Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом на площади

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Казакевич Эммануил Генрихович / Дом на площади - Чтение (стр. 2)
Автор: Казакевич Эммануил Генрихович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Над ними неподвижно висела густая листва старых деревьев, незнакомых Чохову, - по-видимому, буков. Но и эти деревья, и причудливые холмики, поросшие травой, и красная черепица крыш недалекого селения, и бледно-голубая полоса Эльбы невдалеке - все это воспринималось Чоховым, но не фиксировалось в его голове. Внимание его было устремлено именно на людей в выцветших, почти белых гимнастерках. Он смотрел на них так, словно видел их впервые. Как всегда, парторг роты Сливенко был в центре оживленно беседующего кружка. Он что-то неторопливо говорил и время от времени рубил воздух коротким жестом правой руки. Чохов теперь глядел на него не бегло, не по-командирски, не так, как офицер рассматривает внешность одного из своих солдат, одним словом, не так, как смотрел на него раньше, а так, как один человек рассматривает другого. Он смотрел на него, как на незнакомца. Смуглое лицо, иссиня-черные усы, уютно примостившаяся под ними маленькая трубочка, добрые и спокойные глаза - все это, казалось Чохову, он видит впервые. "Красивый человек", - подумал Чохов. Он никогда раньше не думал о ком-нибудь из своих солдат вот так, сугубо по-граждански. Ему очень захотелось узнать, о чем рассказывает Сливенко солдатам. "Наверно, о мирном строительстве", - догадался он, усмехнувшись не без некоторого ревнивого чувства.
      Перерыв между тем кончился. Солдаты неторопливо встали, рассыпались в цепь и начали лениво перебегать. Командиры взводов, три молодых лейтенанта, недавно прибывшие в полк, так же неторопливо шли - во весь рост - вслед за солдатами; туго набитые полевые сумки тяжело болтались на их боках. Чохов недовольно поморщился.
      - Так и убить могут, - пробормотал он, недовольный забвением известного суворовского правила: "В учебе, как в бою".
      Его заметили. Лейтенанты подошли к нему. Он коротко велел демобилизованных построить отдельно и вести их в казарму.
      Пожилые солдаты покинули боевые порядки и, отряхнув с одежды приклеившиеся травинки и пыль германской земли, пошли к Чохову, не видя его. Они улыбались. Об этом миге они мечтали много недель, хотя ждали терпеливо и в полной готовности продолжать свою службу и дальше, если это понадобилось бы. Нет, их вовсе не огорчала предстоящая разлука с командиром роты капитаном Чоховым и со своими насквозь просоленными, побелевшими от пота и дождя гимнастерками. Их ожидали в России семьи и труды, прерванные в то знаменитое июньское воскресенье 1941 года. Они построились и пошли обратно в город, пошли без песни, потому что уже принадлежали не армии, а своей частной жизни, - то есть они перешли из одной армии в другую, гораздо более обширную, в армию просто трудящихся людей.
      В час дня на станцию Виттенберг были поданы эшелоны. Чохов, пришедший провожать солдат, молча стоял на перроне. Солдаты погрузились. Сливенко, назначенный помощником начальника эшелона, был все время занят погрузкой и уже перед самым отходом поезда подбежал к Чохову. Они молча пожали друг другу руки. Чохову хотелось что-то говорить, даже кричать: ему жалко было отпускать Сливенко - не от себя, а из армии. "Каких людей забирают из армии", - думал Чохов, для которого армия была превыше всего. А когда он увидел, что у Сливенко увлажнились глаза, он ощутил внезапный жар в груди и впервые в жизни почувствовал, что может заплакать.
      Поезд трогался. Сливенко обнял капитана крепким и кратким объятием и полез в вагон. Чохов же повернулся на каблуках и пошел, не разбирая дороги, в город.
