Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мать едет женить сына

ModernLib.Net / Грант Матевосян / Мать едет женить сына - Чтение (стр. 4)
Автор: Грант Матевосян
Жанр:

 

 


      И, приставив руку ко лбу козырьком, Агун сказала ему заботливо, как бы сказала его мать:
      — Тише, тише иди, ноги устанут, куда торопиться-то.
      С большой головой на плечах — из-за гряды показался Серо, потом вдруг остановился и сел на землю. Перед дождём и после выпивки Арменак морщится от боли в ногах, а всё из-за этого прекрасного отца, который три-четыре года держал ребёнка в резиновых постолах. Она говорила ему: «Эта резина угробит ребёнка, Симон», а Симон ей: «Что, износилась уже?»
      — Вроде бы ты что говорила? — спросил Симон.
      — Отдохни ещё немножко, потом скажу, — спокойно начала Агун, но не выдержала, закричала: — Слишком рано явился, ты ещё дома полежи немного, ещё под солнышком посиди, а там поглядим, что делать!
      Симон не двигался с места.
      — В Ереван еду, — объяснила Агун. — Опаздываю. Лошадь мне нужна. Лошадь привязана в овраге. Надо привести её.
      Симон понял, повернулся и спотыкающимися шагами пошёл по тропинке обратно. Ну что тут скажешь! Нет чтоб сразу самому пойти за лошадью — надо, чтобы кто-то сказал ему об этом, надоумил.
      — Не сиди на холодной земле, встань сейчас же! Кому говорят!
      Ребёнок лениво покачнулся и было встал, но, когда Агун, поставив разогреваться обед, проходила из кухни в большую комнату, он всё ещё сидел на земле.
      — Не сиди на холодной земле, сказано!
      — Не холодная.
      — Холодная, я знаю.
      — Ты генерал, ты всё знаешь..
      — Что, нога разболелась, Серо-джан?
      — Не твоё дело.
      — Ну раз не моё, подыхай, сиди.
      Не иначе и у этого ревматизм, нет-нет да и захнычет вдруг. Да что же это за несчастье, что за божья немилость над этим домом. Что мне с того, что в газете наше имя напечатают? Наше имя и всякие хорошие слова про нас. На что мне всё это, если во мне уже нет сил радоваться?
      — Встань сейчас же с земли! Сию секунду! Вот так.
      Пока не пришли мои «помощнички», соображу-ка, что к чему. Значит, так. Я еду в Ереван. Вот она я, а вот моя поклажа. Так, это приданое: две подушки, два одеяла, два матраца, деньги на простыни надо положить отдельно, это карпет и ковёр, да, карпет и ковёр, считай, значит, два куска (на станции полно народу, глаз да глаз нужен), это яблоки, это яйца — уже четыре куска, сыр, масло — шесть, ага… Каурма — семь, мёд — восемь, ну и всякая мелочь в руках — девять. Значит, так — я еду в Ереван, и на руках у меня девять кусков. Сыр и масло устроим вместе в хурджине, — значит, минус один кусок, сверху устроим всякий мацун, ну, что в руках должно было быть, — минус ещё один кусок, — получится семь кусков, а мёд приткнём к маслу, очень хорошо, шесть кусков останется, яблоки трогать не будем и яйца тоже. Шесть кусков. Всё! Если мне не помешают — я еду в Ереван с шестью кусками. В поездах воровства меньше стало, завтра буду в Ереване.
      — Чего-нибудь не хватает? Когда Коротышка Арташ перебирался в Кировакан — пять грузовиков у дверей загромыхали. Адам тогда сказал: «В нашем колхозе столько богатства было, а я и не знал». Варенье, соленье и картошку отправлю ближе к зиме. Авелук! Не забыть бы авелук. Говорят, Арзуманян его очень уважает. Всё? Ничего не забыто, ничего лишнего не взято? Нет, вроде бы ничего не забыто, а что лишнее — так это самое последнее яичко, потому что взято оно в совершенно немыслимом месте. Ну всё, значит. Нет, что-то ещё должна была прихватить, что-то важное, что же это было-то?
      — Серо-джан?.. Что-то я ещё хотела с собой взять, забыла что.
      — Что?
      — Да не помню, голова дырявая стала.
      — Возьми с собой — скажу что.
      Она засучила рукава, поглядела на сына искоса и зашлась в смехе.
