Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом на площади

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Казакевич Эммануил Генрихович / Дом на площади - Чтение (стр. 21)
Автор: Казакевич Эммануил Генрихович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      В комендатуре Воробейцев застал обычное совещание - одно из тех совещаний, которые ему уже осточертели и которые составили разительный контраст с миром, только что промелькнувшим перед его глазами. Речь шла об укреплении государственных и семеноводческих хозяйств и вообще о проблеме семян для предстоящего весеннего сева; о центнерах картофеля, развитии местного табаководства и прочих таких предметах, до которых Воробейцеву не было ровно никакого дела. Он с удивлением смотрел на офицеров комендатуры, которые с серьезным видом разбирали эти вопросы.
      XXIII
      То, что Воробейцеву казалось таким будничным и пресным, остальных офицеров, и в особенности Лубенцова, трогало и волновало, захватывало до глубины души. Каждое новое проявление сознания и самоотверженности любого немецкого крестьянина и рабочего было для них праздником, каждая неудача огорчала их, как личное горе.
      Однако Лубенцова в последнее время стало беспокоить странное состояние, не знакомое ему прежде. По вечерам, оставшись в одиночестве, он испытывал нечто вроде слуховых галлюцинаций. В его ушах беспрерывно звучала немецкая речь, он слышал разные голоса - женские, мужские и детские, молодые и стариковские. Среди них он иногда распознавал голоса знакомые, слышанные в течение дня и повторявшие быстро и внятно то, что говорилось днем. Этот бесконечный многоголосый разговор доводил его до зубовного скрежета. Он стал плохо спать. "Не схожу ли я с ума?" - думал он иногда, холодея от страха. Это было нервное переутомление, но он, никогда не знавший прежде никакой усталости, кроме физической, очень встревожился.
      Свое состояние он скрывал от всех, даже от Воронина. Впрочем, проницательный Воронин вскоре заметил нездоровый вид подполковника и по вечерам стал приходить в комендантский домик, за что Лубенцов был ему благодарен. Воронин несколько раз пытался осторожно намекнуть Лубенцову на необходимость отдыха, но Лубенцов отмахивался от него, так как дел было много, да и не привык Лубенцов отдыхать.
      Даже тогда, когда он в воскресенье выходил просто погулять по улице, он не переставал быть комендантом, потому что, где бы он ни был, к нему обращались по разным вопросам, просили, жаловались. Однажды он вспомнил, как его не узнали в гостиной Эрики Себастьян, когда он был в гражданском костюме. Он решил использовать этот способ остаться неузнанным и по воскресеньям отправлялся гулять по городу в штатском. Он, несомненно, достиг цели, так как его действительно никто не узнавал. Он иногда глазам своим не верил, замечая, как хорошо знакомые люди проходят мимо, не обратив на него никакого внимания. Все было бы отлично, если бы в эту своеобразную форму отхода от служебных тягот то и дело не встревал его собственный неуемный характер. Обнаружив какой-нибудь непорядок - все еще заваленный обломками переулок, закрытую, вопреки распоряжению комендатуры, лавку или кинотеатр, или пивную, - он сейчас же разыскивал виновников. Ему было смешно наблюдать, как они вначале разговаривали с ним дерзко и небрежно, а потом, узнав в нем "оберстлейтнанта Давай", рассыпались в извинениях либо жалобах.
      Однажды он забрел на Кляйн-Петерштрассе - улицу публичных домов, о которой знал понаслышке и теперь увидел впервые своими глазами. Эта улица произвела на него ужасное впечатление, и он пошел искать бургомистра Форлендера. Он застал его за партией преферанса с Визецким и другим товарищем, ведавшим в магистрате вопросами культуры.
      Жена Форлендера неохотно впустила в дом незнакомого ей человека, который потребовал немедленного свидания с бургомистром и которого она приняла - из-за его твердого немецкого выговора - за балтийского немца.