      Вечером того же дня уехали и старшина Годунов, и сержант Гогоберидзе, и остальные. Они направлялись в распоряжение Третьей ударной армии. Расставание с Годуновым было не столь печальным потому, что старшина, как-никак, оставался в армии, а переход из части в часть был в порядке вещей. Это как бы даже и не было расставанием, а обычным воинским перемещением. Все-таки Годунов и Чохов долго стояли возле машины под начавшимся к вечеру дождем. Правда, они ничего друг другу не говорили, но думали одно и то же, и каждый про себя вспоминал прошедшие бои, которые, канув в вечность, казались теперь еще более великими и более героическими, чем, может быть, были на самом деле.
      Так или иначе, но после сдачи роты и отъезда солдат Чохов почувствовал себя совсем разбитым. Словно огромная волна, на гребне которой он долго плыл, вдруг отхлынула куда-то вдаль и оставила его на мокром песке.
      Он сидел в комнате, не зажигая света. За этот долгий день он так уверовал в свое одиночество, в то, что он никому не нужен, что с трудом скрыл удивление и радость, когда поздно вечером к нему неожиданно явились майоры Мигаев и Весельчаков.
      Пришли они не потому, что подозревали о его состоянии. Теперь, когда распались служебные отношения и офицеры превратились из винтиков одной большой машины в индивидуальности, - каждый сам по себе, - одного потянуло к другому, и именно к тому, который и раньше казался интересным и занятным, но не было времени с ним общаться вне службы.
      Комната ярко осветилась. Мигаев спел только что переписанную им песню "В прифронтовом лесу". У него был превосходный голос, чему Чохов несколько удивился, так как такой талант представлялся ему мало соответствующим должности начальника штаба полка. Потом все трое пошли к Четверикову. Неприступный, суровый, грубоватый Четвериков неожиданно оказался приветливым, гостеприимным и даже немножко смешным. Может быть, потому, что был теперь почти на одинаковом положении с остальными офицерами "нули без палочек", как с усмешкой назвал их всех Мигаев. Они выпили, поужинали, и в ходе разговора выяснилось, что Четвериков высоко ценил Чохова, хотя ни разу об этом ему раньше не говорил.
      На следующий день офицеры отправились в Потсдам, в отдел кадров. Поезда в это время уже возобновили регулярное движение, и все отправились на вокзал.
      Здешние поезда дальнего следования выглядели как дачные и походили на трамвай - лежачих мест не было, поразительно маленькие вагоны имели не по две двери, а по нескольку с обеих сторон: каждое купе вагона - свою дверь со своими ступеньками.
      Поездка по железной дороге была вообще для офицеров непривычна: воюя, двигались главным образом пешком, на машинах или верхом. Тем более на немецкой железной дороге, с иностранными надписями, с раскрашенными в яркие цвета станционными зданиями, с узкой колеей, все представлялось особенно странным, почти игрушечным. Железнодорожники тоже были немцы, что казалось вовсе неправдоподобным. Чохов впервые почувствовал себя здесь "за границей". Конечно, играло тут роль и то обстоятельство, что он находился не в составе воинской части, а сам по себе, и был в конечном счете не более как пассажиром.
      Как правило, у офицеров было по два чемодана. Только Чохов пришел с одним маленьким чемоданчиком, притом фанерным, грубо сколоченным, по-видимому самодельным. Это было все, что Чохов приобрел за годы войны, и надо сказать, что Четвериков, погрузивши свои три чемодана, посмотрел на чемоданчик Чохова с тем уважением, какое вызывает даже у корыстных людей бескорыстие и равнодушие к собственности.
      Заняв места в одном из вагонов, предназначенном для советских военнослужащих, что явствовало из прикрепленного к нему ярлычка на русском и немецком языках, офицеры расформированного полка закурили. Поезд вскоре тронулся.
      Чохов глядел в окно. Разговаривать ему не хотелось. Люди рядом с ним смеялись, пели, обменивались впечатлениями о Германии, о немцах, рассказывали о полученных в последние дни письмах с родины. Чохову все это было неинтересно, у него не было родных и близких, а последние родные ему люди - солдаты - вчера разъехались кто куда. Он мог только мечтать о том, чтобы заполучить других солдат. Он чувствовал, что теперь он будет их ценить гораздо больше, чем ценил раньше. Он мечтал увидеть перед собой строй незнакомых людей в серых шинелях, которым он мог бы отдать приобретенное им умение и ту нежность, которая жила в нем глубоко под спудом.
