Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Литература мятежного века

ModernLib.Net / Искусство, дизайн / Федь Николай / Литература мятежного века - Чтение (стр. 24)
Автор: Федь Николай
Жанр: Искусство, дизайн

 

 


      Он с холодным безразличием отодвинул в сторону эти и многие другие препоны и уверенно пошел своей дорогой, сохраняя веру в силу русского духа и преклонение перед жизнестойкостью народной стихии и красотою в природе и человеческих творениях.
      Как бы там ни было, в современной русской словесности Петр Проскурин является одним из немногих, творчество которого отличает истинная народность. Отсюда - стремление выдвинуть на первый план мышление, речь и веру человека из народа, сделав его видение призмой художественного отражения мира. Именно во всем этом проявилось своеобразие эстетических взглядов и особенности жанровой палитры, языка и стиля художника.
      Кто из пишущих не мечтал об этом? Но для него сие означало осуществление главного: вступление в пору зрелости. Впереди предстояла борьба за самоутверждение и тяжелый труд. Он понимал, что перед ним лежит путь, усеянный отнюдь не розами, но горькими разочарованиями, поражениями, а равно и непрерывными творческими поисками и победами, признанными и непризнанными.
      Что ж, искусство - это тяжелое поприще и, быть может, не единожды он вспоминал крылатую фразу Флобера: "Племя гладиаторов не исчезло: каждый художник - гладиатор".
      В интереснейшей и совершенно неожиданной для нашей литературы автобиографической повести "Порог любви" (1985 г.) на примере публикации романа "Горькие травы" художник поведал о московских литературных нравах, вписывающихся в кодекс конвенционального лицемерия 60-х и последующих годов.
      В этот период в печатных органах, особенно в редакциях газет и журналов, уже была изобретена и безотказно действовала система отбора авторов по принципу "Наши - ненаши". "Новый мир" становился средоточием сочинителей по тем временам по преимуществу полулиберального, полудисидентского толка, негласно поддерживаемых кремлевской верхушкой. За звонкие, правда, лицемерные, похвалы в свой адрес всем этим евтушенкам, рождественским и прочим крупиным, верховоды "руководящей и направляющей силы" прощали все их грешки, а сверх того одаривали знаками внимания и престижными командировками в капстраны - в то время как настоящих писателей, отстаивающих истину, поднимающих свой голос в защиту народа, переносили с трудом и всячески притесняли.
      Однако ж вернемся к творчеству Проскурина. За время пребывания на Высших литературных курсах в Москве он сочинил роман "Горькие травы" (1964) о событиях в брянской деревне (1945 - 1953 гг.), совпавших со смертью Сталина, и конечно же о судьбе мужика-соли земли русской. Как отмечал он впоследствии, в общем-то честный, но достаточно еще не умелый, правда, для своего времени смелый по постановке ряда проблем и по критическому взгляду на недалекое прошлое. Последнее и прояснило непростую ситуацию на ниве изящной словесности, где вовсю полыхала идейная борьба, от коей, конечно, в первую очередь страдали, прежде всего русские мужики, то бишь писатели.
      Из редакции журнала "Знамя" романисту незамедлительно пришел ответ всего лишь в несколько строк, где сообщалось, что сочинение сгущает черные краски жизни, а посему подлежит коренной переработке и напечатан в "Знамени" в таком виде быть не может. Для молодого писателя подобное отношение явилось в некотором роде потрясением. Его сознание еще трудно переваривало утонченные столичные нравы. Но человек он настойчивый, в смелости поднаторел на свежих сибирских просторах и постиг, что такое настоящая литература. Все-таки, размышлял он, в произведении около тридцати печатных листов, много персонажей, сюжетных линии, пожалуй, впервые в нашей литературе после пятьдесят третьего года выведен образ Сталина, - а тут всего две или три строчки с отказом. Поразительно!
      Молодой, горячий, он, как говорится, закусил удила, и решил во что бы то ни стало прорваться аж в "Новый мир" и непременно к самому Твардовскому, о вольнолюбивом нраве и смелости которого ходили легенды. Несколько раз приходил в редакцию, но не мог прорваться дальше приемной: секретарша уже его приметила, и, когда он явился в очередной раз, бодро сообщила:
      - Простите, его нет, и сегодня уже не будет.