      - Играете? - спросил он у Форлендера, насмешливо и свирепо поглядывая то на одного, то на другого из играющих.
      Он рассмеялся, увидев возмущенное и непонимающее лицо бургомистра, который глядел ему в глаза и не узнавал его. Только минуту спустя Форлендер хлопнул себя по колену и воскликнул, расплывшись в улыбке:
      - Господин подполковник! В шляпе вас невозможно узнать!
      - Это вполне естественно, - возразил Лубенцов. - Если бы вы побывали там, где я сейчас был, вы бы тоже сильно изменились к худшему.
      Он рассказал им о том, что видел на той улице. Они реагировали на его рассказ весьма сдержанно и вовсе не пришли в ужас, так как все это было им знакомо и считалось вполне естественным. Но, уступая настояниям коменданта, Форлендер сказал, что завтра они пойдут и все посмотрят, а в ближайшие дни поставят вопрос на заседании магистрата.
      - Почему завтра? Пойдемте сейчас. Вы любите все откладывать на завтра.
      Они оделись без особой охоты. Он направился было вместе с ними, потом с досадой решил, что надо же ему отдохнуть, и предоставил им отправиться одним, а сам пошел опять бродить по городу.
      Проституция в Лаутербурге не ограничивалась Кляйн-Петерштрассе. Она существовала в разных формах, и одной из форм были брачные объявления, которые Лубенцов обнаружил на многих витринах справочных бюро и просто на стенах домов.
      Эти объявления он читал с отвращением и насмешкой. Вот некоторые из них:
      "Молодая вдова 29 лет, блондинка с правильными чертами лица, любящая природу и животных, муж погиб на Восточном фронте в 1942 году, ищет человека не старше 50 лет с целью совместных прогулок и катания на лодке. Брак не обязателен".
      "Молодой человек 42 лет, брюнет, на хорошей должности, не принадлежал к нацистской партии, идеалист-романтик, ищет молодую девушку 19 - 20 лет, блондинку, рост не меньше метра шестидесяти, с целью совместного времяпрепровождения. Возможен впоследствии брак. Присылка фотографий обязательна".
      "Какая интеллигентная девушка до 25 лет, католического вероисповедания, с хорошим характером и полной фигурой, с собственностью, желает встречаться с молодым человеком, 45/158 (первое число этой дроби, как узнал Лубенцов, означало возраст, второе - рост в сантиметрах), темно-русым, доверчивым и жизнерадостным? Собственный автомобиль. Тайна дело чести".
      "Молодой человек, 33/175, полный юмора, стройный, торговец авто, разведенный, любит искусство, ищет скромную, хорошо выглядящую, приятную партнершу, вероисповедание безразлично, до 22 лет, 165 см".
      "Девушка, беженка из Силезии, 20/173, из хорошей семьи, стройная, ищет друга и покровителя до 60 лет".
      Он заходил в кино на дневные сеансы, смотрел картины с прославленной немецкой кинозвездой Марикой Рокк, забредал в парикмахерские и кафе, и все, что он видел, огорчало его. Оно производило на него впечатление медленного тления, вырождения культуры, превращения ее в пустую и занимательную мишуру, рассчитанную на самые низменные вкусы. Он разрешил одному импресарио, надоевшему ему до смерти, открыть эстрадный театр - тут это называлось варьете - и однажды пошел посмотреть на это самое варьете, которое считал своим детищем.
      Он ужаснулся пустоте всех без исключения номеров; вызвавшим наиболее бурный смех зала был номер, в котором некий господин во фраке, исполняя куплеты со своей партнершей, время от времени хлопал ее ладонью по заду.
      Лубенцов хотел было формальным приказом запретить эти представления, но Себастьян и Форлендер отговорили его - так велось испокон веку, такие представления были и до Гитлера, и это даже до некоторой степени традиция.
      Он уступил, при этом твердо зная, что с такой традицией надо бороться, что это портит вкусы и ухудшает нравы.