      При взгляде на сновавших кругом немцев и немок он простодушно огорчался их мирным видом. Он с недоумением спрашивал себя: "Неужели эти люди воевали против нас и воевали так упорно?" Он считал, что они больше никогда не подымутся и не посмеют сделать что-либо такое, из-за чего стоило бы держать под ружьем армию, а значит, и его, Чохова.
      Странно было смотреть, как немцы ходят по перронам маленьких станций, тащат баулы и саквояжи, взбираются по ступенькам в вагоны и покидают их, чтобы разойтись по своим домам. Странно было смотреть на эту особую жизнь, которая все-таки шла своим чередом, вопреки всем потрясениям войны и оккупации.
      Удивительнее всего было слышать свободно раздающуюся, повсеместно бытующую немецкую речь - тот язык, который за войну сделался ненавистным в немалой степени еще и потому, что до войны был из всех иностранных языков наиболее уважаемым и изучаемым в России.
      Можно было догадываться о том, что немцы и немки живут жизнью настороженной, тревожной, не зная, что их ожидает завтра и во что выльется пребывание здесь, - на станциях, в городах и селах, - этих, довольно молчаливых, чужих русских людей. Еще шли слухи о выселении всех немцев в Сибирь, о принудительных работах, на которые было якобы обречено все население этих мест, о зоне пустыни, которую русские собираются будто бы создать здесь по тому же способу, по какому действовали немецкие войска на русской территории.
      Они глядели на советских офицеров с некоторым страхом, но не без пытливости, словно хотели прочитать в глазах русских людей свою грядущую судьбу. Но русские проходили и проезжали мимо них, как бы существуя в ином измерении: это были два мира, две атмосферы, каждая из которых жила своей отдельной, резко обособленной жизнью.
      Между тем поезд двигался по лесистым равнинам, маленький вагончик невыносимо трясло, голоса гудели. Темнело все больше.
      В Берлин приехали к вечеру и с вокзала на попутных машинах отправились в Потсдам.
      III
      Прибывших офицеров разместили в домах, прикрепили к столовой и оставили в покое. Казалось, никто отныне не интересовался ими. Их не вызывали и не торопились назначать на должности. Понаехало их сюда очень много, и вся окраина города кишела молодыми людьми в кителях с погонами и эмблемами всех родов войск. Медали позвякивали на них. Бесчисленное множество разнообразнейших лиц ежедневно мелькало мимо Чохова во время его коротких хождений от дома, где он расположился, до отдела кадров и обратно. Изредка встречались и знакомые, но их было очень мало.
      Вскоре многие офицеры взяли краткосрочные отпуска на несколько дней. Весельчаков уехал в медсанбат к своей жене Глаше, Мигаев - к фронтовым друзьям-сталинградцам в 8-ю гвардейскую армию. Четвериков тоже вскоре исчез - по-видимому, отправился к своему брату-генералу во 2-ю танковую армию. Города по привычке не назывались, а назывались номера воинских частей; Германия еще не ощущалась офицерами как таковая, а только лишь как место дислокации полков, дивизий и армий.
      Чохову стало совсем одиноко. Поселили его в небольшом домике, в комнате, где стояли две койки. Вторая койка была, несомненно, кем-то занята: под ней лежал чемодан, над ней висела шинель с капитанскими погонами. Однако Чохов жил тут пять дней, а сосед все не появлялся. Он впервые заявился только на шестой день, и то часа в четыре утра. Чохов проснулся оттого, что услышал стук захлопываемой двери. Открыв глаза, он заметил сразу, что соседская шинель исчезла со стены. Позднее он увидел на столике записку, написанную размашистым неровным почерком. Она гласила:
      "Капитан, прошу не волноваться. Я забрал свою шинель. Спокойного сна. У меня в тумбочке пол-литра немецкого ликера, можешь пользоваться, не возражаю. Капитан Воробейцев".