      — И не берёшь, и смеёшься ещё?
      — Что бы я делала без вас, ах ты господи!
      Обнадёженный ребёнок захотел укрепить позиции:
      — Мешать не буду, тихонечко буду идти рядом.
      Ну да?
      — И, может быть, на что-нибудь пригожусь.
      — На что же это, например?
      — Например, я за вещами погляжу, а ты пойдёшь на станцию, воды напьёшься.
      — И то правда.
      — И с тобой же вернусь. В Ереване не останусь.
      — Говорите так, а сами потом слово не держите, знаем мы вас.
      — В прошлый раз вернулся ведь?
      — А кто плакал, я?
      — А что же, только приехали, а ты уже — собирайся.
      — А наши дела в доме, их кто должен был делать?
      — А вернулись — свиньи на месте, куры на месте, и собака не голодная.
      — А помнишь, как вы с отцом одни остались, собаку маслом перекормили?
      — А я при чём. Назик тогда забыла, дважды посолила обед.
      — Профессор Серо, а профессор Серо, что значит «просочиться»?
      — Если скажу, возьмёшь с собой в Ереван?
      — Если скажешь — возьму.
      — А про что это сказано — «просочиться»?
      — Э-э-э, мало читаешь, ничего не знаешь. Твой брат в твоём возрасте говорил «Август Бебель». И в твоём же возрасте не побоялся — поспорил с твоим дядей Акопом, вернувшимся из армии, что Максим Горький умер в 1936 году. И выиграл спор — прав оказался. Я гасила лампу, а он зажигал, я гасила, он снова зажигал, книжки читал.
      — Да ну, «просочиться», что тут такого?
      — Так что же это значит — «просочиться»?
      — Сочиться, просочиться — от слова «сок», сок сочится. Просочиться, значит — внутрь всочиться. Видишь.
      — Профессор, ну профессор.
      — А что, неверно разве? Ну говори, неверно?
      — А как же тогда мадам Софи растаяла, растворилась, просочилась всюду и мир от этого немножко «прософился»?
      — Мадам Софи кто?
      — Мадам Софи — женщина.
      — Не знаю, наверное, там неправильно написано.
      — Как это неправильно написано, профессор Серо? Как это наверное?
      — А так. Бывают же задачки по арифметике неверные, в условии ошибка.
      — Это брат твой написал.
      — А как же ты прочитала? Ты разве буквы знаешь?
      — Буквы! Всё, что написал твой брат, рассказала ему я! Твой брат говорит: всё, что я ему рассказывала, а он записал, — хвалят в один голос, а когда он от себя прибавляет — не так хвалят. Букв не знаю, нет. Сентябрь, октябрь, ноябрь отсидела в школе, а в декабре мачеха забрала меня домой. «Неспособная», — сказала про меня. Сама она очень способная, до сих пор вместо Ишхана говорит «Ихшьян», «Ихшьян-джан»…
      Ребёнок попробовал повторить имя это в уме, попробовал вполголоса.
      — А что, и вправду трудное имя! — как-то воинственно не согласился он с матерью.
      — Потому что, Серо-джан, ты тоже из рода Адама. «Шы-и-и… шы-и-и…шы…» — «Шапка?» — «Да».
      — Ну ладно, давай стихотворение прочтём наизусть, посмотрим, кто первый запнётся.
      — Охоты нет.
      — Потому что не знаешь.
      — Это я не знаю?! Да я сама поэт! У меня на целое село и слов и умения хватит, я ведь из Ванкера родом, не забывай.
      — Ну тогда давай наперегонки стихотворение скажем, кто скорее.
      — Чужие стихи читать? Я что, попугай, что ли, чужие слова повторять? Я не попугай, товарищ Серо.
      — Вуэй, — совсем по-ихнему, по-адамовскому, протянул ребёнок. — Это что же, мы, значит, попугаи, что целый день учим всё наизусть?
      — Попугаи и ещё кое-что в придачу. Понятно?
      — А тогда… А что ж ты бьёшь меня, когда я не учу урок?
      — А это потому, что я хочу, чтоб ты человеком стал, перо в руки взял, перо, не вилы.
      — А если вилы возьму, что ж, не человек уже буду?