      Что-то не искреннее прозвучало в ее голосе, и, разозлившись, он решительно шагнул к двери (секретарша испуганно привстала, но не успела помешать), толкнул ее, вошел и увидел перед собой рассерженно повернувшегося к нему Твардовского. Выдержав довольно недружелюбный взгляд Александра Трифоновича и, честно глядя в его небольшие, от гнева ставшие еще меньше глаза, он вежливо поздоровался и представился.
      "- Что там еще у вас? - резко спросил хозяин кабинета.
      - Роман.
      - Большой?
      - Шестьсот страниц, - несколько округлил, размер романа был побольше.
      - Шестьсот? - Александр Трифонович сделал какой-то протестующий знак руками, поднял их к лицу и опустил, затем пробежался по кабинету...
      - А рассказ вы можете написать? Хороший рассказ, - обрушился на меня Александр Трифонович. - Роман в шестьсот страниц - ладно, а просто рассказ?
      - Очевидно, могу, - предположил я стесненно, потому что никак не ожидал такого необыкновенного натиска.
      - Можете! - как-то в нос подозрительно хмыкнул Александр Трифонович.
      Признаюсь, меня начало разбирать зло, уж очень по-школьному меня взялись воспитывать, оставалось одно - молча повернуться и выйти. Но получилось все по-другому.
      - А у вас, простите, за "Далью - даль" - триста пятьдесят страниц, бухнул я наобум. - Никакой не роман, а всего лишь поэма, а триста пятьдесят!
      Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро менялось лицо, что-то вроде изумления мелькнуло в глазах, и вот уже Твардовский, шагнув ко мне, легонького прикоснулся к моему плечу.
      - Обиделись?
      - Нет, нет...
      - Обиделись... Ну, где ваш роман, показывайте...
      - Со мной сейчас нет, я много раз не мог к вам попасть, а сейчас зашел случайно, и вот...
      - Ну ничего, приносите, обязательно прочитаем, - прощаясь, сказал мне Александр Трифонович".
      Вскоре он принес в редакцию журнала свои "Горькие травы". Прочитала роман и дала довольно развернутую рецензию какая-то литературная дама... Если в "Знамени" отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент "Нового мира", хоть и подтекстом, но достаточно понятно заявила, что в произведении слишком много оптимизма, что необходимо переделать его именно в этом направлении - углубить критический элемент и так далее. (Кстати, повесть "Тихий, тихий звон", предложенная журналу через несколько лет, опять была встречена крайне неблагожелательно.)
      Кто-то посоветовал автору обратиться в "Дружбу народов", и оттуда скоро пришел ответ, что сочинение слишком остро, хорошо бы положить его в ящик стола на годик-два, а там станет ясно, что с ним делать... В "Октябре" прочитали рукопись тоже очень быстро, за неделю примерно, и ответили, что роман им не подходит по своей крестьянской направленности... Да, отныне принцип "Наши - ненаши" действовал как хорошо отлаженный механизм.
      Так уж, видно, судилось этому замечательному художнику слова, мастеру романного (читай эпического!) мышления никак не укладываться в прокрустово ложе литературно-общественных канонов.
      Приверженность правде, пропущенной через судьбу простого человека, через народное бытие - слава Богу! - стала его призванием, сутью жизни, настораживая власть предержащую и приводя в бешенство тьму завистников, посредственностей и злопыхателей... Пройдет четверть века после истории с публикацией "Горьких трав" (здесь приведен лишь один эпизод из его творческой биографии), и из Ленинграда придет взволнованное письмо эстетически одаренного читателя Георгия Сомова (1988 г.). Давая высокую оценку художественному мастерству и глубокому реализму "Отречения" (1987 г.), он напишет: "Я возмущен тем, что Ваше имя окружено в последнее время плотнейшей завесой молчания (...) Кстати, известно ли Вам, что в нынешнем Ленинграде Ваше имя под запретом. Ни один из ленинградских журналов мою статью не взял даже для простого ознакомления".
      Видимо, так оно и должно быть, судя по главному пафосу творчества настоящего русского писателя Петра Лукича Проскурина. В ходе анализа состояния литературы второй половины прошлого века мы будем неоднократно возвращаться к этой проблеме.
