Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дом на площади

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Казакевич Эммануил Генрихович / Дом на площади - Чтение (стр. 19)
Автор: Казакевич Эммануил Генрихович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      В одном кружке говорили о религии.
      - Протестантизм - враг самой идеи бога, - медленно, растягивая слова, но не без внутренней страсти говорил один старичок, которого Лубенцову представили как "профессора доктора". - Сделав Библию основой веры, Лютер превратил идею бога в идею книги. Грубые легенды пастушеского племени волей-неволей ударили по идее откровения, которая не нуждается в доказательствах...
      В другом кружке молодежь с воодушевлением говорила о спорте. Один юноша вспоминал о своем довоенном путешествии в Скандинавию и о том, как он видел там конькобежные состязания. Толстая девушка, закатывая большие, как блюдечки, добрые голубые глаза, замирающим голосом говорила о слаломе.
      В третьем кружке, центром которого являлась фрау Лютвиц, шла речь о модах - в частности, о новых американских журналах мод, присланных ей знакомыми с Запада.
      Лубенцов слушал все эти разговоры с недоумением и досадой. Что это? Равнодушие или усталость? Безразличие или скрытая враждебность? Или они просто хотят забыться, не думать о том самом насущном, от чего зависела их жизнь? Или они считают, что за них должен думать кто-то другой?
      Да, он, Лубенцов, вынужден думать не об "идее откровения", а о несравненно более близких и важных делах - например, об улучшении продовольственного снабжения немцев, об увеличении пайков хлеба и мяса, об удобрениях для полей и заготовках зерна, о пуске предприятий и справедливом разделе земли.
      Он ненавидел праздношатающихся бездельников, людей, которые всегда стремятся быть свидетелями, "нейтралов", как он называл их с презрением. И в то же время он жалел стариков и молодых, - разумеется, Лютвицы и Фледеры в счет не шли, - столь приверженных к старому, столь слабо ощущающих новое. И к этому чувству неприязни и жалости примешивалось и удивление. Лубенцов удивлялся, что большие мировые события и явления, которые, канув в вечность, кажутся потомкам событиями и явлениями, целиком захватившими всех современников, на самом деле захватывают далеко не всех. Во время этих событий многие люди живут, опутанные своими маленькими мыслишками и делишками. И одна из важнейших проблем века не заключается ли в том, что два противоположных лагеря бьются за души маленьких людей, обывателей огромного всемирного "болота", чье имя легион. Эта борьба трудна тем, что обыватель по самой своей сущности тянется к капитализму.
      "Но так ли это? - думал Лубецов, с жадным любопытством разглядывая лица людей. - Разве нельзя, ведя правильную и умную политику, убедить их в преимуществах нового образа жизни и хозяйствования, новых человеческих взаимоотношений перед старыми, отжившими?" И он ответил себе убежденно: "Это трудно, но возможно".
      Он направился к "левым скамьям".
      XVIII
      Здесь царила совсем другая атмосфера. Форлендер разговаривал с Иостом об объединении обеих рабочих партий в одну большую, сильную марксистскую партию. Оба были согласны с тем, что вопрос назрел. Визецки задумчиво улыбался, наконец сказал:
      - Наш Лерхе будет бунтовать.
      Слова "наш Лерхе" он произнес ласково, а слово "бунтовать" с оттенком иронии.
      - Вам еще не надоело здесь? - спросила фрау Визецки у Лубенцова.
      - Неудобно уйти так сразу, - ответил Лубенцов, - да и, в общем, тут для меня много интересного.
      - О, интересного тут много, - засмеялась фрау Визецки. - Так и разит прошлым веком. Что касается меня, то мне надоели эти господа с их внешним лоском и внутренней пустотой. Пойдем, Рингольд? - обратилась она к Визецкому.
      - Не уходите, - попросил ее Лубенцов от всей души. - Без вас тут станет совсем уныло.
      Позади раздались жидкие аплодисменты. Помещица фон Мельхиор пошла к роялю. "Всеяден наш профессор", - подумал Лубенцов о Себастьяне с мимолетным упреком. Мельхиор заиграла, и Лубенцов вначале рассеянно, а потом все внимательнее начал слушать музыку.