      — Будешь, будешь, успокойся. И ведь возьмёшь ты эти самые вилы в руки, чует моё сердце. Но только придётся приставить к тебе ещё кого-нибудь, чтоб была тебе ежеминутная указка: эту траву сюда переложи, а этот вот стог прикрой как следует, чтобы вода не затекла, волам сена подбрось, к коровам смотри не опоздай, а теперь иди выкидывать навоз из хлева, — и она, ухватив подбородок рукой, подождала, что скажет ребёнок, её ненаглядный профессор Серо.
      Ребёнок подумал, представил всё, что мать ему предрекла, и это ему не понравилось:
      — Не стану я навоз выгребать.
      — Станешь.
      — Нет!
      — Ты умный мальчик, ты выгребешь навоз, получишь трудодень, похвалят тебя — кило картошки дадут, принесёшь отцу, отец твой обрадуется… Съедите картошку и запляшете от радости. А?
      Плечи узенькие, громадная голова на тоненькой шее — ребёнок подскочил к ней, с минуту он дрожал безмолвно и вдруг закричал, совсем как пролаял:
      — Не стану! Сказано тебе, не стану навоз выгребать! Сказано, в Ереван хочу!
      Беззвучно смеясь, она притянула к себе сына и, то ли поглаживая его большую голову, то ли взвешивая её у себя на коленях, сказала:
      — Навоз не будешь выгребать, а что же будешь делать?
      Ребёнок неуклюже вывернулся из её объятий, стал перед нею и сказал с сухими и блестящими глазами:
      — Мне твоя фальшивая любовь не нужна, я в Ереван хочу.
      — Идите, вот она, дорога, кто вас держит. Идите, а меня оставьте здесь одну.
      — И ты тоже иди, тебя тоже никто не держит.
      — В городе Ереване ни одного неграмотного не осталось — меня дожидаются.
      — Почему одна остаёшься? Вон всё рядом, всё здесь.
      — Молодец! Всегда так отвечай на добро!
      — Не понимаю, что ты говоришь.
      — То, что невыгодно вам, того вы не понимаете.
      — Да ну, не понимаю же, о чём ты?
      — Ну ладно, навоз выгребать ты отказался — это мы поняли, поехал в Ереван — прекрасно. Ну а там, там что будешь делать? Дай разумный ответ, пусть мать твоя порадуется. Твоя мать, она ведь пустым словам очень даже радуется.
      — Пойду в тамошнюю школу.
      — А где жить будешь?
      — У Армена.
      — А невестка возьмёт и вышвырнет тебя вон.
      — Вуэй!
      — А что! Час тому назад умирала, может случиться — вот так лягу когда-нибудь и не встану. Что будешь делать? А невестка выбросила тебя из дому! Что ты делаешь?
      — Вырасту — скажу.
      — Моя мать не стала дожидаться, пока я вырасту, трёхмесячная я была — угасла. А моя дарпасовская мачеха сделала меня водоносом, слугою сделала, а с прялкой вот обращаться не научила, как же, я ведь была неспособная.
      Ребёнок плакал. И в её горле тоже что-то щекотало и набухало. Но, улыбнувшись через силу, она сказала ребёнку:
      — Твой дядя Адам женихом почти был — не мог одно стихотворение наизусть сказать, плакал на экзамене, говорить ему, видите, было трудно. Теперь твой черёд настал? Что ж, из их породы как-никак.
      И ребёнок сказал раздумчиво, в сомнении и с последней надеждой:
      — А папа?
      — Твой папа проживёт с тобою сто семьдесят лет. Твой папа говорил — отправим Армена в колхоз, пастухам хороший трудодень дают. Армен в городе, значит, он тебя отправит пастушить. Каждый человек становится тем, кем хочет стать. Дорог много, а воля одна. Каждый человек идёт по избранному им самим пути. Так кем же ты станешь?
      — Сейчас не знаю. Сейчас, в эту минуту, не знаю.
      — В твои годы Армен пьесу писал! — вдруг закричала она. — Говорил, драматургом стану! Стал? Стал!
      — Скажи что-нибудь наизусть, можешь?
      — Вот как?! Наизусть, значит, хочешь?
      — Одно ты, одно я, одно ты, одно я. Наперегонки.
      — Очень хорошо. Напомнишь, чтобы я авелук взяла с собой. Ну слушаю тебя, товарищ Серо.
      — Не говори мне товарищ Серо.
      — Не буду.
      — Ованес Туманян. «Конец зла». Если собьюсь, не мешай, я сам вспомню.
      — «Конец зла» Ованес Туманян написал или Газарос Агаян?
      — Не мешай. Ованес Туманян. Ованес Туманян. «Конец зла»…
 