      Чохов усмехнулся, оделся, пошел завтракать, потом направился опять, как ежедневно, в отдел кадров. Он здесь снова потолкался среди офицеров. Сегодня их было особенно много, главным образом подполковников и полковников. Время от времени появлялся даже генерал, а то и два сразу. Это обилие больших начальников, ждущих, как и он, Чохов, назначения, заставило нашего капитана почувствовать себя совсем маленьким человеком. Если в полку он все-таки был видным офицером, одним из тех отчаянных ребят, каких не так уж много бывает в любом полку, то здесь он вскоре перешел от повышенного самоуважения к столь же преувеличенному самоуничижению.
      Добро бы у него хватило смелости подойти к какому-нибудь из офицеров отдела кадров и настойчиво поговорить с ним! Но дело в том, что, убедившись в своей малости, он из чувства робости, смешанного с самолюбием, ни у кого ни о чем не спрашивал, а только смотрел глазами, полными грусти, на столы с бумагами, картотеками, ведомостями, на сердитые затылки кадровиков. Потом он уходил.
      На этот раз он пошел бродить по Потсдаму. Город был сильно разрушен американскими бомбежками. Не следует думать, что Чохов интересовался достопримечательностями старой прусской столицы, - нет, он глядел на дворцы, соборы, парки с полным безразличием. Город он осматривал только с точки зрения участника прошедших здесь боев. Он вспоминал отдельные эпизоды этих боев. Вот здесь его рота форсировала озеро. Справа, в этих двух подвалах, засели фаустпатронники. В этом дворце стоял штаб дивизии. По-видимому, вот здесь, на газоне, - теперь очень густом, с удобными скамейками вокруг, - был убит солдат Кучерявенко.
      Чохов довольно долго смотрел на этот газон. На одной из скамеек сидела старая немка и что-то ловко вязала на спицах - может быть, чулок.
      Город кончился, и началось то, что Чохов именовал "лесонасаждениями" - то есть, попросту говоря, рощи и леса. Он вспомнил, что здесь где-то рота окапывалась, но, несмотря на короткое время, прошедшее с той поры, никак не мог найти окопы и долго искал их неизвестно зачем. Наконец он их нашел - они густо заросли травой и были почти незаметны. Чохов испытал неопределенное удовольствие, когда влез в один из них - и именно в тот самый, который он и занимал тогда. Слева находилась санрота, и он кричал из своего окопчика, чтобы она убиралась отсюда, так как ей тут не место - она демаскирует расположение роты. Затем появились наши танки Т-34, сбившие здесь немало молодых деревьев. Он тогда подошел к командиру танкового батальона, и они договорились о том, что рота сядет на танки.
      Теперь лесок стоял чистенький и гладенький. От сбитых танками деревьев не осталось и следа, даже пеньков не осталось - наверно, немцы спилили их на топливо.
      Немного дальше в лесу играли дети. Они перекликались и ловили друг друга. При виде Чохова они остановились на минуту, потом забегали снова. И Чохов только теперь понял, что это немецкие дети, потому что сначала он принял их просто за детей - скажем, за русских детей. Он вспомнил, что однажды в бою - может быть, это было здесь, а может быть, где-то в другом месте - он встретил немецких детей, которые укрылись в яме возле глухой стены небольшого дома. Увидев Чохова - он тогда оброс и на руке его был окровавленный бинт, - они подняли на него испуганные круглые глаза и один, самый маленький мальчик, спрятал лицо и заплакал. Чохов прошел тогда мимо, не обратив на них особого внимания, хотя плач этого маленького ребенка чем-то и задел его; они, дети в яме, были обыкновенной военной картиной; он видел детей в ямах четыре года подряд.
      Нынешнее поведение детей поразило Чохова своим контрастом с прошлым. Он остановился и некоторое время смотрел на то, как они резвятся, ловят друг друга и визжат.
      Он пошел дальше. Становилось все пустыннее, все глуше. Темная и буйная зелень напирала со всех сторон. Над дорогой смыкались верхушки лип с очень крупными листьями, почти с кленовые величиной.
