Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Голгофа

ModernLib.Net / Историческая проза / Гомин Лесь / Голгофа - Чтение (стр. 4)
Автор: Гомин Лесь
Жанр: Историческая проза

 

 


от земных благ, отречемся от своего добра, ибо недалек тот час, когда кара господня падет на нас, и никакие благие дела уже не спасут грешников. Сейчас мы можем умилостивить господа жертвами на его храм, молитвами у гроба, избранного им. Падем же челом к земле пред славными мощами, пред знаком милости божьей и простим друг другу, простим сильному, обнимем слабого и в мире и покое отпустим грехи.

Грозный посланец неумолимого бога, Иннокентий впивался взглядом в толпу. Он словно искал самого грешного в ней, чтобы испепелить его в доказательство всемогущества бога. Его статная фигура, яркий и красочный язык точно били туда, где больнее, слова, как ржавые гвоздики, метко попадали в сердце и мозг и причиняли нестерпимую боль. А понятный толпе молдавский язык, впервые услышанный бессарабскими крестьянами из уст духовного отца, производил неизгладимое впечатление, прокладывал глубокие борозды в сознании и переполнял сердца ужасом, верой и покорностью.

— Поручаем тебе души наши и жизнь нашу грешную! Молись за нас, отче! — ревела толпа.

Иннокентия увлекла драматичность момента. В нем жил незаурядный актер, чуткий, смышленый, увлекающий.

— О, порождения ехидны! Злые и мерзкие рабы господа нашего! Кайтесь, ибо гнев его громом падет на головы ваши и раздавит вас, как муравьев сапог пахаря. Кара господня приближается. Вот она! Идет…

— О-о-о, пустите! Пустите меня к нему! — вырвался из толпы мучительный крик. — Пустите, православные!

Неистово вытаращив глаза, расталкивая всех, пробиралась женщина. Люди расступились, как перед сумасшедшей. Она вырвалась на середину и, задыхаясь, в судорогах упала перед Иннокентием.

Иннокентий удовлетворенно смотрел на Соломонию: ему приятно было сознавать свою власть над ней. Он простер руки над ее головой и торжественно произнес:

— Боже, боже, сотвори чудо! Отец Феодосии, яви милость свою к ней, прославь имя господнее чудом над болящей.

Толпа жадно ждала. Ловила каждое движение, каждое дыхание рослого инока с выразительным лицом. Соломония билась перед ним в судорогах и дико выла.

— Встань, женщина, и иди. Вознеси дома молитву богу твоему и его избраннику святому Феодосию.

Он взял больную за руку и повел. Та поднялась, почувствовав сильное пожатие руки Иннокентия. Оглядывалась недоуменно, словно не понимала, где находится. Тихо отошла в сторону и в молитвенном экстазе воздела руки.

— Братья и сестры! Это первый знак милости божьей, и продлить его — ваша забота. Кайтесь, ибо недалек уже час расплаты за грехи, — провозгласил Иннокентий.

И снова к ней:

— Не ты ли, блудная жена, жила в разврате, невенчанная перед лицом господа? Не ты ли шлялась по миру с хахалем, принесла ребенка, а где он? Где плод незаконного сожительства? Перед какими воротами жалобно плакал он розовыми устами, проклиная мать? Ты, проклятая, недостойная раба господа, утонула в грехах. И вот бог простил твои грехи и исцелил тело твое, отныне принадлежащее только ему. Ты должна искупить этот грех.

Голос его как арапником стегал лицо грешницы, вздрагивавшей после каждого слова. Соломония уже всерьез принимала эти обвинения. Грань между игрой и действительностью стерлась, и прошлая жизнь ее встала перед ней жутким призраком. Она уже по-настоящему тряслась в лихорадке и склонялась под тяжестью своей вины, в которой главным виновником был сам Иннокентий. Но сейчас она забыла об этом. Жизнь ее встала перед ней, обнаженная им же, и она рассматривала ее, словно какую-то страшную язву на теле.

Нервы не выдержали, и она свалилась в настоящем горе перед своим владыкой, нечеловечески выла, прося прощения, забывая, что решила играть.

