее. Ведь я сама просила тебя ускорить нашу свадьбу! Я знаю, что буду страдать из-за невозможности нашего полного соединения. Но даже эти страдания будут мне сладостны от сознания, что мне даровано счастье в несчастье – бесконечное счастье любить тебя и быть любимой тобой. Я приветствую это болезненное счастье – не до конца быть твоей – и таким образом, любимый, все же становлюсь твоей!»

Написав эти строки, я осушила слезы, которые заливали мне глаза и мешали писать, поцеловала письмо, запечатала конверт и крадучись вышла из дома, чтобы опустить его в почтовый ящик до появления первого почтальона. Оно камнем оттягивало мне руку – стоит опустить его в почтовый ящик, и я уже ничего не смогу изменить!

Улица была еще по-ночному пустынна. Ни удара колокола, ни голосов – разве что сонная, едва слышная перекличка птиц. Только Неккар невозмутимо катил свои прекрасные гулкие воды под темными арками моста, радостно шумел, как шумели реки в далекие, древние времена, когда человек еще не в силах был сковать их мощь. Рассветной дымки еще не было – «голубой цветок» гейдельбергской долины, это ежеутреннее чудо, еще не распустился! Горы лежали в торжественной предутренней наготе над городом, который без своих вечерних россыпей огней, окутанный глубокими тенями, стал почти невидим, словно весь впитался в горные склоны. Лес и замок тоже были едва различимы. Все как бы предстало без своего обычного покрова романтики, странно простым и великим, словно над природой, как в первый день сотворения мира, витал один лишь дух Творца и она приветствовала Его беззвучным вздохом: «Да будет воля Твоя». Или это я сама наделила ее первозданной простотой и вложила в ее немотствующие уста благодарное воздыхание? Я знала, что за последние дни лишилась не только романтики любви, но и романтики веры. Из всего волшебства ее тайных надежд и чаяний не осталось ничего, кроме ласковой, но строгой преданности безысходному закону моей любви и неисповедимости Того, перед Кем и я в эту минуту не могла изречь ничего другого, кроме «Да будет воля Твоя»…


То, что затем происходило между мной и Энцио, трудно и больно описывать, но еще труднее и мучительнее было понять это, однако, мне кажется, я все же поняла. Он, как и я, в то время достиг той грани, за которой одной лишь собственной любви уже было недостаточно, чтобы преодолеть возникшее между нами чудовищное напряжение. Нам обоим не оставалось ничего другого, как перейти в иное измерение. Ему это удалось: его измерение простиралось в направлении противоположном тому, которое открылось мне. Вновь в наших душах одновременно родилось некое движение, так что они таинственным образом зависели друг от друга, были взаимосвязаны, но совершенно исключали друг друга.

Я попытаюсь передать ход дальнейших событий как можно более кратко, поскольку даже сегодня, когда все эти муки давно уже позади, у меня нет сил подолгу думать или вспоминать о них.

Он не ответил мне, но спустя несколько дней мы встретились на нейтральной территории – во время генеральной репетиции нашего спектакля, посвященного дню рождения Зайдэ, до которого оставались считанные часы. Мое первое впечатление от него было то же, что и несколько дней назад на террасе. Он не был ни потрясен, ни взволнован, а, наоборот, как тогда, очень хорошо выглядел и вообще производил впечатление человека, освободившегося от какого-то бремени и уверенного в себе. Он не подошел ко мне, но постоянно держал меня в поле зрения, чуть громче обычного и резче отдавая распоряжения по поводу предстоящей репетиции. Каждый раз, когда я вопросительно смотрела на него, он отвечал мне взглядом, обдававшим меня от головы до пят мгновенным холодом. Потом, улучив момент, когда рядом никого не было, он подошел ко мне и поздоровался так, как будто ничего не произошло, задержав мою руку в своей ладони чуть дольше обычного в горячем и властном пожатии. И хотя мне в ту минуту с неопровержимой достоверностью вдруг открылось, что он, как и я, полон решимости никогда не расставаться со мной, меня охватило тяжелое разочарование.

Я спросила его, получил ли он мое письмо. Он ответил утвердительно, но не выказал ни малейшего желания хотя бы как-нибудь прокомментировать это.

– Энцио!.. – тихо взмолилась я. – Пожалуйста, помоги мне, чтобы бремя нашей судьбы не раздавило нас!

Тут лицо его впервые приняло серьезное, почти испуганное выражение. Но уже через мгновение он коротко рассмеялся и с легкостью произнес:

– Хорошо, хорошо! Конечно, помогу, Зеркальце! Дай мне только покончить с этой дурацкой романтикой!

В эту минуту к нему обратились с каким-то вопросом, и он вновь занялся репетицией, которая вдруг приобрела довольно бурный характер, потому что ему опять многое не нравилось, а отдельные части программы он в последний момент даже объявил совершенно непригодными, прежде всего некоторые пассажи в стихах молодого шваба, от которого он, например, потребовал опустить строки:


Не страшен мне душистой,

Волшебной ночи плен…


Против этих стихов он позволил себе такие злые и пренебрежительные высказывания, что я невольно вспомнила конец нашего объяснения в ночном парке. У меня было такое чувство, что он почти ненавидит это стихотворение. Он даже разразился коротким импровизированным докладом, в котором опять, еще более резко, чем прежде, наделил все творчество Эйхендорфа в высшей степени причудливыми чертами, представив его вне всякой связи с христианством и заявив, что именно эти черты «до сих пор живы». Как ни странно, ему не противоречил никто, кроме несколько неуклюжего в полемике, но необыкновенно упрямого молодого шваба. Я и сама не могла противоречить ему, так как постоянно ощущала глубокую и устрашающую связь его поведения с перипетиями нашей судьбы. Он тоже это прекрасно понимал, и именно в том, что он таким образом принуждал меня быть молчаливым слушателем его сомнительных высказываний, я видела болезненно-мучительную разгадку его речей и поступков.

За весь вечер мне не представилось случая поговорить с ним наедине. Не удалось сделать этого и по пути домой, так как мне пришлось уйти раньше других, чтобы вернуть под родительский кров расплакавшихся от усталости и досады «дуплетиков», которых притащили на репетицию по распоряжению Энцио, так сказать, для полной картины, – далеко не самое мудрое его решение, что более чем наглядно подтвердило поведение малышей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18