      Кругом не было ни души, но Чохов шел, как всегда, четким солдатским шагом, подтянутый и строгий, словно на виду у множества людей. Потом он вдруг подумал, что хорошо бы прилечь на траву и поваляться на ней. Эта мысль показалась ему немножко дикой и попросту трудно исполнимой, потому что он отвык от отроческих поступков и забав, вынужденный в течение нескольких лет оставаться серьезным в этих более чем серьезных обстоятельствах. Тем не менее он сел на траву. Она была высокая и прохладная. Он огляделся, потом лег. Тут он увидел над собой дрожащую и пронизанную солнцем листву. Казалось, она не имеет ни конца ни края, уходит и ввысь до неба и в стороны до горизонта. Каждый листок дрожал, светился, жил сам по себе, но в то же время было заметно, что он принадлежит к целому сообществу других листьев, и это сообщество, эта ветвь тоже имеет свою отдельную жизнь, отдельную дрожь и особое свечение. Эта ветвь чем-то иногда неуловимым, то темным тенистым прогалом, то, напротив, особо яркой протокой солнечных лучей, отделялась от других ветвей, от других сообществ, каждое из которых, в свою очередь, жило своей жизнью, в то же время полностью разделяя роскошную, трепетную жизнь всего дерева.
      Чохов медленно встал, воспоминания детства оглушили его. Он подошел к дереву, неожиданно для себя самого ухватился руками за нижний сук, подтянулся и через секунду очутился среди листвы. Листва окружала его, нежно царапала лицо, а он взбирался все выше, потом уселся на ветку и замер. Рядом с ним опустился зеленый жук. Опустился и сразу же ослепительно засверкал, поймав спиной луч солнца.
      Откуда-то появились голуби. Они покружились вокруг дерева, потом сели на траву и засеменили по ней, грациозно помахивая шейками и время от времени поворачивая к Чохову чудесно посаженные головки.
      Потом внезапно затрещали крылья, голуби взлетели высоко в небо. И Чохов, следя за их полетом, впервые за последние годы посмотрел на небо просто как на небо - так же, как на днях он смотрел на своих солдат просто как на людей, - а не на пространство, за которым надо следить, ибо оттуда в любую минуту может появиться враг. Стрекозы удивительной расцветки трепетали крыльями в солнечных лучах.
      Может быть, тут сыграли роль эти голуби: Чохов был в детстве страстным голубятником. Так или иначе, ощущение мирного времени обрушилось на Чохова со всей небывалой раньше убедительностью.
      - Мир, - сказал Чохов. - Мир, - повторил он громче. От повторения слово вскоре потеряло свой смысл, но ощущение осталось. Однако раздавшийся неподалеку властный гул автомобильной сирены вдруг напомнил Чохову, кто он и где находится. Чохов быстро соскользнул вниз, встал под дерево и только успел принять приличествующий офицеру благообразный и серьезный вид, как показались два автомобиля-тягача. Они остановились, и из переднего высунулся майор. Он спросил у Чохова дорогу на Гельтов.
      - Прямо, - ответил Чохов. - Никуда не сворачивайте.
      Голос его уже звучал размеренно и спокойно. Он откозырял майору. Когда машины проехали, Чохов сердито посмотрел вверх на дерево, враждебно покосился на вьющихся стрекоз и, мысленно обругав себя за детские забавы, пустился в обратный путь.
      Снова придя в отдел кадров, он примостился там в углу и, хотя рядом стояли стулья, не садился, так как сюда то и дело входили люди высоких званий. Чохов же обязательно вставал при входе всех офицеров от майора и выше. В этом вставании было не столько уважение к этим людям как таковым, сколько уважение к мундиру и, может быть, еще демонстративный упрек всему миру в том, что Чохов так долго засиделся в капитанах. "Дескать, я, конечно, встану и первый отдам честь любому майору, хотя (и именно потому что) мне давно полагается самому быть майором".
      Но так как вскакивать каждую минуту перед майорами тоже было не очень интересно, то он и не садился вовсе.