— О-о, правда, отче, правда твоя! Без меры я грешна, и нет мне искупления. Я погубила своего младенца, погубила своей дикой, беспутной жизнью.

Она не могла больше говорить. Заливалась истерическим плачем, билась головой о землю, тряслась всем телом, как в лихорадке.

— Встань! Отец небесный пусть простит тебя.

Соломония поднялась и, пьяно пошатываясь, пошла сквозь толпу, расступившуюся перед ней. Иннокентий стоял, как победитель, с гордо закинутой головой. Его эта сцена также утомила, но сознание одержанной победы бодрило ослабевшее тело. Он ясно сознавал, что отныне нет ему преград. Отсюда начиналось то, о чем он только мечтал тайком, о чем и мысли никому не высказывал. С этого начиналась власть.

Отец Амвросий и отец Серафим стояли оглушенные, с недоумением на лицах. Выступление Иннокентия показало им, что инок не из глупого десятка и многое может сделать. Архиепископ Серафим кусал губы и торопился со службой. А отец Амвросий словно сквозь туман смотрел и слушал богослужение, как ненужный, надоедливый рассказ близкого, но обидчивого товарища.

Хам победил. Это было для всех очевидно. Князья церкви вынуждены были это признать и покориться. Негодование кипело в сердцах, и хотелось смять этого вахлака в кулак, смять и раздавить.

На прощание князья церкви только пристально посмотрели в глаза друг другу и разошлись злые.

5

Семен Бостанику — богач. Семена Бостанику уже третий раз избирают старостой. Семена Бостанику почитает все село, а хутор его посещает сам становой.

Семена проклинает вся волость. Не один суд он выиграл, тряхнув мошной. Там, где и не прав был, — чистым выходил. Усмехался себе в длинный черный ус, гладил бороду и тихо напевал. Почти вся волость ходит на отработки к Семену, одним словом — богач. Жали за десятый сноп. Знали: паук не отпустит, пока не высосет.

— Уже новую межу ирод прокладывает, — говорили сельчане весной или осенью, когда ехали в поле.

Семен никогда не пахал по старой меже. Хоть вершок, да прихватит к прошлогоднему. Волнения 1905 года взбудоражили Бессарабию. Кое-где полыхало небо господскими скирдами. Поглядывали и на Бостанику.

— С живых не слезу, — похвалялся он. — Пусть только сожгут. Всем селом будут отрабатывать.

Боялось его село. Знало — сжечь не штука, а потом…

— За него-то заступятся, а нам…

— Случись беда, куда пойдешь? Семен ближе всех. Поклонишься, попросишь — обдерет, но даст. А тогда — сдохнешь, не даст.

Случалось, что иной раз и охраняли. Семен знал об этом и усмехался:

— Побоятся, лиходеи!

А сам похаживал по двору, осматривал имущество. Все у него есть. Одно слово — изобильное хозяйство. А нищий зайдет — Семен ткнет ему сухарь:

— На, и уходи отсюда. Пройти из-за вас нельзя. Из рук рвете.

Одолжить кто придет — тройной вексель дает.

— Дашь на дольше — отдашь быстрее.

И отдавали. Да и что ж ты ему сделаешь, если вся волость — словно его колония. Повертится, помнется человек да и влипнет: берет 50 — на 200 залог приносит. А там гляди: два-три дня просрочил — вексель в суд на всю сумму пошел, а Семен только усмехается:

— Ходишь, клянчишь теперь, а тогда нос задирал, стервец?

В доме патриархально-набожный лад. Так уж заведено. Икон — от порога и до порога, а в красном углу образ спаса во весь рост, как чабан с посохом, стоит. Перед ним вечерами мигает лампадка и вся семья бьет поклоны. Отец читает по часослову, домашние вторят. И только когда все улягутся, Семен покидает бога. Открывает крышку кованого сундука и, перегнувшись, осматривает людские залоги. Это для него — самое большое развлечение.

— Нравится тебе, жена, эта нитка кораллов? Старая Карасиха вчера за рожь дала. Божилась, что после свадьбы только трижды и надевала.

И Семен молодцевато толкает жену в бок.