      Игра на рояле всегда навевала на него меланхолию, рассеянную и тихую грусть и вызывала воспоминания о лесных полянах, берегах озер и рек, милых сердцу людях, виденных когда-то. Госпожа Мельхиор играла, по-видимому, очень хорошо, - во всяком случае, все примолкли и, кажется, искренне увлеклись игрой. Только Фледер ерзал на стуле и оглядывался. Помещица играла что-то грустное, нежное, своей непосредственностью и неожиданностью поворотов похожее на импровизацию. Под такую музыку, казалось Лубенцову, нельзя делать ничего дурного и думать ни о чем дурном. И, блуждая глазами по слушателям, он с внезапным наивным огорчением убеждался в том, что музыкой нельзя переделать людей: Фледер оставался Фледером, фрау Лютвиц корыстной заводчицей, Зеленбах - лавочником, да и сама Мельхиор, игравшая так чудесно, с упорством бульдога держалась за свои неправедно нажитые богатства.
      Потом его взгляд упал на Эрику, сидевшую далеко, на другом краю комнаты. Она смотрела на него, несомненно. Смотрела прямо на него и, когда их взгляды встретились, не отвернулась, а продолжала упорно смотреть. По его спине прошел холодок.
      Мельхиор кончила играть, и все направились в столовую. Лубенцов тоже пошел туда, но внезапно к нему подошла Эрика и попросила его последовать за ней в другую комнату. Он покраснел до корней волос, но пошел за ней. В небольшой полутемной комнате его дожидалась госпожа Мельхиор.
      - Вы, кажется, уже знакомы, - сказала Эрика, напряженно улыбаясь. Извините, что я вас оторвала от общества. Госпожа фон Мельхиор просила меня...
      Она быстро вышла из комнаты.
      Госпожа фон Мельхиор, бледная и очень красивая в своем вишневом платье, постояла с минуту, не зная, с чего начать. Наконец она сказала:
      - Я вас не узнала вначале, господин Лубенцов. А узнав, попросила фрейлейн Эрику... Ваш помощник не говорил с вами... обо мне?
      - Какой помощник? - удивился Лубенцов.
      Ее глаза на мгновенье раскрылись, потом сузились, и она сказала упавшим голосом:
      - Значит, не говорил?..
      - А о чем, собственно?
      - Дело в том, - проговорила она после некоторого молчания, запинаясь, - что я просила оставить мне только дом и хотя бы пять гектаров земли... Как всем крестьянам... Я буду работать... Как все крестьяне... Я умею. Научусь.
      - Фрау Мельхиор, - сказал Лубенцов. - Это невозможно, невозможно по многим причинам. Хотя бы потому, что мы не можем делать исключения ни для кого, поймите это. Я даже не могу вам посочувствовать, так как глубоко убежден в правильности проводимых мер.
      Они постояли с минуту молча.
      - Вы хорошо говорите по-немецки, - сказала она наконец, и ее сжатые руки разжались.
      - Отвечу вам более основательным комплиментом, - сказал Лубенцов. Вы прекрасно играете. С таким талантом нет смысла опасаться будущего и мечтать о пяти гектарах... Присоединимся к остальным?
      - Идите, господин Лубенцов. Я немного посижу одна.
      Он вышел из комнаты. Гостиная была пуста. "Не смыться ли мне домой?" - подумал он и действительно собрался уйти, как вдруг дверь открылась, и на пороге показался капитан Воробейцев в советской военной форме с медалями на груди, в широчайших синих галифе. В руке он нес букет цветов и сверток. Он рассеянно взглянул на Лубенцова, но не узнал его в гражданской одежде. Раскрылась другая дверь, в столовую, и оттуда появилась старушка Вебер. Она пригласила Воробейцева войти, и он вслед за ней скрылся в столовой. Почти сразу же после этого из столовой вышел Себастьян.
      - А, вот вы где, - сказал он Лубенцову. - Прошу, прошу.