Стояла гора,
Как время стара,
Под ней — пёстрый луг,
На ней — старый бук,
В глубоком дупле,
В уюте, тепле
Кукушка жила,
Детей берегла,
Кукушка пела на суку:
«Ку-ку, кукушечка, ку-ку,
Скорее подрастайте,
На волю вылетайте!»
 
      — «Под ней — пёстрый луг, на ней — старый бук»… Хорошо!..
      — Сказано тебе — не мешай.
 
Стояла гора,
Как время стара,
Под ней — пёстрый луг,
На ней — старый бук,
В глубоком дупле,
В уюте, тепле
Кукушка жила,
Детей берегла.
Ой, не руби,
Он, не губи!
 
      Ой, а как же лиса, там же ещё про лису было… Это ты мне всё помешала!
      Она опять беззвучно смеялась, и ребёнок сказал ей враждебно:
      — Что, скажешь, ты лучше моего читаешь?
      — Я вообще не читаю. Моё дело варить похлёбку для пса — я и варю.
      — А что же смеёшься?
      — Что смеюсь? Ну да, смеюсь.
      Был последний выпускной год, их дочь убежала из Овита с учителем истории, кироваканским парнем. И хотя на них слегка рассердились, но всё сложилось ещё лучше, чем если бы сватали, менялись кольцами, — обручённые, дескать. Всё сложилось как нельзя лучше. У парня в Кировакане дом был, и сам парень из ловких оказался, устроил жену вожатой в школе, да ещё в пединститут на заочное отделение определил. Одно нехорошо было: родни не признавали. Ну да какая дочка родителям остаётся, были бы они сами довольны — нам меньше заботы. Тогда как спасения ждали Арменака — от него пришло письмо из Сибири. Дома стояла ужасающая тишина, всё словно вымерло. А газеты одна за другой приносили имя Армена и его очерки, осенью газеты похвалили Армена — Армен был больше не их. Армена видели в ресторане поезда Ереван — Тбилиси, а здесь, в доме, царило молчание. И запасы солений были ни к чему, и обед варить было незачем, все яблоки съели внуки Адама, а мёд застыл, засахарился, его растопили, он снова застыл, и так несколько раз, пока Симон с маслом вместе не повёз его в Кировакан то ли на продажу, то ли кумовьям в дар. «Рожать буду, Симон», — сказала она. В магазине — она сахар и масло покупала — вардановский Арто оглядел её с ног до головы: «Кто-то здесь арбузную косточку проглотил», — и посмотрел на ситцы, на игрушки, потом на Агун и снова на ситцы. И все, кто был в магазине, засмеялись и тоже, посмотрели на Агун. «Всё равно рожать буду, Симон, слышишь, буду». — «Рожай», — бранчливо согласился Симон.
      — Смеюсь, потому что я свою похлёбку для собаки варю, а ты своё стихотворение наизусть не учишь.
      — Вот и возись со своей собачьей похлёбкой, а надо мной нечего смеяться.
      — Вот как?
      — А не то сама прочитай наизусть, можешь?
      — Я неграмотная женщина.
      — Раз неграмотная — не смейся.
      — Ох, чтоб всем вам провалиться сквозь землю, да в преисподнюю прямо, не куда-нибудь, это кто же здесь неграмотный?! — И, заправив, как девушка, сбившуюся прядку за ухо, она сказала: — Ованес Туманян. «Взятие крепости Тмук».
      — Пах-пах-пах!
      — Ну слушай!
 