      Теперь, к концу дня, людей стало меньше, дверь открывалась все реже. Наконец народу стало совсем мало, и Чохов почти решился подойти к одному из работников отдела, некоему майору Хлябину, который, как говорили, ведал "мелкой сошкой". В этот момент дверь распахнулась, и в комнату широкими шагами вошел капитан. Он был высок ростом, худощав, одет с иголочки - в защитном кителе и синих галифе с малиновыми кантами. На боку у него болтался не без шика большой авиационный планшет. Его бледное, мучнистого цвета лицо, прямые светло-желтые волосы и маленькие глазки в глубоких глазницах показались Чохову знакомыми и неприятными.
      Щеголеватый капитан со многими офицерами был знаком, совал всем руку. С офицерами же отдела кадров он вел себя совсем запанибрата, нагибаясь над их столами и шепча что-то на ухо то одному, то другому. Майора Хлябина он даже хлопнул по спине.
      Нельзя сказать, чтобы эти нашептывания и развязные манеры нравились окружающим, но в капитане чувствовалось то неуважение к людям, которое действует на них расслабляюще и встречает отпор только в людях волевых или очень нервных или, наконец, в прямых начальниках, имеющих непререкаемое право одернуть, поставить на место. Обыкновенных людей эта развязность обезоруживает. Люди чувствуют в таком человеке или угадывают в опасных огоньках, время от времени загорающихся в его глазах, ту не знающую преград самоуверенность, которая может в любую минуту обернуться невыносимым озорством.
      Чохов, который сам был нелюдим и, несмотря на свою независимость или благодаря ей, робел перед людьми и трудно сходился с ними, почувствовал к вошедшему капитану мимолетную антипатию, но в то же время и некоторую зависть. Он позавидовал именно развязности вошедшего, именно его легкости в обращении с людьми, которой Чохов был лишен и из-за отсутствия которой, - так по крайней мере думал Чохов, - он до сих пор не получил назначения.
      Сидевшие рядом офицеры разговаривали о том, что комиссия весьма охотно отпускает из армии тех, кто хочет демобилизоваться, тех, в ком, по характеру их довоенной деятельности, нуждается народное хозяйство, а также пожилых, больных и таких, что были на плохом счету и имели неважные характеристики. Прислушиваясь к этим разговорам, Чохов, естественно, воображал себя в последней из граф и хмуро сжимал губы. Он вздрогнул от неожиданности, когда щеголеватый капитан вдруг остановился возле него и громко воскликнул:
      - Привет соседу! Я тебя узнал, хотя видел только спящим. Ждешь у моря погоды, капитан? Будем знакомы. Капитан Воробейцев.
      Чохов буркнул в ответ что-то непонятное, не очень довольный обращением к нему на "ты" и вообще всей манерой Воробейцева. Но Воробейцев как будто и не заметил хмурого выражения лица Чохова и продолжал:
      - Я тебя и раньше где-то видел. Не у старичка ли. Середы ты служил? Определенно. У Четверикова в полку? Точно. Меня не помнишь? Девичья память. Я был в штабе дивизии младшим помощником старшего холуя, а именно - из резерва был прикомандирован к оперативному отделению. Ты чем командовал? Ротой? Стрелковой? И жив остался?
      Его кто-то позвал, и он исчез. И исчез именно в той таинственной и страшной двери, за которой заседала комиссия. Чохов невольно преисполнился уважения к нему, но когда капитан появился снова, Чохов отвернулся к окну - из самолюбия: он боялся, чтобы этот молодчик не подумал часом, что Чохов хоть сколько-нибудь стремится завязать с ним знакомство и способен просить у него помощи и покровительства. Но как ни странно, Воробейцев снова подошел именно к Чохову. Видимо, молчаливый капитан чем-то понравился говорливому капитану.
      - Ликер выпил? - спросил Воробейцев. - Не выпил? Зря. Все в общежитии живешь? Не надоело еще? Как твоя фамилия? Птенец ты, Чохов, определенно! Ты все еще как на войне. Ком а ла гер*, как говорил Дюма-отец, обнимая Дюма-мать!