      ***
      Второй роман трилогии "Имя твое" (1978 г.), опубликованный пять лет спустя после "Судьбы", продолжает и углубляет тему послевоенной жизни. Художник всегда относился к народу с трепетной любовью и в этой любви было что-то более глубокое и первородное, чем обыкновенное чувство сыновней привязанности. Он стремился быть в гуще жизни и прекрасно понимал смысл происходящего. После войны общественное настроение начало меняться, а в конце семидесятых оно приобретает явный оттенок недовольства - коренные изменения к лучшему откладывались, "светлое будущее" утрачивало свою привлекательность. Способные к аналитическому мышлению начинают понимать, что в стране набирает обороты какая-то третья разрушительная сила, готовящая почву для прихода новой власти. Это давало обильную пищу для сопоставлений, размышлений, трезвых выводов и предположений.
      Мысль зрелая и прочувстванная, пронизывает всю структуру романа, выводя творчество получившего широкое признание художника слова, на более высокий уровень. Он, как всегда, не пытается примирить непримиримое, не судит героев - для него важно постичь существо характеров, выявленное на изломе, в ситуациях, чреватых острым драматизмом. В своих раздумьях о пережитом он далек от умозрительных построений, ничего общего не имеющих с реальными процессами действительности. Тому пример осмысление гонки атомного вооружения державы. Сила первого атомного взрыва, произведенного над территорией "русской Азии", равнялась силе тех испытаний, которые вновь пришлись на страну. Народ отдал для этого столько, что он не мог не осуществиться, этот всплеск.
      В "Имени твоем" реалистически показана жизнь страны, что проявилось и в разговоре Брюханова с академиком Лапиным на полигоне в ночь перед взрывом, когда ученый просит денег на экспериментальные работы, а Брюханов знает, что бомба "все сожрала"; и в "белом от ярости" лице Митьки-партизана (который "не боится на этой земле ни Бога, ни черта") доведенного до полного отчаяния еще одним непосильным налогом и вырубающего в слепом своем ожесточении садовые деревья; и в "длинном ряде баб с коровами, волокущими за собой бороны"; в потрясающем своей безысходностью крестном ходе густищинских баб в надежде вымолить у неба дождя; в одичалом от тоски одноногом Иване Емельянове, сутками не слезавшего со своего допотопного трактора; и неясных маленьких фигурках детей, торопливо, с оглядкой подбирающих по оврагам колхозные колоски; и в голодном, побитом матерью мальчишке за то, что взял украдкой лишний кусок хлеба, и в самой этой женщине, бросившей в лицо Брюханову-депутату страшные слова упрека, и т.д. Проскурин идет на ожесточение правды и добивается большой жизненности и художественной выразительности.
      К этому примыкают и картины похорон Сталина, потрясающие обостренностью восприятия, масштабностью философского мышления, когда ирреальное и реальное как бы вливаются в единый поток, выходя за пределы возможного в искусстве. Отсюда же - "сумасшедшая мысль" художника Ростовцева "остановить мгновенье, противопоставить его хаосу, смерти, написать в е л и к у ю картину".
      Но то, что он видит далеко не оправдывает все его представления о сущем. Остаются одни вопросы, на которые он как художник не может дать вразумительные ответы. Все его стройные и строгие представления о жизни и смысле ее неудержимо рушились; в чем же, в чем тогда нетленная красота, служению которой он положил всего себя, но что происходит, что происходит? Или разум и гордость человека простираются до определенных границ? Толчок, и опять главенствует инстинкт, темные, необузданные страсти? - спрашивал он себя... Ирреальность восприятия Ростовцева заводит его в дебри абстракции, где нет выбора. "Если а одном человеке заключалось все добро и гармония мира, то чего же тогда стоит тысячелетия цивилизации? Или все они, эти прославленные эпохи высочайших и художественных достижений, накручены вокруг пустоты, вокруг вечного зияющего провала, бесследно поглощающего поколения за поколением?" (Заметим в скобках, что высочайшее напряжение проскуринской мысли в узловых сюжетных перепетиях никогда не прерывается, а находит свой выход, воплощение в действиях характеров)
      По-иному воспринимает происходящее умудренный жизнью Тихон Брюханов, в ином свете представляются ему "вечные вопросы" и подлинные ценности жизни и человеческих деяний. Стоя у гроба Сталина в почетном карауле, он размышляет о том, что история не раз и не два знала вот такие трагические разрывы во времени, но это всегда происходило по вполне определенным, конкретным законам, когда "одна эпоха полностью изживала себя и в жизни появлялись новые, более прогрессивные силы. Там все понятно. А здесь? Здесь все главное остается... Может быть, этот неистовый жестокий человек, любивший у себя дома, на даче ходить в подшитых, стоптанных валенках, этот властный политик, с а в о н а р о л а д е й с т в и я, просто боялся соперника рядом? А может быть, никакого прямого преемника и не нужно и быть не может, потому что вся программа на будущее уже неискоренимо заложена в самой партии?"