      Ко всему прочему Лубенцова тревожила все больше Эрика Себастьян. Он был не рад, что навязал ей работу. В связи со своими новыми занятиями она беспрестанно звонила ему, а иногда приходила в комендатуру. Он сознавал, что ему приятно с ней встречаться, и это сознание пугало его до смешного. Разговоры их носили сугубо деловой характер, и все было бы хорошо, если бы не ее лицо, прямой, открытый и зоркий взгляд, - одним словом, если бы это была не она, а кто-нибудь другой.
      Однажды она - по действительно срочному делу - зашла поздно вечером к нему домой. К счастью, у Лубенцова сидел Воронин. Старшина посмотрел на Эрику подозрительно и встревоженно. Переговорив с Лубенцовым, она ушла.
      Воронин покосился на Лубенцова и сказал:
      - Никак фрейлейн в вас влюблена. Смотрит, как кошка на сало.
      К удивлению Воронина, предполагавшего, что начальник посмеется над этими словами, Лубенцов ужасно рассердился и устроил старшине форменный нагоняй.
      - Меньше всего, - сказал он, - я ожидал таких глупых разговоров от тебя. Неужели и на тебя начинает действовать атмосфера буржуазной Европы? Это недостойно военнослужащего Красной Армии!
      Воронин покачал головой и промолчал. А Лубенцов, который знал, что бранит Воронина несправедливо, никак не мог остановиться, с ужасом чувствуя, что не в состоянии владеть собой. Наконец он успокоился, извинился за свою горячность, жалко улыбнулся. Сердце Воронина сжалось. Он спросил:
      - Ляжете спать?
      - Да, пора. - Помолчав, Лубенцов сказал: - У нашего капитана с переводчицей, по-моему, роман?
      - Похоже на то.
      - Оба сдержанные, молчаливые, просто не понимаю, как они признаются друг другу.
      - Как-нибудь.
      - Останься у меня ночевать, Дмитрий Егорыч.
      - Хорошо.
      В присутствии Воронина ему было спокойно и спалось лучше.
      XXIV
      На следующий вечер Эрика снова зашла к Лубенцову. Она постучалась, он сказал по-русски: "Войдите", - и она медленно открыла дверь.
      Войдя, она бросила любопытный и боязливый взгляд на полутемную комнату, освещенную только настольной лампой. Боязливость ее взгляда заставила Лубенцова вздрогнуть. Это была не робость человека перед другим человеком, а женская дрожь перед тем неотвратимым, что должно произойти, выражение уверенности в мужском праве повелевать, сила слабости. Все это было прочтено Лубенцовым в ее взгляде - робком, но смелом, боязливом, но доверчивом.
      Надо было быть стариком или философом, чтобы отнестись ко всему этому равнодушно. Лубенцов не был ни тем, ни другим. Но он был комендантом. И свойственное ему обостренное чувство служебного долга, обостренное до того, что индивидуальное и служба почти безраздельно сливались воедино, что свойственно как раз молодым людям и нефилософам, - заставило его говорить и двигаться совершенно спокойно, ничем не проявляя той страсти, которая охватила его.
      Он плохо соображал, чего она у него просила и о чем говорила, потому что знал, как и она, что все это только повод. Но, несмотря на то что он почти ничего не соображал, он отвечал ей на вопросы довольно логично - по крайней мере в той степени, в какой логичны были вопросы. Она подошла к его книгам и стала их рассматривать. Ее лицо осветилось красноватым светом настольной лампы; монах счел бы это отблеском геенны огненной.
      Ему стоило только сказать ей одно ласковое слово. Но он огромным усилием воли превозмог себя и заговорил о "школьной проблеме". Он произнес целую филиппику о недопустимости телесных наказаний в новой немецкой школе. Он посоветовал ей почитать "Педагогическую поэму" Макаренко и работы Надежды Константиновны Крупской.