      Лубенцов сказал:
      - Господин профессор, к сожалению, служебные дела... Я пойду.
      - Нет, нет, - запротестовал Себастьян. - Эрика будет огорчена. И гости... - Он лукаво усмехнулся. - Они польщены вашим присутствием на скромном празднике немецкого профессора. Это тоже полезно для служебных дел, а, как вы думаете?
      Лубенцов нахмурился, но послушно вошел вместе с Себастьяном в столовую.
      Гости уже выпили. В столовой было шумно. Жужжанье голосов становилось все громче. Лубенцов сел на отведенное ему место между женой Рюдигера и Форлендером. Он поискал глазами Воробейцева. Тот сидел, очень важный, среди молодых девушек на другом краю стола, и его взгляд бесцеремонно скользил по лицам гостей.
      Вскоре дверь тихонько приотворилась, пропуская госпожу Мельхиор. Она сразу же с порога увидела Воробейцева, и ее лицо перекосилось. Эрика подошла к ней, они пошептались и вышли из комнаты. Через несколько минут Эрика вернулась одна. Она посмотрела на Лубенцова долгим, пристальным взглядом и села на свое место. Помещица больше не появлялась.
      Фледер, изрядно выпив, стал разговаривать громко и непринужденно. Время от времени он обращался через стол к Лубенцову, приглашал его к себе в деревню отдыхать и хвастался своими сливками, свининой и грушами.
      - За ваше здоровье, господин комендант! - воскликнул он.
      Этот возглас достиг слуха Воробейцева, который в это время, сбросив с себя важность, что-то шептал своим соседкам. Он сразу умолк, пристально взглянул на Лубенцова, узнал его и тихо свистнул. Обдернув китель, он медленно направился к Лубенцову.
      Пробравшись среди гостей, он вскоре очутился возле стула, где сидел Лубенцов, и шепнул ему:
      - Товарищ подполковник, меня пригласили, и мне неудобно было отказаться.
      Лубенцов не видел ничего дурного в том, что Воробейцев принял приглашение; офицеры комендатуры вынуждены были все время общаться с немцами, и ограничивать это общение было неразумно, да и невозможно. Но у некоторых начальников в СВА существовала иная точка зрения, и Лубенцов знал это. Поэтому он сказал:
      - Надо было поставить в известность меня или майора Касаткина.
      - Есть, - сказал Воробейцев. - Учту.
      Он отошел от Лубенцова, довольный тем, что подполковник так спокойно отнесся к его появлению здесь, на вечере. Но чувство свободы исчезло, и Воробейцев, потолкавшись немного в гостиной, вскоре ушел.
      Лубенцов тоже собрался уходить. Он мигнул "левым скамьям". Фрау Визецки кивнула и улыбнулась.
      Но и на этот раз Лубенцову пришлось задержаться. К нему направился своей медвежьей походкой руководитель ХДС Эрих Грельман, который в течение всего ужина пристально и хмуро поглядывал на Лубенцова.
      - Хочу поговорить с вами откровенно, - сказал Грельман. Он показал Лубенцову на стул, сел напротив и заговорил медленно и веско: - Я боюсь, что наши левые не понимают, что творят, и ведут Германию к голоду, к дефициту сельскохозяйственных продуктов... Поймите, господин комендант. Ведь и у вас, в Советском Союзе, опыт показал, что мелкое землевладение нерентабельно. Вы заменили его крупным землевладением. А левые хотят здесь, в Германии, раздробить большие поместья, раздать их многим владельцам по нескольку гектаров и таким образом привести к застою и в конечном счете к развалу наше сельское хозяйство...
      - Вы обращаетесь не по адресу, - сказал Лубенцов сухо. - Я не решаю этого вопроса. Вам надлежит обратиться гораздо выше и там развивать свои доводы. Тем более что, как вам известно, инициатива в этом вопросе исходит не от Военной Администрации, а от двух демократических партий.