— Разодену тебя, Настя, как под венец. Вот кольцо, большое, как на бочку. Скаматариха Анна при похоронах принесла. А до спаса разве выкупит? Да никогда в жизни. Носи на здоровье — и все.

Настя красовалась в ожерелье. Примеряла кольца, которые скоро оденет, как свои, и радостно говорила:

— Да у тебя ж генеральская голова! Разве ты не придумаешь?

До глубокой ночи звенят ключи от кладовой, от сундуков, где спрятаны залоги.

И так каждый вечер.

Но сегодня что-то не тянет Семена к сундукам. В село просочились дурные вести. Семен задумался. Как держать себя, когда придет старая София? Ведь без суда не обойдется, а как судиться…

— Черт же его батька знает, чего человек добиться может. Смотри, достигнет чего, как люди гутарят, а там и беда застукает. А если не достигнет? Тогда пиши пропало.

Думы морщат лоб, скребут, как мыши, на сердце. А тут отворилась дверь, и на пороге появилась София.

— Буна сара, домнуле.

— Мулцэним.

София, как велит обычай, прикрыла дверь, перекрестилась и низко поклонилась в красный угол.

— Что скажете? Садитесь.

— Да и говорить нечего, не про вас будь сказано. Все о том же… Как оно будет, пришла спросить. По-хорошему или пред судом станем?

Подобрала губы Левизориха и дерзко в глаза смотрит, словно это не она пришла к Семену, а он к ней.

— Да так и будет… деньги отдадите — ожерелье возьмете. Мне чужого не нужно, дай бог свое прожить во здравии. А кроме того, я еще и сам не знаю, будут ли гроши. Мне же не с неба падает. Заработать нужно. Была нужда, вот я и заложил.

Насмешливая улыбка Софии как ножом полоснула Семена.

— Эй, баба, берегись! Еще лежат у меня векселя твоих сыновей — одного и другого. Я не забыл о них. Не пришлось бы, смотри, потом еще плакать.

— А ты не пугай. Не боюсь я твоих угроз! Наплачешься еще и ты, черт долговязый. Вот это тебе не защекочет в носу?

Бумажка, измявшаяся от долгого лежания у Софии за пазухой, перешла в руки Семена. Семен встревожился.

— Г'риша, иди-ка сюда. Читай.

Гриша уже третью зиму ходит в русскую школу. Он — грамотей и всегда рад услужить отцу. Развернул на столе бумажку, читает:

«Дорогая моя мама. Я, слава богу, жив и здоров и тебе желаю от нашего бога всего доброго. А ещё поклон моим братьям Семену и Григорию».

— Ну, ну, а что ж дальше?

«…да скажи тому скряге Бостанику, что если что случится, то я с ним буду разговаривать по-другому. Не сам за него возьмусь, а знающие люди вступятся. Тогда уж в любой тюрьме ему место уготовано.

Твой сын Иван, теперь во господеиеромонах Иннокентий».

Такой конец и не снился Семену. Сразу слетел задор искривилось лицо в нарочито приветливой улыбке. Слава Иннокентия уже широко распространилась, и Семен тоже слышал кое-что от людей, хотя и не доверял людским россказням. Только теперь поверил, потому что сам убедился.

— Ваше счастье, что так. Только ради сыновнего сана уважение сделаю. Пусть будет так, отдам. Но вот… ожерелья того уже нет, оно в Балту продано. Нужно поехать забрать, да и векселя в Балте, в банке. Поеду — заберу.

— Вот и поезжайте, если так.

— Добро.

София пошла. Уже во дворе хмыкнула что-то неопределенное. Семен как сидел, так и прилип к скамье. А погодя — вихрем вылетел в дверь.

— Сидор! Сидор! Ты и кукушки не услышишь! Си-до-о-р!

Сонный Сидор между тем хлопал глазами, чесал затылок и ждал приказа, уже стоя в хате.

— Овса засыпь чалому и вороному. На рассвете едем.

Куда же ты, Семенушка? — жалобно откликнулась жена.

— А ты что — оглохла, не слышала, о чем с Левизорихой разговор шел?

— Да то, может, еще и враки. Чего ни наговорят люди. Рак вовсе не такой страшный, только у него глаза не там торчат.