      - Немецких детей, - сказал он, встав с места и прохаживаясь по комнате, - надо любовно и настойчиво воспитывать в духе любви ко всем народам и уважения к трудящимся людям. - Он называл ее "фрейлейн Себастьян", чтобы обращение по имени не прозвучало сближающе. - Вы, фрейлейн Себастьян, должны проникнуться этими идеями, и вам станет радостно жить и работать для Германии.
      Она стояла, опустив голову, любящая и разочарованная, полная преклонения перед этим цельным характером и уныния по поводу его кажущейся отрешенности от земных страстей. Тихонько вздохнув, она сказала, что просит его не забыть свое обещание, - а о каком обещании шла речь, он не знал. Позднее он вспомнил, что она просила дать ей две-три советские книги, так как она начала изучать русский язык. Еще позже в его памяти медленно и плавно восстановилось все, что было сказано за эти минуты, - он обещал ей помогать в изучении русского языка, в связи с чем она сказала, что "позволит себе иногда заходить сюда по вечерам".
      Как только она ушла, Лубенцов сразу же сел писать Тане письмо. Обычно он не давал в письмах воли своим чувствам, но сегодня написалось по-иному. Он умолял ее добиться поскорее демобилизации и приехать. Он возмущался тем, что ее до сих пор держат в далекой Маньчжурии, когда война уже так давно окончилась. Он писал ей, что не может без нее жить, и упрекал ее, что она редко пишет. Когда муж упрекает жену в том, что она редко ему пишет, это не всегда значит, что он беспокоится за нее, - иногда это является признаком того, что он беспокоится за себя.
      В ближайшие дни Лубенцов почти совсем переселился в комендатуру. Когда же несколько дней спустя все-таки решился остаться дома, он все ждал с замиранием сердца, что она может вот-вот появиться, и этот страх, в равной доле смешанный с желанием, чтобы она действительно появилась, снова заставил его перекочевать в комендатуру.
      Свободные вечера он стал проводить внизу, с солдатами. Он называл это "провести вечер в России". Он чувствовал себя здесь очень хорошо. В клубной комнате было уютно и тепло. Люди играли в домино и шашки, рассказывали о своих домашних делах и о приключениях военного времени. Лубенцов и сам частенько рассказывал им про действия разведчиков, про сметку и храбрость их нынешнего помкомвзвода, старшины Воронина; иногда он подробно объяснял им немецкие дела, политику Советского правительства в германском вопросе. Они слушали с глубоким интересом, польщенные его вниманием к ним и не подозревая о том, как он польщен их вниманием и как хорошо ему с ними.
      Бывало, они начинали петь русские песни. Зуев играл на аккордеоне. Лубенцова прошибала слеза от этого пения. К нему однажды подошел Касаткин и, сев рядом, спросил:
      - О чем задумался, Сергей Платонович?
      - Ей-богу, сам не знаю, Иван Митрофанович, - ответил Лубенцов. Вероятно, тоска по родине. Хочется домой. И тут есть озера и речки, леса есть. Все, как у людей, а тянет к своим озерам и речкам, в свои леса. Никогда не думал, что это возможно, что это так сильно. Хочется послушать детей, говорящих на русском языке. Хочется поудить рыбу в русской речке. Тоскую о том, чтобы быть как все, чтобы ничем не выделяться, чтобы вместе с толпой служащих идти с работы домой. И чтобы был свой дом. И чтобы не казалось всегда, что кто-то чужой, посторонний, с неясным лицом, заглядывает тебе через плечо... Тоскую о том, чтобы меня звали не господин, а товарищ.
      После долгого молчания Касаткин спросил непохожим на него тихим и ласковым голосом:
      - Устал, Сергей Платонович?
      - Устал, - сознался Лубенцов и поднял глаза на Касаткина. И, увидев его сидящим в расслабленной позе на диване, понял, что и Касаткин ужасно устал и что все, что он, Лубенцов, говорил, в той же, если не в большей, степени относится и к Касаткину.
      Сидевший рядом Яворский сказал, вздохнув:
      - Даже заседание месткома кажется мне отсюда прекрасным и романтическим событием.