      Тяжелые, неподъемные думы одолевают его, - и он в растерянности и тоске останавливается перед не разрешимыми законами бытия. Как и Ростовцев, Брюханов, не дает однозначных ответов на тревожащие его вопросы. Но в отличие от художника, ждущего спасения от измышленного сомнамбулического Гонца, обладающего даром ясновидца, Брюханов видит настоящую силу истории и главную движущую силу истории в ином: "в ту ночь он впервые с такой знобящей ясностью, плотски достоверно узнал, понял, ощутил, что народ действительно есть и что поэтому есть и бессмертие".
      Это идея-фикс не только героя романа, но и убеждение Проскурина-художника и мыслителя, подтвержденное всей жизнью и творчеством мастера. Об общественно-политических условиях, в которых протекала его деятельность, у нас еще будет возможность поговорить.
      "Имя твое" по сравнению с "Судьбой" охватывает не менее широкий круг явлений общественной и индивидуальной жизни - от прогресса науки и искусства до политики, от права до религии, от идеи личности до идеи народа и государства - все это протекает как бы в двух пересекающихся временных и пространственных пластах, связанных историей и современностью. Прием не нов, но он помогает художнику по-настоящему разобраться в важности социальных и нравственных истин, добытых умом, наблюдением, опытом и выверяемых жизнью героев. Скажем, главная правда, которую до конца своей жизни исповедует талантливый организатор производства Тихон Брюханов, пропитана верой, болью и надеждой времени и способна споспешествовать общественному прогрессу и развитию личности, но она требует и самоотверженности каждого. Правда таких как Брюхановы (и это понимает Захар Дерюгин) объединяет причину и следствие, порыв и жертвенность, дух и веру, будучи великой и трагичной одновременной - она и есть настоящая жизнь, трудная, нередко горькая, но прекрасная. И эта "главная правда", требует от героев не просто порядочности, нравственного здоровья, честности, но и личной ответственности за время, в которое они живут.
      Одно из центральных мест в структуре романа занимает разговор Дерюгина с другом юности, а теперь первым секретарем обкома партии Тихоном Брюхановым. Разговор беспощадно-откровенный, предельно острый, затрагивающий не только личные судьбы, но и вопросы государственного значения. По внутренней напряженности и ярости скрытого подтекста - это сильно и ярко написанная картина трилогии.
      "- Не интересно мне", - так отвечает Захар на предложение Брюханова взяться опять за колхоз. - "Я из игры начисто вышел... Разве просто жить по совести, честно - мало?" - спрашивает он Брюханова.
      "-Мало, черт тебя побери, мало!" - взрывается Тихон. - "Еще надо бороться, драться! Ну, устал ты, устал я, что же, из-за нашей усталости предавать самих себя? А может быть, это и есть самое естественное состояние жизни - быть недовольным? В противном случае как двигаться дальше?.."
      "- Оно, может быть и так", - нехотя роняет Захар, не отдавая пока Брюханову того сокровенного, что стало второй его натурой. - "А вот поставь себя на мое место, доведись тебе пройти, что я прошел, ты небось по-другому бы заговорил... Да и что мы с тобой сцепились? Зубы обкрошишь, а толку? Жизнь - она всегда так, к кому задом (...) А хочешь, Тихон, правду? Самую последнюю, что дальше шагнуть некуда?"
      "Разгораясь, Захар словно бы тяжелел, Брюханов хотел было остановить его, не успел, и все-таки, угадывая, что услышит сейчас то, чего нельзя слышать, тихо попросил:
      - Не надо Захар...
      - Надо, Тихон, не пугайся, твое мягкое сиденье от этого не закачается, - Захар упрямо мотнул головой. - Продирался, продирался через чащобу, все в синяках да ссадинах, а больше всего тут! - Захар гулко шлепнул себя по груди ладонью. - Ты скажешь, у каждого так... Согласен... Не в том смак. Из бурелома выдрался, гляжу, а передо мной другой, да какой! Не обойти, не перелезть. Задрал башку, поглядел, не видно верху... Вот тут-то и екнула у меня селезенка, может быть, и стал бы карабкаться, а то и биться... Боюсь, Тихон, вот тебе моя правда. Как хочешь, так и понимай. Что как не подохну, думаю, пробьюсь а? А что же я там увижу? Боюсь, коли что не так увижу, помереть смогу. Пусть уж там, за этой чертовой стеной, сынам простор останется. Пусть они там и резвятся, разгон у них есть, а мне хватит. Что, Тихон? Ты хоть меня понимаешь?