Эй, люди добрые, сюда!
Ко мне склоните слух!
 
      — А мы это не проходили.
      — И я не проходила.
 
Вам про минувшие года
Поведает ашуг.
 
      — Разве в третьем классе это проходят?
      — А у меня образование нулевого класса.
 
Мы только гости на земле:
Чуть явимся на свет,
Тотчас же скроемся во мгле,
И нам возврата нет.
Мы смерти ждём, ждёт нас она,
Не сладить людям с ней.
Иная участь суждена
Деяниям людей.
 
      — Деяния — что это такое?
      — Деяния — это дела.
 
Собирает войско шах Надир,
Нет воинам числа,
На Тмук он хлынул, как на мир
Полуночная мгла…
«Ты мнишь, Татул, коли ты смел,
То смерти нет тебе?
Чего ж ты в крепости засел?
Гляди в лицо судьбе!»
«Не в меру ты спесив порой, —
Князь шаху говорит. —
Проходят тучи над горой,
А всё гора стоит».
Созвал войска свои Татул,
Построил пред собой,
Вскочил в седло, мечом взмахнул
И устремился в бой.
Идёт Иран, идёт Туран,
Но князь Татул могуч, —
В бою рассеял вражий стан,
Как стаю чёрных туч.
 
      — Твой полководец-отец прибыл. Будете жить вместе до ста лет.
      — А дальше как?
      — Длинная очень вещь, времени не хватит всё сказать. Как бы авелук не забыть…
 
За годом год проносится…
Напрасно день и ночь
Окрестности безлюдные
Оглядывала дочь.
И днём и ночью плакала
Над злой бедой своей;
И превратился в озеро
Горючих слёз ручей.
 
 
И крепость скрылась в озере
С царевной молодой,
И люди это озеро
Назвали Парваной.
 
      Поднимаясь на чердак, она глянула вниз — Симон был возле груши, он тащил за собой лошадь, и ноги его подгибались в коленях, совсем как у мурадовских сыновей. И сил, чтобы сердиться на него, никаких уже не было. Мир был печальный-печальный. И прохудившаяся, с изъеденными листьями груша с единственно зелёной прививкой, и Симон, какой-то весь поменьшавший, и тусклая, без блеска шкура их лошади, и скала эта, которой давно уже пора расколоться надвое, а она не раскалывается, держится зачем-то, — всё это было грустным, печальным до боли.
      «Ку-ка-реку…»
      Совсем недавно, когда же это было, господи, совсем недавно ещё детьми были, потом девушками, невестами — наполнялись тоскою и ждали — чего? Чего-то хорошего ждали, и от ожидания этого сердца наши разрывались — почему? Петух кричал под окном — говорили: гость придёт. Потом сердца наши устали и больше не бились гулко и тревожно. Ах, гость должен был прийти, гостя ждали, ждали, ждали, и пришёл гость, пришёл — торговец из Касаха на осле, с гранатами и с грязными ногами. А потом была война, мы шли за плугом и плакали, молотили на гумне, тюки тяжёлые на себе тащили, траву косили, волов подковывали, пели песни и плакали и с тоскою ждали — чего? Потрепыхалось и замерло, как зарезанная курица, сердце. Ох, хорошо дремлющим на зелёном кладбище, под каменными плитами.
 
Там, где зелены склоны,
Ключ плескался студеный…
 
      А дальше? Забыла, как дальше. Ну-ка.
 
Растекался вокруг,
Заболачивал луг…
 
      А ведь я за это пятёрку получила, но продолжения не помню — отчего это?
      Она не откликнулась на голос ребёнка. С авелуком в руках она уселась на лестнице и сказала, качая головой:
      — Не еду, нет.
      И опять всё было печально в мире, всё, от начала до конца. Да, хорошо тому, у кого невозвратимая потеря есть, кто тоскует, но не может звать, и его никто не позовёт, и он может не корежиться от отвращения и внушать отвращение тоже не может. Хорошо такому.
 
Путник жаждой томился,
А идти далеко, —
Наклонился, напился,
Стало сердцу легко.
 