      Помолчали. Потом Лубенцов спросил:
      - Как ваша семья, Иван Митрофанович?
      - Едет, - коротко, но с явно счастливым видом сказал Касаткин. Он потупился, потому что ему было неудобно выказывать свое хорошее настроение перед Лубенцовым, у которого с приездом жены, как он знал, пока ничего не получалось.
      Лубенцов почувствовал прилив необычайной нежности ко всем этим людям, своим товарищам, и упрекнул себя в том, что, занятый делами, мало говорит с ними о личном, интимном, об их горестях и радостях. Зная наперечет сотни немцев по фамилиям, он еле может вспомнить фамилии двух десятков живущих рядом с ним солдат; с офицерами он тоже разговаривает только о делах службы.
      - Пошли ко мне, - сказал он, вставая с места. - У меня вино есть, еда кой-какая, посидим, поужинаем.
      Он вышел вместе с Касаткиным, Яворским, Чоховым и Чегодаевым и, усмехаясь, думал о том, что в таком обществе ему Эрика не страшна.
      Стояла лунная ночь. Их шаги отдавались в гулкой тишине узких улиц. Инстинктивно, как люди военные, они шли в ногу, и этот согласный топот ног успокаивал Лубенцова.
      Придя к Лубенцову, офицеры уселись за стол. Пока Лубенцов возился с ужином, Чохов ушел в его комнату и сел к письменному столу. Его взгляд рассеянно упал на исписанную страницу блокнота. Прочитав первые строчки, Чохов стал внимательнее.
      На страничке было написано:
      "ПАМЯТКА СОВЕТСКОГО КОМЕНДАНТА"
      1. Самый нетерпимый недостаток, какой может быть у коменданта, корыстолюбие. Хотя бы он был крупным администратором, умным человеком, знатоком вверенного ему района, но если он корыстен - он должен быть немедленно снят.
      2. Величайшее достоинство для коменданта - бескорыстие. Хотя бы он был средним администратором, среднего ума человеком, но если он бескорыстен - он способен быть комендантом.
      3. Человек не может быть похож на ангела. Но сразу же после ангелов должен идти комендант. Он имеет право покупать только на собственные деньги, пить только дома, а жить только с собственной женой, и ни с кем больше.
      4. Постоянная серьезность - недостаток для коменданта. Серьезностью часто прикрывается тупость. Слишком много шутить - тоже недостаток. Шутками часто прикрывается ничтожество.
      5. Комендант - революционер, поскольку он представляет государство и общественный строй, созданные революцией; его революционность должна выражаться в том, что он обязан охранять порядок и законность, а также уважать и оберегать обычаи, принятые в данной стране, то есть ликвидировать в данной, не дозревшей до революции, стране страх перед будущей революцией.
      6. Его революционность должна выражаться и в любви к трудящимся классам населения и в помощи этим классам в первую очередь.
      7. Внутренняя жизнь комендатуры не может долго остаться секретом для населения. Поэтому комендатура не должна иметь от населения никаких секретов, кроме служебных.
      8. Комендант - дипломат, но только с врагами. Населению же он должен говорить суровую правду.
      9. Комендант - учитель: он должен уметь повторять общеизвестные истины.
      10. Пусть комендант старается, чтобы граждане города или района, где он действует, думали, что все невыгодное для них исходит лично от него, а все выгодное - от Москвы. Тогда они будут уважать коменданта за прямоту и силу духа, а Москву - за то, что она имеет таких самозабвенных слуг.
      11. Комендант представляет СССР. Пусть он это всегда помнит. Он должен, вставая, думать о Родине и, ложась спать, думать о ней. День без мысли о Родине - пропащий день для коменданта. Он должен ежедневно читать советские газеты, книги, журналы. Пусть он выписывает областную и районную газеты тех мест, откуда он родом. Из старых писателей пусть он чаще других читает Толстого, Пушкина и Некрасова. Книги Салтыкова-Щедрина полезны для него, потому что они написаны вице-губернатором, который знал недостатки управления.