— А тебя кто спрашивает?

— Но все же, ни с того ни с сего…

Семен нетерпелив, и слезы жены его мало трогают.

— Эй, Настя, не зли меня! Не твоей гнилой тыквы это дело, без твоего ума наведу порядок. Неужто у тебя совета спрашивать буду?

— Да побойся бога, Семен, я разве что…

— Ах ты, сука горластая, шлюха бендерская, мне еще выбирать для тебя слова!

Как была, простоволосая, опрометью бросилась Настя в дверь. Одеяло попало под ноги, опутало. Буря злости вдруг налетела на нее, обухом ударила по голове. Упала животом на скамеечку. Вскрикнула и замерла на полу. Беременная была, уже на восьмом месяце. Семен вышел из хаты и до утра больше не возвращался. А утром, не попрощавшись, подался, загремели откормленные лошади по дороге в город.

Наутро все село говорило:

— Вот палач этот Семен. Искалечил жену навеки, родила мертвенького, а теперь мучается, страдает, несчастная.

В тот же вечер Григорий Левизор выехал поездом в Балту предупредить Ивана, что Бостанику векселя не возвратил и будет в Балте сам. В селе даже не знали, что Григорий куда-то ездил, — вернулся он быстро.

6

Эта женщина, видно, из села. На поблекшем лице печать крестьянского горя. Она безразлична ко всему на свете. Изредка зевнет или тяжело вздохнет, склонится в сторону, глянет на закрытую дверь и опять повесит голову. Думает, вздыхает и ждет. Не шевелится часами. Неподвижно сидит, охватив руками голову. Присутствие жизни выдает только стон, порой вырывающийся из груди. Иногда искра сознания осветит мертвенно-бледное лицо. Тогда она оглянется на прошлое, закружится над ним чайкой, заглянет себе в душу, прислушается там к чему-то, и, видно, становится больно. Кривятся губы, собираются морщины на лбу, катится слеза. И она снова застывает. Замрет, окаменеет и опустит завесу над своим горем.

Долго сидела она так. Четвертый раз засыпает уже глухонемой монах у двери отца Иннокентия, тоже ожидающий приема. Вставал, ходил и снова сидит неподвижно. Так и застал их Семен Бостанику, когда вошел в приемную. .

— День добрый, люди божьи. Отец Иннокентий у себя?

— Отец Иннокентий? Не знаю…

— Зачем же ты сидишь тут, если не знаешь?

— Зачем?

Словно в темную ночь смотрела она из светлой хаты. Прямо в глаза. Семен присматривался и припоминал.

— А ну подожди, молодка… Чем-то ты мне знакома. Не служила ли ты у господ Грабских, в Сороках?

— Была… Три года… Есть что вспомнить перед смертью.

— А что? Плохие такие?

— Да нет… Добрые да хорошие…

Слеза выкатилась словно из самого сердца. Остановилась на минуту. От долгого тоскливого ожидания хотелось как можно скорее сбросить тяжелый камень с сердца. Урывками, коротко простонала Катинка свою нехитрую историю незнакомому человеку.

— Так вот и появился ребенок. Куда денешься? По наймам слонялась, не усмотрела… уронила в колодец. А выплакав горе, другому в руки попала. Опять ребенок, но надорвалась и сбросила. После того отлежалась в больнице и вот… — показала на дверь. — Спросить хочу, как жить мне.

Горе прорвалось потоком слез, и, кусая пальцы, Катинка упала на пол у двери и жалобно завыла. Бостанику смутился, а монах выскользнул из комнаты, прикрыв за собой дверь. Семен не знал, что делать с больной, искал глазами монаха. Тот вскоре вошел и неподвижно встал над Катинкой.

— Отче, спасать нужно, — проговорил Семен. Бормотание глухонемого совсем его обескуражило.

— Бери, — показал Семен Бостанику.

Монах вдруг будто припомнил что-то, усмехнулся, резко схватил за голову больную, корчившуюся в муках, и сделал знак Семену, чтобы и он подошел. Взяли — монах первым шагнул вперед, а за ним, поддерживая больную, Семен. Остановились перед каким-то большим домом. Монах постучал. Вышла женщина и, ни слова не говоря, указала дорогу за собой в комнату. Бостанику рад был избавиться от ноши и понес ее в покои. Только одно удивляло его: почему никто не спросил, что случилось, где они взяли эту женщину.