      Одного сына хотели с хорошим голосом, чтоб песни пел, — и то не получилось. Вроде бы не очень многого хотели.
      — Отец, а отец, просочиться — не значит разве внутрь пройти?
      — Чего, чего?
      — Просочиться, говорю, не значит…
      Симон сел на пень и принялся стаскивать с ноги сапог.
      — Чего? — Симон повернул голову к ребёнку.
      — Просочиться не значит внутрь всочиться?
      — Наверное.
      — Симон!
      — Чего тебе, ахчи?
      — Симон, поэты почему рано умирают?
      — Рано умирают?
      — Ну да, говорят, у них в сердце что-то разрывается.
      — Ну а до смерти своей живут ведь? Им достаточно.
      — Скажешь тоже.
      — А что ж мне тебе говорить — хорошо делают, что рано умирают, так, что ли?
      — Остроумец, ну остроумец!
      — Что тебе надо от меня, ахчи?
      — Опоздал почему?
      — Пешком шёл.
      — От самого Овита? Пешком?
      Симон взглянул на неё и промолчал.
      — Так тебе и надо… Тебе говорили, на лошади поезжай? В машине захотелось, рядом с шофёром!
      Симон снял второй сапог, ноги положил на голенище и пошевелил пальцами ног.
      — А ведь ты знал, что я опаздываю, почему не сказал себе, что торопиться надо? Помнишь, как на похороны моей тётки из-за тебя опоздали и не пошли? Помнишь?
      — Я думал, и на обратном пути машина попадётся.
      — Ах ты думал, значит…
      — Туда была машина, я подумал, и обратно будет, а ты ведь знала, что не будет, что ж не сказала мне?
      — Я ведь сказала тебе — на лошади поезжай.
      — На лошади это я понимаю, а почему про машину, что не будет, не сказала?
      — А ты бы дом свой на приличном месте построил… что ж я — должна сидеть тут под скалой и гадать, будет из Овита машина или не будет?
      — А мне как было знать, будет или не будет?
      — Мозгами бы пошевелил.
      — Нету. Этого нету.
      — Потому и сидишь в таком состоянии.
      — Начала опять! — крикнул Серо.
      — Ты ребёнок, ты молчи.
      Во дворе младшего сына появилась старуха и стала бормотать то громко, то неразборчиво:
      — Извела, вконец извела парня… Да что ж это за беда прямо… Угробит ведь она его, угробит… Что ж тебе от него надо, не хватит тебе, ахчи?..
      — Не размахивай там руками, не испугаешь… острословы, конца вам нет, один другого пуще.
      — Я в Ереван хочу, я с тобой еду.
      — Вот тебе! — Агун грубо, совсем по-мужски сунула под нос ребёнку кукиш, и это уже было сверх всякой меры, это было то, отчего у Симона начинала накаляться голова.
      Симон встал, хлопнул сапог оземь, зашвырнул топор в сад, плюнул и ушёл в дом.
      Она на секунду смешалась, на секунду, казалось, поняла, что плохое что-то сделала, потом запретила себе быть мягкой и уступчивой.
      — Это вы можете, — сказала она в сторону хлопнувшей двери. — Разбивайте, разрушайте всё, пора уже, давно в доме ничего не билось… — Ладно, не будем обращать внимания, надо ещё авелук пристроить, а потом можно начать седлать лошадь, пусть этому, в доме, станет стыдно. Не забыть бы большую клетчатую шаль. На руках будут две пятёрки, одна трёшка, одна рублёвка, достаточно. — Серо, — спросила она задумчиво, — две пятёрки, одна трёшка и одна рублёвка — сколько будет?
      Но Серо не было. Серо плакал в хлеву. Когда она подошла к нему, он ухватился за балку, а когда она потянула его к себе, Серо лёг на землю и стал бить ногами по земле.