      12. Дома у него должен быть вполне советский обиход; то же - в комендатуре.
      13. Но вместе с тем комендант обязан изучать язык, быт, культуру и историю классовой борьбы данной страны. Для него это полезно как для человека; для населения это полезно, потому что предохранит его от многих ошибок, за которые придется расплачиваться населению.
      14. Комендант всегда прав, потому что за ним стоит вооруженная сила. Поэтому нужно, чтобы он был действительно всегда прав.
      15. Комендант - хозяин, иногда строгий, но всегда справедливый.
      Комендант, кроме того, и гость. Пусть он уважает хозяев, у которых отнял на время хозяйские права. Пусть помнит, что сделал он это для того, чтобы они могли опять стать хозяевами.
      Подполковник С. Л у б е н ц о в
      1945 год.
      Лаутербург
      Чохов прочитал, потом снова перечитал заметки. За этим занятием застал его Лубенцов.
      - Да не читайте вы эти глупости! - крикнул он, покраснев.
      - Это не глупости, - сказал Чохов.
      - Нет, глупости, глупости, - сердито бормотал Лубенцов, засовывая блокнот в один из ящиков письменного стола. - Плоды бессонницы... Литературное творчество коменданта района второго разряда. Ладно, забудьте про это.
      - Я не забуду, - ответил Чохов. Его голос прозвучал торжественно.
      - Пошли ужинать, - махнув рукой, сказал Лубенцов.
      Часть третья
      ИСПЫТАНИЕ
      I
      Демаркационная линия между советской и западными зонами причудливо извивалась, перерезая надвое Гарц западнее Брокена. Через бурелом, минуя маленькие горные водопады, подымаясь на горы и опускаясь в долины, она первое время не была особенно приметна, но потом понемногу все больше опоясывалась колючей проволокой, запиралась с обеих сторон шлагбаумами, обрастала кордегардиями и караульными будками. С двух сторон ее обходили патрули: с одной стороны советские, с другой - английские и американские. В горах ее охраняли шотландцы в плиссированных клетчатых юбочках, на южных склонах - "ами" в стальных шлемах и брюках гольф.
      Из демаркационной линии она медленно, но верно превращалась в границу.
      Когда впоследствии проводилось дознание, каким образом бывший эсэсовец Фриц Бюрке попал в советскую зону, выяснилось, что он воспользовался простым, но остроумным трюком, которым многие немцы пользовались и до него. Вечером, перед закатом солнца, когда на вершинах гор еще горят алые отсветы, а в расселинах темно, Бюрке нырнул в одну из этих расселин, выбрался на дорогу и пошел не на советскую сторону, куда ему нужно было, а как бы от советской стороны на американскую, и появился перед американским солдатом, будто шел с востока. Разумеется, американец, обнаружив, что у высокого плешивого немца нет пропуска в американскую зону, не преминул вернуть его "обратно". Он дал оглушительный свисток. Советский солдат у противоположного шлагбаума лениво отозвался:
      - Чего?..
      - Э джермен фром юр сайд!* - крикнул в ответ американский солдат.
      _______________
      * Немец с твоей стороны! (англ.)
      - Вот еще, ходят взад-вперед! - проворчал русский солдат. - Иди, иди к себе обратно. - И Фриц Бюрке с послушанием, подобающим побежденному, "вернулся" на советскую сторону и неспешным шагом пошел на восток.
      Высокого плешивого немца в поношенном пальто, с котомкой за плечами видели потом в горной гостинице в Ширке, где он переночевал. Потом он спустя неделю появился в Бланкенбурге и еще через день - в Вернигероде. Потом его след пропал. В Лаутербурге он появился значительно позже, ранней весной, и уже совсем в другом виде. Он был одет в южнобаварский костюм замшевые трусы с помочами и серую куртку с зелеными нашивками.