      - Понятно, понятно, - махнув рукой, сказал Грельман. - Понятно и то, что эти партии не выступили бы со своей инициативой, если не ожидали бы поддержки Военной Администрации. Господин комендант! - после некоторого молчания продолжал Грельман торжественным тоном. - Я высокого мнения о вашем уме и энергии, а также о свойственном вам чувстве справедливости. Именно поэтому я решился откровенно сказать вам свое мнение, не боясь последствий. Именно потому, что я желаю добра вам лично и не питаю никаких враждебных чувств к советским оккупационным властям, я счел своим долгом ознакомить вас с моим мнением, которое является не только моим.
      - Благодарю за откровенность, - сказал Лубенцов. - Разрешите и мне быть откровенным. В вашей партии состоят свыше ста помещиков Лаутербургского района. Кроме помещиков, у вас несколько сот крестьян. Среди них есть и безземельные. Вы и от их имени говорите со мной? Или вы думаете, что они не имеют своего мнения и не смогут его высказать? Боюсь, что вы грубо ошибаетесь. Вы слабо представляете себе, что думают крестьяне. Говорят, что со стороны виднее. Я за то время, что работаю здесь, беседовал с сотнями крестьян. Я не хвастаюсь этим, так как считаю своей обязанностью говорить с людьми. Кстати, мне известно, что вы этого не делали. Вы не интересовались тем, что думают крестьяне, опасаясь, что они вас не поддержат и выразят вам недоверие, потому что их интересы прямо противоположны вашим идеям. А вот с помещиками вы беседуете. В прошлую субботу вы были в гостях у помещика Вальдау, в среду - у помещицы фон Мельхиор. И так далее. Я ценю вашу искренность, но повторяю в третий раз, вы обращаетесь не туда, куда следует.
      - Пусть будет так, - сказал Грельман не то покорно, не то угрожающе.
      - Будет так, - ответил Лубенцов и пошел к выходу. В гостиной играл патефон, молодежь танцевала. "Левые" дожидались его у двери.
      - Скорей пошли, - шепнул им Лубенцов и открыл дверь. В это мгновенье его окликнул Фледер, который стоял неподалеку рядом с Себастьяном.
      - Вы уже уходите? - спросил Фледер, улыбаясь. - Всё дела!.. А отдыхать когда? Ведь отдыхать необходимо!
      Себастьян улыбался, глядя на Фледера устало и ласково.
      - Он приглашает нас к себе, - сказал он. - Действительно, мы могли бы несколько дней чудесно отдохнуть у господина Фледера. Он рыболов и любитель спорта.
      - А куда он нас приглашает? - спросил Лубенцов, мрачнея, и повернулся к Фледеру: - Куда вы меня приглашаете, господин Фледер? Может быть, в Биркенхаузен или Грайфсвальд? Там тоже красивые места. Я вчера там был. В Биркенхаузене замечательно. Дом у вас там прекрасный, горы кругом, рядом река. А лес под Грайфсвальдом над самым морем! Привет вам от фрау Мольдер и от старика Ланке. Хотел вам раньше передать, но господин Себастьян так дорожит вами, что не отпускает вас ни на шаг. Вы у него вроде как герой сегодняшнего праздника... Просто не наглядится на своего "честного Фледера".
      С этими словами Лубенцов круто повернулся и вышел в прихожую, оставив бледного и дрожащего Фледера и растерянного Себастьяна глядеть друг на друга. Впрочем, Себастьян сразу опомнился и бросился вслед за Лубенцовым. Он догнал его у двери домика, где Лубенцов в темноте прощался с Форлендером, Иостом и Визецкими.
      - Да, да да, - сказал Себастьян. - Вы мне преподали серьезный урок. Мерзкий человечек этот Фледер и как умеет притворяться... Ну и вы хороши! Надо было сразу сказать. У вас прямо убийственная, мефистофельская ирония. Его там отливают водой, как нервную знатную даму. Впрочем, некоторые знатные дамы ведут себя мужественнее. Наделали вы переполоха. Ну, хорошо, ну, спокойной ночи, завтра поговорим. - Он вдруг засмеялся и, смеясь, сказал: - А в остальном вечер прошел неплохо, как вы считаете?