Ряд кроватей вдоль стен и посреди комнаты с десятками сидевших и лежавших на них людей делал ее похожей на больницу. Семену хотелось поскорее вырваться из этого заведения, он уже боялся попасть в полицию. Но уйти ни с чем не хотелось. Раз он так близко, то, возможно, о нем знают. Семен колебался, не зная, с какой стороны подступить с расспросами.

— А тебе чего, человек добрый, нужно? — спросила его наконец монашка.

— Да так… К отцу Иннокентию мне, да не знаю…

— К отцу Иннокентию, говоришь? Иди-ка в церковь, если так, как раз богослужение начинается. Коль сподобит господь — увидишь.

Семен быстро направился к церкви. А когда стал приближаться, увидел, как из толпы вышел вдруг статный монах с черной пушистой бородой и жестом остановил его.

— Раб лукавый, зачем идешь в храм божий, словно к себе в конюшню? Плод диавола, зверь жестокий, что несешь ты к алтарю господнему в сердце своем? Как встанешь перед лицом его с руками, омытыми слезами жены твоей и кровью младенца, родившегося мертвым после

твоего отъезда?

Семен остолбенел. Мысли его путались. Трудно было даже сдвинуться с места.

«Откуда он узнал? — думалось. — Кто мог сказать?» Ничего не понимал. Вспомнились слухи о всезнайстве молодого монаха. Не верил, чтобы так быстро могли сообщить письмом. Ведь он мчался, не жалея лошадей, и за полтора дня был в Балте.

Монах не унимался.

— Раб лукавый Семен, поди прочь от храма божьего, не ступай на порог даже, пока не смоешь грехов своих покаянием. Не стану осквернять уст своих разговором с тобой, ибо проклятье тяготеет над головой твоей нечестивой. Прочь отсюда! Бог не приемлет лицемеров, не приемлет их даров.

Махнув рукой, он с презрением отвернулся и стал к нему спиной. Семен не в состоянии был вымолвить ни слова. Сознание как бы покинуло его. Он не мог опомниться от внезапного удара. Холод пронизывал тело, по спине мороз подирал, волосы вставали дыбом. А ноги дрожали, словно кто-то тряс колени. Страшно было ему. Он тихо пошел за ворота, глубоко потрясенный чудом провидения инока Иннокентия.

Как прошла ночь, Бостанику не знал. Она словно растаяла, как снег в горячей воде. Поднималось сизым туманом над Кодымой свежее утро. Вынырнуло оно будто из камышей на реке, засветилось на улицах. Не умывшись, Семен снова пошел к монастырю по сонным еще улицам Балты. Не видел ничего, пока не дошел до ворот. Только у самого входа заметил, что за ним следил взглядом полицейский в белой одежде.

«Наверное, тот самый, что и вчера», — подумал ои.

Тихо снял соломенную шляпу, поклонился и, согнувшись, исчез в воротах обители.

7

Тоненький лучик солнца, желтый, как золото, уколол Катинкино лицо. Проник под кожу и вызвал на щеках румянец. Дрогнули веки, поднялись и снова упали, словно оловянные. Иголочки лучей все чаще кололи ее, и Катинка, отмахнувшись от них рукой, вынуждена была подняться. Но сразу же снова смежила веки: слабая память изменяла ей. Катинка никак не могла вспомнить, где она очутилась после того, как сидела в приемной, и сколько ей пришлось там быть, пока набралось столько людей, Очевидно, она куда-то забрела.. Но куда? Она снова открыла глаза и осмотрелась. Вон в углу какой-то гадкий урод с провалившимся носом и изрытым оспой лицом разматывает окровавленные лоскуты ветхой тряпки на своих скрюченных ногах. Он так углубился в это занятие, что даже не замечает мух, которые роем облепили кроваво-красные раны и копошатся там, как в падали. Слюна стекает у него по подбородку, а он злится, сопит и бормочет молитвы.