      Он зашел выпить пива в ресторан Пингеля и сел в дальнем углу, посматривая на посетителей равнодушным и усталым взглядом маленьких серых глаз. Пингель, который знал все население Лаутербурга и окрестностей, заинтересовался этим человеком, поскольку он был чужак и, может быть, еще потому, что в этом человеке что-то показалось странным содержателю ресторана, тонкому знатоку человека. Во всяком случае, Пингель шепотом предложил посетителю водки, а водку он давал только близким знакомым или высокопоставленным лицам города. Бюрке кивнул с небрежным видом, несколько обидевшим Пингеля, так как он ожидал, что посетитель рассыплется в благодарностях.
      Выпив рюмку, Бюрке попросил другую все с тем же небрежным видом, словно не знал, что водка - одно из самых дефицитных удовольствий в нынешние времена. Тем не менее Пингель подал ему и вторую рюмку.
      Хотя ресторан был переполнен, а около столика Бюрке стояло три пустых стула, никто не садился рядом с ним. Было в его глазах такое, что заставляло людей, подходивших с вопросом насчет этих стульев, прикусить язык. Наконец он сам пригласил к своему столу двух девиц, вошедших в ресторан и остановившихся неподалеку. Поняв, зачем им машет рукой этот человек, они порхнули к нему, сели и поблагодарили его за любезность. Он в ответ не произнес ни слова, только постукивал волосатой рукой по столику.
      При взгляде на Бюрке никому не пришло бы в голову, что главное чувство, владеющее им, - страх. Он слыл среди знакомых и на самом деле был человеком отчаянной храбрости. Но с недавнего времени, точнее, с апреля 1945 года, он был травмирован почти паническим унизительным страхом. Он принял предложение отправиться в советскую зону потому, что не имел другого выхода и, может быть, еще в надежде, что, отправляясь навстречу опасности, он сможет превозмочь в себе это состояние, граничившее с психической болезнью.
      Видимо, оно было следствием колоссального нервного напряжения, испытанного им в дни поражения Германии и последующих событий, когда он жил, как затравленный зверь, скрываясь то здесь, то там, то в подвале виллы его покровителя Линдеманна, то где-нибудь в толпе беженцев, располагавшихся табором в окрестностях Мюнхена. Из американской зоны он вскоре ушел в английскую, так как англичане, более чем американцы напуганные проникновением русских в центр Европы, по этой причине мягче относились к провинившимся во время войны немцам. Так по крайней мере говорили среди скрывавшихся нацистов. Если бы тихий пансион в Гамбурге, где под чужой фамилией проживал Бюрке, не посетила однажды одна дама, знавшая его в стародавние времена и поспешившая сообщить о нем английским властям, он, может быть, прожил бы благополучно еще много лет. Но, получив донесение, что в пансионе скрывается видный эсэсовец, британская комендатура арестовала Бюрке. Одновременно в другом пансионе был арестован бывший имперский министр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп, которого тоже выдали свои же, немцы. При нем было три письма - к Черчиллю, Идену и Монтгомери - и пузырек с ядом.
      В тюрьме, где Риббентроп провел вместе с Бюрке ночь - одну из самых страшных ночей, пережитых Бюрке, - бывший рейхсминистр рассказал, что прибыл в Гамбург, чтобы спрятаться у друга-виноторговца, с которым он был в близких отношениях двадцать пять лет. Однако тот отказался его принять. Тогда Риббентроп под фамилией Рейзе укрылся в частном пансионе, но вскоре был обнаружен.
      Утром в камеру пришла сестра Риббентропа. Она опознала брата, и англичане изолировали его.