      Он суетливо пожал Лубенцову руку и ушел. Посмеявшись и поздравив Лубенцова с разоблачением Фледера, ушли и Визецкие, Иост и Форлендер. Лубенцов почувствовал чудовищную усталость. Шел теплый дождик, и Лубенцов поднял лицо вверх, чтобы капли дождя освежили его. Возле большого дома раздавались голоса. Засветился и снова погас фонарик. Кто-то из гостей уходил.
      "Молодец, старый хрыч", - подумал Лубенцов о Себастьяне полунасмешливо, полулюбовно.
      XIX
      Проезжая утром по дороге в комендатуру мимо ресторана Пингеля, Лубенцов заметил возле входа в ресторан американскую воинскую машину "додж". Здесь же на тротуаре стояли сержант Веретенников с двумя солдатами.
      - Американцы какие-то приехали, - сказал Веретенников. - Драку учинили. Что с ними делать? Союзники все-таки. Арестовать неудобно. Да и не так это просто. Ужасно перепились.
      Лубенцов вошел в ресторан. У одного из столов сидели шестеро американцев. Они пели песню. Кроме них, в ресторане никого не было, и только из дверцы, ведущей на кухню, виднелось перепуганное лицо фрау Пингель. При виде Лубенцова она скрылась и появилась вместе с бледным и дрожащим Пингелем. Рука его была на перевязи.
      Американцы, увидев Лубенцова, прекратили пение и стали весело тараторить, по-видимому, приглашая русского офицера к своему столу. Один из них поднял высоко над головой две нераспечатанные бутылки горлышками вниз.
      Один из американцев, лейтенант, сравнительно более трезвый и говоривший по-немецки, объяснил в ответ на вопрос Лубенцова, что ничего особенного не произошло: они просто выгнали из ресторана всех немцев, потому что немцам нечего делать там, где пьют американские солдаты; не уплатили они по той причине, что не собираются платить немцам, так как немцы обязаны все давать американцам и русским бесплатно, и пусть они будут благодарны уже за то, что их не убивают, "этих проклятых нацистов".
      Тут была не ненависть, а озорство, ощущение безнаказанности и безответственности, та оккупационная вольница, которая встречалась и среди советских солдат, но против которой Советское командование боролось всеми средствами.
      Лубенцов спросил, что им нужно в Лаутербурге и как они забрели в этот городок. Лейтенант ответил, что они следуют в Берлин по делам службы. Лубенцов сказал, что они поехали не туда, так как та дорога, по которой должны следовать американцы, не проходит через Лаутербург.
      - Какая разница? - сказал лейтенант.
      Лубенцов сказал, что им следует немедленно уехать и что он, как комендант, не может разрешить устраивать дебоши в вверенном ему городе. Лейтенант обиделся, надулся и сказал, что он не предполагал, что русские станут защищать немцев от своих товарищей по оружию. Лубенцов настойчиво повторил, что дело тут не в защите немцев, а в том порядке, который установлен высшим командованием - Контрольным Советом, в который входят, как, наверное, известно лейтенанту, и генерал Эйзенхауэр и маршал Жуков. Лейтенант обиженно поджал губы, так что Лубенцову стало даже чуточку жалко его, как бывает жалко ребенка, у которого забирают спички и который никак не может понять, зачем людям нужно лишать его удовольствия.
      Лейтенант велел остальным собираться. Они недовольно поднялись, не очень дружелюбно простились и уехали.
      - Не уплатили! - всплеснула руками фрау Пингель.
      Официантки стали собирать осколки разбитых бокалов и тарелок. Пингель хмуро молчал.
      Лубенцов начал шарить по карманам, чтобы возместить Пингелю его потери и убытки, так как до некоторой степени считал своим долгом защищать достоинство союзников от немецких обвинений. Но денег он у себя не нашел. Он бросался деньгами, не придавая им никакой цены. За войну он так привык жить на полном иждивении у государства, что теперь, в мирных условиях, заметил, что отучился соизмерять свои средства. Он только знал, что коменданту полагается за все платить, но так как разучился ценить деньги он платил за все втридорога: сколько вынимал из кармана, столько и платил.