      _______________
      * Как на войне (фр.). (Перевод иностранного текста и примечания принадлежат автору.)
      Совершив этот неожиданный экскурс во французскую литературу, Воробейцев опять исчез и спустя несколько минут снова появился перед Чоховым. Он постоял с минуту молча, закурил сигарету, поглядел в окно. В профиль его лицо оказалось совсем другим. Неправильный, чуть кривой нос к концу заострялся. Одутловатая щека чуть свисала. Профиль его казался усталым, меланхолическим, сонным, в то время как анфас - энергичным и дерзким. Он повернулся всем лицом к Чохову и, поблескивая глазками, насмешливо спросил:
      - Значит, ждешь назначения? Хочешь, устрою?
      - Устрой, - сказал Чохов, смутившись. Смутился он потому, что сразу почувствовал, что должен был бы резко оборвать Воробейцева и, во всяком случае, не входить с ним в разговоры на эту тему. Но страх перед будущей судьбой оказался сильнее обычного прямодушия Чохова.
      IV
      И все-таки Чохову стало так не по себе от этого разговора, что он при первой же возможности юркнул в дверь. Очутившись на улице, он остановился в раздумье, потом двинулся по направлению к своему общежитию. Но Воробейцев, выйдя вслед за ним, окликнул его. Чохов снова удивился: по какой такой причине его скромная персона так заинтересовала разбитного капитана? Поравнявшись с Чоховым, Воробейцев сказал даже несколько обиженно:
      - Ты чего сбежал? Поедем ко мне.
      Рядом на тротуаре стоял маленький, низко посаженный автомобиль австрийской марки "штейр" - неуклюжий, горбатый, прозванный "горбылем". Воробейцев отпер дверцу и уселся за руль, пригласив Чохова сесть рядом. "Ох ты, черт, и машину свою имеет, генерал какой!" - поразился Чохов, но ничего не сказал.
      Сидя за рулем, Воробейцев то и дело косился на молчаливого Чохова, видимо ожидая, что тот продолжит начатый в отделе кадров разговор. Но Чохов молчал, глядя перед собой в окно. Наконец Воробейцев не выдержал и заговорил сам:
      - Когда тебя вызовут на комиссию, просись на работу в Советскую Военную Администрацию. А я переговорю с кем надо. Поживешь в Германии... Житуха здесь будет правильная. Немцы народ напуганный, услужливый. А немки...
      Он ухмыльнулся и снова покосился на Чохова. Чохов молчал.
      Миновав мост, они очутились в пригороде, называвшемся Бабельсберг. Здесь в одном из тихих переулков Воробейцев опять заставил свою машину перебраться на тротуар и, чуть не задавив старика немца, остановился возле окаймленного чугунной оградой палисадничка. За цветами и кустами сирени, заслонившими ограду, виднелась островерхая крыша небольшого дома с красным флюгером на коньке.
      Воробейцев покосился на Чохова, но лицо капитана по-прежнему оставалось непроницаемо спокойным. В доме было тихо, и обставлен он был красиво, даже роскошно. Видимо, тут раньше жили очень богатые люди. Но если Воробейцев думал поразить Чохова своим жильем, то он не добился цели. Чохов поднялся вместе с ним на второй этаж по широкой, устланной дорожками лестнице, не глядя по сторонам и не обращая никакого внимания ни на мебель красного дерева с позолотой по краям, ни на оленьи и лосиные рога, развешанные по стенам, ни на пол, сложенный из необычайно красивого замысловатого паркета, ни на стеклянный потолок верхнего вестибюля.
      Они прошли одну комнату, другую и очутились в огромной светлой комнате с распахнутой дверью на балкон. В комнате стоял большой стол, уже накрытый к обеду. Две немки-служанки при виде Воробейцева присели, что-то прощебетали и исчезли.
      - Живем - хлеб жуем, - сказал Воробейцев, сопровождая свои слова широким жестом правой руки, охватившим и стол, и картины на стенах, и белый рояль, и шикарный торшер у изголовья широченной тахты, и все прочее в этой комнате.