Вблизи него, на полу, подогнув ноги, сидит древняя старушка. Она, словно кукла, ежесекундно вертит высохшей, обтянутой желтой кожей головой и тихо шепчет: «Где ты, моя доченька, где ты, моя крошечка?» А потом остановится на минутку, словно прислушиваясь, не идет ли она, и опять за свое. Космы седых волос выбились у нее из-под очипка, сам очипок перекосился набок, но старуха не замечает этого. Знай свое твердит.

И снова провалилась в пропасть Катинка и чувствует, что вот-вот задохнется там среди скользких чудовищ с зияющими пастями. Они шевелятся, ползают, обвивают тело и замораживают ее своим прикосновением.

И снова смотрит она на все остекленевшим взглядом. Перед ней опять калеки, слепые, кривые, немые, собранные словно со всего света. А самый противный среди них — вон тот дед-великан с глазами, вывернутыми, как куски мяса, и свисающими ему на щеки. Он то встает и дергает одной ногой, то вновь садится и поднимает другую, словно проверяет, прочно ли они у него приделаны. И тогда так страшно выкатываются его глаза, что кажется, вот-вот упадут и покатятся, как два уродца, под ноги.

Толпа шевелится, как куча червей. Впрочем, здесь не обращают внимания друг на друга, каждый занят своим. Воняет старой одеждой и немытым телом, струпьями и солеными крестьянскими слезами. В углу кто-то выл. Воет-воет, а потом просит, умоляет кого-то о чем-то, затихнет, а потом — снова. И все чего-то ждали. Шепотом спрашивали о чем-то друг друга, удовлетворенные ответом, отворачивались и продолжали каждый свое. А то вдруг обнимутся двое и целуются, как во время великого поста перед причастием.

Катинка все больше холодела. Нервы ее напряглись, кровь стыла в жилах. Начинало болеть темя, в него так что-то стучало, словно долотом кто-то долбил.

— Кто он, кого вы ждете? Кто придет? — крикнула она, чтоб не сойти с ума или не упасть в ту яму, куда она каждый раз проваливалась, когда не хватало сил сдержать боль души.

— Кто это, кто, да помилует господь! Ты когда родилась, девонька? — отозвалась старушка, сидевшая рядом. — Или не знаешь, где ты?

— Кто придет? Кого вы ждете?

Катинка теряла сознание. Слова старухи уже не доходили до нее, и она боролась с собой, чтобы не упасть в эту проклятую глубокую яму, готовую вот-вот ее поглотить.

— Во господе собрались, раба божья, мы здесь. За милостью его святой пришли.

Возле стоял старик со страшными дырами вместо глаз и смотрел на нее. Глаза свисали вниз. Ужас встряхнул Катинку и не дал ей упасть в яму. Старик продолжал:

— Во господе, слышишь? Придет его святой пророк, дух божий, сын человеческий, и кто достоин спасется от муки.

У страшного деда мягкие слова. Они знакомы Катинке. Напомнили вчерашнее: приемная и высокий стройный молдаванин, что ее расспрашивал. Но течение воспоминаний снова прервала эта толпа. Она вдруг взорвалась страшным ревом.

— Осанна! Осанна, гряди во имя господне. Господи, спаси и помилуй нас! Спаси и помилуй нас, господи, яко мы рабы твои.

Толпа, словно поваленная вихрем, упала на колени, только одна Катинка стояла, сверкая глазами из-под ниспадавших темных волос. Оглядывалась, как затравленная, и остановилась вдруг взглядом на двери.

Черная ряса Иннокентия, шитая по росту и фигуре, обличала крепкого мужчину. Глаза светились, искрились лучами из-под густого кружева ресниц. Длинные волосы обрамляли смуглое красивое лицо. Он осмотрел свою паству и остановился взглядом на Катинке. Подошел к ней и ласково взял за руку.

— Дитя господне! Знаю твое горе тяжкое, знаю неправду, причиненную тебе злыми людьми, знаю тернистую тропу, по которой прошла ты к дому сему. Тот офицер, что погубил цветок этот, не будет иметь счастья вовек, а господину Дубову, который переполнил чашу горя своим издевательством, не пойдет больше богатство впрок, и погибнет весь род его. Смерть твоего младенца, которого ты бросила в колодец, — не на тебе, дочь моя, а на тех, кто довел тебя до этого. Только покайся и не твори больше грехов.