      - Понимать понимаю, а согласиться по-прежнему не могу, - сказал Брюханов. - Ни у кого нет такого права - весь мусор после себя - другим, хотя бы и сыновьям... и у тебя его нет, Захар. Что бы ты мне ни говорил и как бы нам тяжко ни было, а страна-то все равно вперед идет. Великая держава! За ней историческая справедливость, и перед миром нам краснеть не за что. Все, о чем ты говорил - это временное, наши с тобой катаклизмы отойдут, а то вечное, та главная правда, из-за которой сейчас так тяжко, самим отдаленным потомкам нашим будет светить.
      Захар долго смотрел Брюханову в глаза, чувствуя, что сердце отпускает какая-то холодная, ожесточенная судорога".
      Что ж, скажем мы, оба они по-своему правы. Оба! В жизни ничего нельзя объяснить с налету, а тем более предугадать. Трудна и дьявольски запутана, жизнь-то...
      Так, уже в первых крупных сочинениях художник смело обращается к сложным сферам бытия, обогащая литературу сильными характерами и острыми социально-нравственными конфликтами. Раскрывая коренные свойства человеческой натуры, прослеживая внутреннее состояние личности, он изображает окружающий мир, как нечто живое, постоянно изменяющееся, сотканное из противоречий. Художественный мир Проскурина нельзя определить несколькими понятиями, он вбирает в себя сложнейшие процессы действительности.
      II
      Время стремительно уходит вперед, ставя перед обществом новые задачи, неожиданные и непредвиденные. Многое из ранее значительного и привлекательного, отодвигалось на второй план. А то, что было ново и живо в романах "Судьба" и "Имя твое" тоже начинало блекнуть, не теряя однако, своей остроты и значимости, как увидим далее.
      Начиная с 70-х годов отношение писателей к человеку как объекту художественного отражения претерпевает заметное изменение. Теперь интерес к нему все чаще начинает подменяться интересом к личности с ярко выраженным индивидуалистическими устремлениями. Это неизбежно вело к измельчанию героя, придавленного грузом эгоистического начала, а стало быть, к обеднению образной системы повествования, равно как и снижению интеллектуального уровня, сужению взгляда на мир, измельчанию конфликтов. Густая тень творческого застоя начинала заволакивать литературный небосвод.
      Лишь немногие осознали зловещую суть происходящего. Среди них был и Проскурин. Он продолжал создавать портрет человека в контексте естественной связи с реальной действительностью. Для него подлинное существо личности может проявиться лишь в тесном взаимодействии с народом и традицией, с эпохой и обществом. Поэтому его интересует индивидуум как составная часть русского национального характера, включенного в сложный социально-исторический процесс, а не как эстетическая категория.
      Это вступало в явное противоречие с либеральной концепцией, наиболее четко проявившейся в литературных и философских сочинениях. Основной целью свободы литературного либерализма являются стремление к освобождению личности от социально-нравственной ответственности перед обществом, независимость от любой упорядоченной системы идеалов. С одной стороны, активное навязывание "прав человека", а с другой - игнорирование "прав человека и общества", "прав человека и гражданина" - весьма показательны с точки зрения литературного либерализма, который, не переставая восхвалять "права личности" демонстрирует полное пренебрежение к правам людей народа, нации и государства.