      Но Чохов уже был на балконе. Он скрутил цигарку махорки, закурил и сказал:
      - Выпрут тебя отсюда.
      Воробейцев сощурил глаза.
      - Кто выпрет? Немцы, что ли?
      - Наши выпрут, - сказал Чохов.
      Лицо Воробейцева неожиданно побелело. Он засмеялся неестественным смехом, потом перестал смеяться и проговорил сквозь зубы:
      - Выпереть - это наши умеют. А в чем дело? Четыре года воевали, пожили под елками. Теперь пора приличнее пожить. Как подобает офицерскому корпусу. Чтоб не стыдно было перед союзниками и перед всем миром. Посмотрел бы ты, как американцы живут. Будь спокоен. У нас про демократию толкуют - а в самом деле? Что генералу можно, то лейтенанту нельзя. А у них все равно кто и как, - что взял, то твое...
      Чохов несколько удивился горячности Воробейцева. Воробейцев тоже как бы опомнился и, желая загладить впечатление от своих слов, сказал:
      - Птенец ты, Чохов. Определенно! Ладно, пока живем - будем жить на полную катушку!
      Вскоре в комнату вошел майор Хлябин из отдела кадров. Войдя, он кинул на белый рояль свой серый, мышиного цвета, плащ и впился глазами в Чохова.
      - Свой парень, сослуживец, - поспешил успокоить его Воробейцев. Сели за стол. Чохов впервые в жизни хлебнул сладкого, но чрезвычайно крепкого ликера и захмелел с непривычки. Он чувствовал себя в обществе Воробейцева и Хлябина нехорошо, ему не нравились их перемигивания, перешептывания, намеки на происшествия, о которых Чохов ничего не знал, а также частые упоминания в игривом тоне немецких женских имен. Хлябин, который у себя в отделе кадров был немногоречив, сух и строг, здесь беспрерывно ругался, сквернословил. Воробейцева он называл "доставала", но не скрывал своего восхищения им, его остротами и некими его поступками, о которых часто вспоминал, хохоча.
      Чохов все время молчал. Вначале собутыльники пытались втянуть его в беседу, но потом махнули рукой и оставили в покое. Наконец Воробейцев, нагнувшись к Хлябину, заговорил о Чохове. Воробейцев говорил вкрадчиво и настойчиво. Хлябин сразу стал так же немногоречив и сух, как в отделе кадров, но потом смягчился и спросил у Чохова:
      - А ты куда хочешь?
      - Никуда, - сказал Чохов.
      Хлябин растерялся:
      - То есть как так - никуда? Хочешь назначение получить?
      - Нет, - сказал Чохов.
      Воробейцев широко раскрыл глаза, потом коротко захохотал, наконец сказал обиженно:
      - Ты чего дурака валяешь? Спрашивают тебя по-человечески - на какую должность хочешь поступить? В Администрацию, правда?
      Чохов враждебно сверкнул глазами, но ответил спокойно:
      - Демобилизоваться хочу.
      - Это-то мы тебе мигом устроим, - сказал Хлябин.
      Стало тихо. И вдруг оба рассердились - и Хлябин и Воробейцев. В их злобе не было никакой логики - в конечном счете Чохов, может быть, действительно желал демобилизоваться, что ни в какой мере не могло никого удивить. И тем не менее они рассвирепели, словно он их обманул, поставил в ложное, неловкое положение. Его отказ от их содействия как бы против его воли выставлял все их поведение в неблаговидном свете. Они оба разом заговорили. Воробейцев упрямо упрашивал Чохова "не дурачиться и сказать, куда он хочет", а Хлябин кипятился, сквернословил и наконец буркнул: "Строит из себя, дерьмо..."
      Чохов побледнел, медленно встал, взял из тарелки теплую котлету, не спеша поднес ее к лицу Хлябина и, прежде чем тот успел что-нибудь сказать, растер ее по его красному лицу. Потом он повернулся к двери и медленными, не совсем твердыми шагами вышел из комнаты, спустился вниз по лестнице, миновал двор и очутился на улице.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30