Ничего чудеснее и удивительнее в своей жизни Катинка не слышала. Как тихий ветерок, вырвался вздох со дна души, разбуженной горем, которое теперь уже и не так ее терзало.

— Не вздыхай, раба божья Катря, господь знает твои добрые помыслы. Не рань свое сердце, молись.

С этими словами он поднял руку и словно в тумане поплыл куда-то, как магнитом притягивая за собой Катинку. Она ступала по мягкому ковру, плыла по пушистой поверхности голубого тумана, текла, как течет тихий ручеек с пологой горы, таяла, как тает колыбельная песня над засыпающим ребенком.

И куда-то далеко отодвинулись калеки, исчезла пропасть, в которой ползали омерзительные чудовища, сомкнулись их пасти, и теплом повеяло на нее.

— Спаситель мой! Господь мой! Возьми меня с собой. Буду последней служанкой тебе, буду целовать ноги твои, мыть их и пить воду ту, — шептала она, протискиваясь за ним сквозь толпу.

Перед ней расступались, давая дорогу. А потом снова смыкалась толпа и ползла за Иннокентием на утреннюю исцеляющую молитву. А Катинка все шептала:

— Возьми, возьми меня с собой.

И капали тихие слезы на грудь.

— Раба божья, перестань плакать, молись, умоляй его, ибо еще много грехов на тебе непрощенных. А вы, порождения ехидны, молились ли вы как следует господу? Горит ли в вашей душе желание очиститься, пламенеет ли вера во всемогущего господа, в то, что его дух святой вошел в меня в образе голубя? У кого есть эта вера, тот спасется, тому я дарую здоровье и силу, тому отпущу я грехи его. — Гремели, как гром, слова Иннокентия над склоненными головами, сверкали его обжигающие глаза и тихо усмехались полные розовые губы.

— Кто же лицемерит, кто обманывает господа и уповает на молитву, несмотря на свою праздность, тот испытает еще большие несчастья. Война и голод охватят край, мор и смерть сотрут с лица земли страну грешников, раны и струпья — доля неверных, среди которых вы будете первыми, потому что дурачили господа. Кайтесь же на пороге славы его, падите ниц перед лицом могущества его.

Двери в другую комнату тихонько приоткрылись, и белый голубь опустился с потолка. Страшный крик вырвался в это мгновение из десятков грудей и потряс помещение. Начались судороги у эпилептиков, раздались нечеловеческий вой, визг и проклятия. Иннокентий стоял как изваяние и осматривал покорную толпу: она билась у его ног в невыразимом горе. Именно такой власти он хотел и достиг ее.

Когда толпа утихла — махнул рукой куда-то к двери, и оттуда вышли два здоровенных монаха с бочонком, залитым смолой. Он стал, воздев руки, вперив взгляд в потолок, и зашевелил в молитве губами, похожими на две ровно раздавленные вишни.

— Милостив господь ваш к вам, непрощенные грешники! Отведайте крови его благочестивой и вознесите хвалу ему, — бросил он в толпу.

В кружку полилась красная жидкость. Вино искрилось на солнце, и десятки жадных ртов тянулись к нему, десятки больных людей, в гноящихся вокруг губ ранах, пили эту жидкость; кружка переходила из рук в руки. Бочонок опустел, и очередь закончилась. Последним подошел Семен Бостанику. Он уже протиснулся в толпу, но не осмеливался подойти и выжидал. На него поднял свои черные, как терн, очи Иннокентий.

— Пойдешь сначала в церковь, раб божий Семен. Там ждет господь твоего раскаяния. Сейчас тебе нет места среди детей божьих.

Повернулся и не спеша пошел в соседнюю комнату. За ним поползла и вся толпа. Катинка стояла первая. Ее словно понесли, потому что ногами не шевелила. Наступила на что-то мягкое и опустила взгляд на пол. Он скользнул по дорогому ковру и остановился на блестящей поверхности плеса, искрящегося под солнечными лучами. Искры передвигались то в одну, то в другую сторону, колеблемые ветром, качавшим за окном дерево. Катинке казалось, что сама вода — живая и шевелится.