      — Так вот и защищайте его, отца своего. От всяких извергов, — и она, вся полная слёз и ярости, вернулась к своим узлам. Значит, так, рублёвка — шофёру, билет на поезд стоит три рубля семьдесят копеек, — трёшки на билет мало будет, пятёрки — много, надо, чтобы всё было заранее продумано, пятёрки неприкосновенные, шофёр должен вернуть пятьдесят копеек, поскольку билет на машину стоит пятьдесят копеек, так сдача шофёра вместе с трёшкой — вот тебе и билет на поезд. Нет, вроде бы не так. — Серо… старыми деньгами билет на поезд стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек. Старая десятка теперь рубль. Значит, сколько сейчас стоит билет? — Мой отец Ишхан и моя мачеха ругались и обедали одновременно, а эти нежные, этим хлеб в горло не полезет, если кто-то что-то не так сказал. Ах, что эти умеют — ничего не умеют, ни ругаться, ни хлеб по-человечески есть. — Серо, слышишь меня?.. Вот уеду в Ереван и не вернусь больше.
      — И не надо.
      — Не вернусь, останусь у Армена.
      — Оставайся.
      — Вот и Арменак так говорил, а теперь, когда корзины и мешки с едой получает, — ничего, доволен, кажется. Ну ладно, не время ссориться, вставай с земли, подымайся.
      — Приказывает ещё!
      — Если кусочек гаты дам — помиришься со мной?
      — Ешь свою гату сама.
      — Вставай, тебе говорят!
      Снова залаяла их собака, и мигом откликнулась ей Адамова собака, и снова заворчала во дворе младшего сына старуха.
      Агун поглядела в ту сторону и сказала себе, что она герой, потому что не отвечает старухе. А не отвечает, потому что у неё дом есть, дело неотложное есть, потому что некогда.
      — Вот так, — ласково сказала Агун и отряхнула ребёнка, — изменилась твоя бабка Арус, на сто градусов повернула. Когда Армен выпал из люльки и разбил в кровь лицо, она рядом стояла, глухой притворялась, а теперь даром что глухая — откуда куда ушки навострила, всё слышит, что я тебе говорю. Билет на поезд старыми деньгами стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек, посчитай-ка, сколько на новые будет? Брат твой тоже хромал по арифметике. Скажи отцу, садимся обедать.
      Симону с какого-то дня стали не нравиться её обеды. Сварит она картофельную похлёбку — пересолила, говорит, поставит на стол яички — переварила, говорит, вот тебе плов, скажет, — Симон поморщится, вот поросячья голова — нехорошо опалила, яичницу, ты яичницу любишь — мёду подай, говорит, с мёдом хочу, сегодня картошку в мундире будем есть, гляди, какая рассыпчатая… — другие, говорит, кожуру снимают, с солью варят. Кто это — другие? Мацун как делаешь, другие молоко со сливками заквашивают. Да кто, кто это — другие?! Воду в стакане на блюдечке подавай, под тарелку с супом маленькую скатерку расстилай, хлеб ножом режь, нет ли яблочка или груши, во рту высохло, а мясо люди через мясорубку пропускают и котлеты делают. Да кто же это, в конце концов, кто так делает?! Ну кто же ещё — шлюха Сона. Агун в мае в горы ушла, с волками, градом и дождём воевала — эта в июне завладела Симоном. Июнь, июль, август, сентябрь. Не месяц медовый, целое лето медовое провели. Яйца переварила, плов не так сварила, мацун почему без сливок, — ах, чтоб вас всех, пропади пропадом ваш мёд, и ваша яичница, и ваш сельсовет, и ваш на всё село позор — идите ешьте теперь свою яичницу с мёдом!
      «За твои труды великие… котлеты на столе тебя дожидаются, милости просим…»
      Вчера вечером времени на обед не хватило, с поклажей завозилась. Минутку подумав, она кособокую неудавшуюся гату разделила пополам, половину возле Симонова обеда положила, половину — на тарелку Серо. И потому что она к ним такая добрая была, потому что уезжала и опаздывала — она и права была тоже — она, Агун, не попросила их, а приказала:
      — Поторапливайтесь, мне пора.
      — Пожалей меня, Агуник, не жалко тебе меня?
      — А меня не жалко, в грязных носках из хлева в комнату прёте, по ковру прямо. Кто чистит — тот пускай и думает.
      Симон посмотрел на ковёр, на свои сапоги — Агун снова была права, и очень ему стало не по себе, поскольку большая, настоящая правда была за ним, а маленькая, фактическая, — за Агун. И всегда так бывало. Всегда.
      — Я извиняюсь, — сказал он, — я извиняюсь.