      Это происшествие с американцами было только одним из многих. Начиная с сентября американцы все чаще заглядывали в Лаутербург. Некоторые из них являлись в комендатуру, другие просто приезжали в город, останавливались у немцев на квартирах. Лубенцов наконец потерял терпение и запросил СВА, как быть. Причины американских визитов были весьма разнообразны. Один капитан приехал для того, чтобы расплатиться с неким немецким лавочником за купленные несколько месяцев назад вещи; другой американский офицер, после того как комендантский патруль обнаружил его машину в одном из лаутербургских дворов, объяснил, что не знал о том, что в Берлин можно ездить лишь по одной определенной дороге; третьи - целая группа офицеров, в течение двух-трех дней путешествовавшая по всему району вкривь и вкось, - заявили, что совершают увеселительную прогулку, и так далее.
      Из СВА поступило указание возвращать американцев к демаркационной линии, вежливо, но настойчиво объясняя им незаконность их действий. Поневоле возникло подозрение, что прогулки совершаются неспроста, а с разведывательными целями. Вполне возможно, что не всегда это было так. Например, те американцы, которые дебоширили в ресторане Пингеля, не имели никакой тайной цели. Но несколько случаев не могли не насторожить Лубенцова.
      Особенно не понравился ему американский капитан по фамилии О'Селливэн, который прибыл якобы затем, чтобы расплатиться с целым рядом немцев за ранее купленные у них вещи. После того как этот капитан был обнаружен и приведен в комендатуру, Лубенцов поручил капитану Чохову сопровождать его до демаркационной линии.
      Чохов ехал на своей машине впереди, а американец на своей - сзади. Собственно говоря, Чохов вначале подумал, что позади следует ехать ему, так как он до некоторой степени является конвоирующим. Но потом он решил, что вернее будет все-таки наоборот, именно для того, чтобы не подчеркивать свою роль и проявить максимум такта в отношении союзника. Однако уже в первой деревне Чохов, поглядев назад, обнаружил, что машина американца не следует за ним. Он остановил машину, подождал минут пять, потом вернулся.
      Машина американца стояла посередине деревни возле пивной. Американского капитана и шофера в машине не было.
      Чохов вошел в пивную. Американцы стояли у стойки. Хозяйка или официантка, молодая девушка с высоко взбитой прической, разговаривала с ними. Оказалось, что О'Селливэн знает немецкий язык, хотя в Лаутербурге утверждал, что не знает.
      Он оглянулся на вошедшего Чохова. Лицо Чохова было мрачным, и он без всяких церемоний показал рукой на дверь.
      - О'кей, - сказал американец, улыбаясь, и пошел к двери.
      Чохов вышел вслед за ним. Американцы уселись в машину. Чохов зло сказал им несколько слов по-русски, сопровождая свои слова красноречивыми жестами, потом тоже сел в машину и, с минуту поколебавшись, опять поехал впереди.
      В следующей деревне американская машина прибавила ходу. Поравнявшись с Чоховым, О'Селливэн просунул в окошко бутылку, предлагая, по-видимому, Чохову остановиться и выпить. Чохов ничего не ответил, но посмотрел достаточно выразительно.
      Машина О'Селливэна - большой легковой "студебеккер", окрашенный в разные цвета - зеленый, коричневый и белый (остатки военной маскировки), взревела, обогнала машину Чохова и скрылась за поворотом. Чохов побледнел от злости.
      - Нажимай, - сказал он. Шофер "нажал", но "студебеккер" был мощнее, к тому же дорога шла в гору. Только в следующей деревне, где машина американца снова остановилась у пивной, Чохов догнал его. Чохов выглядел довольно глупо, когда вошел в пивную и встретил насмешливую улыбку О'Селливэна, сидевшего в углу за столиком и тянувшего из рюмки коричневую жидкость. Бутылка - та самая, которую он высовывал в окошко машины, дабы искусить Чохова, - стояла откупоренная на столе.