Остановились. Аналой закурился дымом ладана, засветился свечами и понеслась песнь богу от стоустой измученной, жаждавшей милости толпы. Пели все. Но что это было за пение? Из каких мелодий соткан тот неосознанный поток звуков, рвавшийся из гортаней преданных и темных рабов? Они плакали, исходили внезапными взрывами тоски, невысказанной, долго сдерживаемой жалобой на судьбу. Сколько затаенного отчаяния в этом пении десятков обездоленных, заброшенных, никого не интересующих людей — темных крестьян!

Но тоска не доходила до слуха Иннокентия, горе не трогало его, он словно купался в этом неудержимом потоке рыданий. Молча руководил хором мироносиц, женщин, прислуживавших во время богослужения. Но вот долгая изнуряющая служба окончилась. Он благословил хрустальную воду в бассейне и подошел к ней.

— Отче небесный, пошли благость свою на меня.

С этими словами он снял клобук и отдал мироносице. Затем подошли к нему другие женщины. В одно мгновение он, раздетый, пожимая плечами и поеживаясь, опустился в воду и трижды нырнул. Ныряя, трижды призывал благословение отца небесного на воду и, трижды показываясь над водой, сплевывал, изгонял из нее беса. Весь красный вышел он из бассейна. Три мироносицы вытирали его крепкое тело, три умащивали миром, три возносили молитвы, одним им ведомые. И только тогда обратился Иннокентий к толпе.

— Дети мои! Станьте перед господом нагие во плоти своей, как родила вас мать ваша. Перед лицом бога нет стыда, как не было у прародителей наших Адама и Евы. Войдите в воду эту святую и примите благословение мое на себя. Кто достоин будет, тот исцелится от недугов своих. Не стыдитесь, ибо нет ничего постыдного, если в грехах нагими появитесь перед господом.

Зашуршали вокруг него, засуетились. Катинка, раздетая мироносицами, стала на краю бассейна, готовая взмутить своим точеным телом спокойствие плеса. На нее напирали задние, толкали в воду. Иннокентий придержал ее за обнаженные плечи.

— Дочь моя, не время тебе еще испытывать здесь благость мою. Войди сначала в дом мой и покайся наедине.

Сильные руки его отвели Катинку от края бассейна. Он передал ее мироносицам.

— Оденьте эту новопреставленную невесту Христову, дайте ей место среди вас.

Семен Бостанику стоял здесь же. Он, словно прирученная собака, покорно смотрел Иннокентию в глаза и, содрогаясь всем телом, беззвучно умолял о чем-то взглядом.

— Ты тоже зайдешь ко мне. У меня и к тебе слово есть, грешник.

Бостанику покорно отошел в сторону и, ужасаясь, смотрел на все происходящее, перебегая глазами с одного на другого. Казалось, он искал какого-то ответа и вот уже нашел. Его хитрые глаза заблестели, вздох облегчения вырвался из груди.

Грешники тем временем омывались в бассейне. Они не осознавали происходящего, не замечали друг друга, а увлеченные каждый собой, как бы и в самом деле отдирали толщу грехов и бросали их в воду. Каждый глубоко верил, что выйдет чистым, здоровым, и старался подольше и поглубже погрузиться в воду. Некоторые вымаливали, просили у бога здоровья, кто выкрикивал славу ему, а кто проклинал себя безнадежными тоскливыми проклятиями — дескать, нет ему все равно спасения, и умолял Иннокентия помолиться за него.

И чудо происходило. Безграничная вера, прочувствованная молитва творили чудеса. Больные выходили из бассейна обновленными, почти исцеленными, они не ощущали уже боли в своем теле: она уходила под натиском слепой веры и, побежденная ею, утихала. Люди славили имя Иннокентия, падали ниц, покоренные верой в него. Долго слышались сумасшедшие крики радости, отчаянная горестная мольба еще не уверовавших в исцеление людей, дикие выкрики молитв одуревших. В конце концов все стихло. Толпа перешла в церковь, где проходило уже обычное богослужение, как каждое воскресенье.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24