      — Серо!
      — В Ереван с тобой еду!
      — Никаких Ереванов, ешь быстрее. Накроши хлеба и ешь.
      — Не хочу.
      И тогда она взяла хлеб и сама покрошила в его миску:
      — Ешь! Гату — в конце. Сколько с книжки взял, сколько оставил, муженёчек? Гату, сказано, в конце!
      — Денег в кассе не было, что было, то и взял.
      — Сколько всего?
      — Семьсот.
      — Семь тысяч, значит?
      — Да.
      — А сколько надо было?
      — Ты говорила, десять.
      — И что, в кассе ни копейки больше не было?
      — Сколько было — всё мне дали.
      — Во всём банке денег не было?
      — Что значит — во всём банке денег не было?
      — А это значит, что, если ты к цветущему дереву подойдёшь, дерево в минуточку засохнет.
      Ложка замерла у Симона в руке, потом он сказал ребёнку:
      — Ешь скорее.
      Ребёнок стал есть, но сам Симон не мог, не елось, не глоталось, нет, не мог. Дышать было трудно, и горло как бы сдавило. Когда Арменаку было столько, сколько Серо сейчас, вопрос однажды встал очень серьёзно. Он косил траву, Арменак воду подносил, сено подбирал, помогал, словом, и вдруг само собой сказалось, потому что сдерживаться уже не было никаких сил: «Ты большой мальчик, Армен, — сказал он, — положение моё очень трудное, хочу мать твою прогнать, что скажешь?» Армен сказал — да. Потом сказал — нет. Потом пошёл, принёс воды и снова сказал — да. Потом сказал: «А не жалко разве будет, что она станет без нас делать?» Домой они в тот день пришли поздно вечером, почти что ночью, и как назло — она ждала их, добрая и тихая, а на столе цыплёнок был, лоби, мёд и чай, и она сидела и ждала их. И такая вся была женщина, такая вся — мать… Она загнала их в корыто, хорошенько выкупала обоих, уложила в постель, укрыла тепло-тепло, прикрутила огонь в лампе, а сама долго ещё стирала во дворе. На следующий день Симон опять взял Армена в поле, хотя ребёнок хныкал, никак не мог проснуться. Но Симон не хотел оставлять его наедине с матерью, потому что они бы непременно разговорились и ребёнок бы рассказал про вчерашний разговор.
      — Сколько было в банке, столько и взял, — сказал Симон. — Дай поесть спокойно.
      — Ешь, — сказала она, — курица ещё есть. А сколько я должна была с собой взять, сколько мне не хватает?
      — Трёхсот.
      — Трёх тысяч, значит?
      — Трёх тысяч.
      — А ты не можешь у Сако долг свой спросить?
      — Сако в горах, да и должен он всего шестьдесят рублей.
      — Шестьсот?
      — Шесть сот.
      «Шесть да три», — посчитала она в уме.
      — Сако в горах, но Лусик-то дома. И если у неё нету шестисот, то хоть триста найдётся, а другие триста после отдаст.
      — Если даже она даст триста рублей, получится семьсот тридцать, разница-то небольшая, не стоит людей тревожить.
      «Семь да три», — посчитала она.
      — Как же это так, ну и что ж, что я неграмотная, зачем меня обманывать?
      — Кто ж тебя обманывает?
      — Семь да три будет десять.
      — Сако нам должен шестьдесят рублей, половина шестидесяти будет тридцать, а я из банка взял семьсот рублей, семьсот да тридцать — это тебе семьсот тридцать рублей.
      — Серо, я тебе сейчас бумагу с карандашом принесу, подсчитай мне.
      С ложкой на весу Симон так и замер на месте, так и застыл.
      — Сейчас курицу дам, — сказала она. — В арифметике я всегда была глупая, сам знаешь.
      — Старые и новые деньги путаешь, — сказал Симон.
      — Что бы то ни было, хороший повод попросить долг.
      — Сейчас у них нету, овец продадут, тогда и нам вернут.
      — Наши овцы нестриженые остались.
      — Сегодня постригу.
      — А если, — сказала Агун, — если он поедет в Кировакан и продаст там своих овец, он разве эти деньги привезёт домой? Ты бы привёз?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7