      - Плиз*, - сказал О'Селливэн, быстрым движением хватая стул и ставя его возле себя.
      _______________
      * Прошу (англ.).
      Чохов с превеликим удовольствием взял бы американца за шиворот и выволок к машине, но, помня предупреждение Лубенцова о тактичном отношении к союзнику, сел рядом и вынул сигарету, чтобы закурить. О'Селливэн предупредительно вынул из кармана пачку "Честерфилда". Но Чохов закурил свою. Пить из налитой ему рюмки он тоже не стал. О'Селливэн взял его рюмку, наполненную водкой, и поставил себе на голову, предварительно сняв пилотку. Потом он встал, с рюмкой на голове влез на стул, оттуда на стол, потом слез со стола на стул, оттуда на пол, снова сел, снял рюмку с головы и поставил ее на стол перед Чоховым.
      Чохов не улыбнулся даже краешком губ.
      Тогда американец взял три стакана и стал ими ловко жонглировать, одним глазком все время следя за Чоховым, который сидел с необычайно скучающим видом. Потом американец развел руки в стороны, и все три стакана - один за другим - с грохотом упали на пол и рассыпались на мелкие осколки. Чохов даже не шелохнулся, продолжая рассматривать его лицо и покуривать свою сигарету, не затягиваясь, а просто пуская дым.
      После этого американец уплатил хозяину пивной и направился к выходу. Чохов встал и пошел за ним, чувствуя себя в ужасно глупом положении и проклиная Лубенцова за то, что он послал именно его, Чохова, с этим юродивым.
      Когда О'Селливэн сел в машину рядом с шофером, Чохов решительно открыл заднюю дверцу его машины и тоже сел в нее. О'Селливэн засмеялся. Машина тронулась. Комендантская машина пошла следом за ней.
      Они без дальнейших приключений доехали до деревни, находившейся на самой демаркационной линии. На краю деревни стоял шлагбаум, возле шлагбаума ходил советский солдат с автоматом. О'Селливэн жестами пригласил Чохова ехать с ним дальше, в американскую зону, и при этом произносил по-русски слово "карашо".
      Чохов вышел из машины и сказал солдату:
      - Выпусти его, пускай едет к...
      Солдат открыл шлагбаум, и О'Селливэн, махнув Чохову на прощанье рукой, поехал дальше по дороге туда, где метрах в сорока, возле мостика через ручей, стоял американский солдат.
      XX
      Чохов вернулся в Лаутербург часов в семь вечера и, поднимаясь по лестнице комендатуры, вдруг остановился, удивившись охватившему его на мгновение радостному предчувствию чего-то приятного. И затем еще больше удивился тому, что, по-видимому, это приятное - не что иное как занятие кружка по изучению немецкого языка, которое должно было начаться в восемь часов.
      Он нахмурился, постоял с минуту и пошел дальше. Лубенцова не было, он уехал в Галле. Чохов доложил Касаткину о поездке с американцем и пошел в комнату, где собирался кружок. Почти все офицеры были в сборе. Ксения сидела у столика и читала. Ее толстые косы были сплетены, увязаны и уложены вокруг головы так туго, что казалось, ей больно. Она подняла лицо, посмотрела на входившего Чохова и тут же снова склонилась над тетрадкой.
      Так как не все еще собрались, офицеры мирно беседовали между собой. Они говорили о городе Лаутербурге, оценивая город каждый со своей колокольни. Чохов услышал примерно такой диалог:
      Я в о р с к и й. Культурный городок. В городской читальне всегда полно юношей и девушек. Много читают... Любят очень свой город, его исторические памятники.
      Ч е г о д а е в. Трудовой городишко. Разные мастерские, ремонтные и всякие. Промышленность солидная. Хорошо работают, молодцы.
      Л е й т е н а н т - к о м а н д и р в з в о д а. Город бездельников. Пьяных много, в пивных всегда народ. Неизвестно, когда и работают.
      М е н ь ш о в. Город очень приличный. Все вежливые, особенно дети очень вежливые. Только и слыхать - "пожалуйста", "битте". Чистенько живут.