      Это было время, когда каждый день в Германии кого-то ловили или кого-то судили. В течение нескольких недель были схвачены: секретарша Гитлера Криста Шроден, командующий войсками в Дании генерал Линдеманн, начальник Майданека Пауль Гофман, гаулейтер провинции Магдебург-Ангальт Рудольф Иордан, генерал-полковник Йодль, гросс-адмирал Дениц, Риттер фон Эпп, сестры Гитлера Ангела Хаммиг и Паула Вольф, фюрер Словакии Тиссо; в маленькой деревне близ Берхтесгадена поймали Юлиуса Штрейхера, а двумя днями раньше был опознан в поезде ехавший под вымышленным именем, с черной повязкой на глазу, Генрих Гиммлер.
      Одним словом, та Германия, которой Бюрке принадлежал всей душой, гибла на его глазах. Ее крупнейшие вожди один за другим попадали в тюрьмы и лагери, кончали самоубийством или сдавались на милость победителей. "Тысячелетняя империя" рушилась, не прожив и четверти века. Покровители и друзья Бюрке метались, как затравленные, по Западной Германии без всякой надежды скрыться, уцелеть. Их гнал только биологический инстинкт самосохранения, безумное желание пожить еще хоть одну неделю, еще хоть один день.
      Бюрке был человеком бесстрашным, грубым, малоинтеллигентным. Неинтеллигентность была не только его свойством - он даже гордился ею и культивировал ее как нечто ценное, способное лишить человека колебаний и сомнений.
      Однако события первых недель после войны сделали Бюрке более восприимчивым и наполнили его сомнениями, неизвестными ему ранее, и страхом, которого он не испытывал никогда прежде. Поистине, он стал "интеллигентом". Он стал относиться почти с жалостью к угнетенным и обиженным, среди которых числил теперь и себя. Он начал вспоминать с некоторым раскаянием то, что делал раньше, и стал искать себе оправданий, среди которых первое место занимало так называемое "солдатское повиновение" приказам разных фюреров.
      Более того, Бюрке стал читать книги. В пансионе, где он поселился на окраине Гамбурга, имелась библиотека, и Бюрке, может быть впервые после окончания школы, занялся чтением и стал находить в этом занятии некоторое удовольствие. Он даже завел себе очки, так как заметил, что дальнозорок. Он сильно похудел - не так от недоедания, как от того, что называл "душевными переживаниями", хотя раньше никогда не поверил бы, что можно худеть от душевных переживаний.
      Нет, определенно он теперь жалел о том, что в свое время пошел в СС, - было гораздо целесообразнее служить просто в вермахте, где он мог бы тоже сделать неплохую карьеру.
      Он становился сентиментален, и когда читал в книгах трогательные сцены, его глаза наливались слезами. Он сам умилялся от этих слез, считая, что они искупают многое из того, что он раньше делал, и являются признаком духовного возрождения. Ему снились сны по преимуществу трогательные. Однажды ему снилось, что он является начальником концентрационного лагеря, опоясанного, как полагается лагерям, колючей проволокой и охраняемого, как в действительности, людьми с автоматами. Но в самом концлагере, внутри его, все было очень красиво: на окнах бараков висели голубые занавески, а на стенах - коврики с вышитыми изображениями детей и животных, у входа в крематорий сверкали елочные игрушки. В воздухе гудел колокольный звон, напоминавший Бюрке о детских годах. Все заключенные были старые, у всех были пышные седые бороды, и можно было предполагать, что это святые или ангелы, хотя и без крыльев. Они ходили медленно, и их лица светились. А он, Бюрке, командовал ими - он строил их в ряды. Они строились и перестраивались необычайно быстро и согласно, как вышколенные солдаты, и он испытывал от этого большое умиление и готов был заплакать от радости, что такие старые люди столь умело выполняют любые команды и при этом улыбаются блаженными улыбками. И тут слышится позади твердый русский голос, произносящий: "Фриц Бюрке, вы арестованы как военный преступник!" Этим возгласом кончались почти все его сны, и он просыпался, дрожа от страха, и так как сон не сразу улетучивался из его насмерть запуганного мозга, ему хотелось ответить этому голосу, что не надо его трогать, ведь этот голос сам видел, как все хорошо, благостно и тихо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30