      В о р о б е й ц е в. Развратный, пропащий город! Всё проститутки да спекулянты. Черт знает что творится.
      Кто из них был прав? Все.
      Занимаясь с Ксенией в кружке, Чохов иногда вместе с ней покидал здание комендатуры, и они шли рядом до ее дома. Здесь Чохов прощался и уходил. Их разговор был вначале односложен. Но чем дальше, тем больше они говорили. Люди, знающие их, удивились бы, услышав, как свободно льется их беседа. Говорила больше Ксения. Она как бы отыгрывалась за свою обычную молчаливость. При Чохове у нее раскрывалась душа. Она чувствовала, что при нем можно говорить все, потому что никто на свете от него ничего не может узнать. То доверие, какое он внушал людям вообще, он сумел внушить ей во много раз сильнее.
      Несколько мальчишеское презрение к женщинам, которое он еще не изжил в себе, понемногу таяло в нем.
      Их прогулки становились все продолжительнее. Они уходили далеко за город. Трудно решить, кто был зачинщиком этих загородных прогулок, - они начались как-то сами собой, - но все-таки, пожалуй, она; Чохову было стыдно ходить по городу с девушкой. На немцев он не обращал внимания, но при встрече с советскими офицерами или солдатами мучительно краснел. Может быть, он опасался, что ее примут за немку и, таким образом, заподозрят Чохова в немыслимом с его точки зрения поступке: что он прогуливается с немкой по городу. Впрочем, принять ее за немку было невозможно. Немцам, если бы им об этом сказали, это показалось бы смешным, настолько Ксения похожа на русскую, и только на русскую. Но важнее для Чохова было другое. Самолюбие Чохова страдало оттого, что кто-то мог подумать, что он, подобно всем, не может обойтись без женщины. Однако прекратить эти прогулки он уже тоже не мог. Они углублялись в узкие средневековые улочки, похожие на декорации игрушечного театра, и вскоре оставляли город позади себя; в горы они поднимались не по большой дороге, а по тропиночкам, которые шли круто вверх и были густо посыпаны желтыми кленовыми листьями и золотыми листьями буков. Вскоре они оказывались на вершине, с которой малиновые кровли города, освещенные заходящим солнцем, и желтая листва деревьев представляли зрелище, полное спокойствия и красоты. Правее, на другой стороне города вздымались скалистые стены, и замок, серый и печальный при любой погоде, казался на таком расстоянии тоже декорацией игрушечного театра, на котором разыгрывается какая-нибудь сказка братьев Гримм.
      Это сравнение со сказочной декорацией, однажды высказанное Чоховым, неожиданно привело Ксению почти в исступленное состояние. Она с презрением посмотрела на Чохова, ее строгое лицо исказилось, и она проговорила:
      - Какие вы все забывчивые! Они вами прямо не нахвалятся. Кричали "рус, сдавайся", теперь кричат "рус, хорошо". Вы им верите, а им верить нельзя. Скорее бы уж домой уехать. Долго нас будут мариновать? Вы бы хоть узнали, спросили.
      Нельзя сказать, чтобы ее слова не нашли отклика в душе Чохова. Они подняли со дна его души все, что, казалось, давно устоялось, осело или вовсе исчезло, но, видимо, где-то там все-таки существовало. Это были обрывки воспоминаний, мысли о погибших родных людях, о разоренных дотла землях - все то, что память держала под спудом и что казалось столь давно прошедшим, что неизвестно, было ли оно вообще. Чохов даже испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он это как бы совсем забыл, так легко все простил, подчиняясь ходу повседневной жизни и под влиянием свойственной людям склонности к забвению прошлого.
      Однако в то же время нынешняя политика по отношению к народу побежденной страны казалась настолько единственно правильной, настолько разумной и само собой разумеющейся, происходящая борьба за новый строй жизни и мыслей в этой стране представлялась настолько успешной, что Чохов сделал попытку оспорить слова Ксении и свои собственные воспоминания.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30