      В 1980 - 1983 годах выходят в свет три проскуринские повести: "В старых ракитах", "Полуденные сны" и "Черные птицы", в которых продолжается дальнейшее углубление нравственно-психологического анализа. Здесь художник сознательно и открыто пошел на разрушение прокрустова ложа дозволенного он назвал вещи своими именами, указав на зреющий кризис в общественном сознании. Слишком горьким оказалось лекарство, предложенное им для всеобщего исцеления. Это резко нарушало привычное полусонное течение литературного потока, вызвав гоголевскую немую сцену в стане литвождей и критиков. Многие поняли, что на литературном небосводе утвердился не только талантливый, но и безоглядно смелый, истинно русский писатель, который один из первых заявил, что плодоносным выходом из создавшейся критической ситуации в обществе является осознание угрозы надвигающейся беды, а стало быть, ужесточение правды. Народной правды, которая и со дна моря выносит, и из воды и огня спасает. "Повести высветили грозные черты нарастающего к рубежу 70 - 80-х годов общественного неустройства, - осторожно писал критик, - разрыва между словом и делом, засилья потребительской психологии (в том числе, увы, в литературе и искусстве), краснобайства, казнокрадства - всего того, что (...) названо застоем и спячкой, грозящей закостенелостью, социальной коррозией. Т а к о г о от Петра Проскурина бдительная наша критика явно не ждала. Все помнят: на прежние его романы незамедлительно рождались десятки статей. А вот ответом на вступление прозаика в "романтический" период стало молчание".1
      Это отмечалось в середине 1987 года, когда могильщики советского строя, прикрываясь маской "человеческого лица" А.Н. Яковлева, уже брали власть в свои руки, хотя принародно об этом еще помалкивали, т.е. выжидали.
      Петру Проскурину, как ни кому другому в ту пору, удалось высветить внутренний разлад личности, в которой нашло отражение противоречия действительности, сложные взаимоотношения человека и его окружения. Условия жизни порождают раздвоенность личности, упадничество, усугубляемые и дискомфортностью внутреннего мира. Такова жизнь - и, как настоящий мастер своего дела он первый показал ее симптоматические проявления, что предполагает не уход от реальности, а расширение и углубление взгляда на нее, выражение подспудных явлений и процессов, тогда происходящих в недрах общества. Как бы то ни было, он шел дорогой народной правды. Не потому ли по философской глубине, богатству содержания и силе художественного выражения его проза и публицистика во многом превосходит то, что создано в русской литературе в 70 - 90-е годы.
      Тут следует вот еще о чем сказать: за всеобщим упадком, за жизнью разлагающейся в его творениях еще не угадывается созидательный процесс, хотя и чувствуется дыхание надежды. Между тем запутанность бытия, надвигающаяся острейшая классовая борьбы, им изображены не в обособлении или пессимистической тональности, а в диалектике. Вместе с тем, внутренняя значительность измученного жизнью, но не сломленного современника составляют главную особенность произведений 80 - 90-х годов. Он изображает человеческую личность в атмосфере изменчивости бытия. Отсюда впечатляющая жизненная сила и правдивость образов, исторический взгляд на общество и судьбу человека.
      Размышляя о богатстве народного характера, о том, что в русской литературе он живет, что появляется в нем и новое, Проскурин видел одно из ярчайших проявлений самобытности и глубины народности в творчестве Михаила Шолохова.
      Весной 1982 года он посетил гениального художника в Вешенской. Его, вспоминал он, заворожили шолоховские глаза, какие-то неистовые, неукротимые, светоносные, словно вобравшие в себя весь мятежный дух теперь почти немощного тела; поразила и расстроила такая жестокость жизни, и, побоявшись, что это как-то отразится и у него на лице, стал смотреть в стол перед собою.
      Михаил Александрович, взглянув в его сторону, тотчас спросил:
      "- А что это Проскурин не в духе?
      Наши глаза встретились, я взял рюмку, встал и сказал:
      - Нет, Михаил Александрович, мне хорошо... Просто я рад, что я у вас, счастлив видеть вас..."
      Они сидели на первом этаже в большой комнате, в столовой, все здесь было добротно, просто, удобно: и мебель, и традиционные фотографии под стеклом на стенах, и усадистый, широкий деревянный шкаф с посудой, и жена Шолохова, Мария Петровна, сидящая от мужа по правую руку. Она весело и охотно разговаривала, рассказала, как печатала под его диктовку на машинке и как он сердился, если она допускала ошибку.
      "- Пришлось, ох, пришлось, - совсем по-бабьи пожаловалась она и покачала головой, хотя глаза у нее по-прежнему оставались веселыми и потому, очевидно, молодыми.
      - Мария Петровна, а вы ведь этим и счастливы были, - сказал я, и она быстро как-то гордо взглянула на меня и опять, теперь важно, кивнула..."
      Уже потом, в купе поезда, ему опять вспоминались неповторимые глаза Шолохова, вписавшего в эпоху трагические образы людей, вставшие в ряд наивысших художественных достижений.
      Тут предпринята попытка рассмотреть Шолохова не только как народного писателя, но как явление, рожденное в недрах народного сознания, народной жизни, народных идеалов - и, как знамя, высоко поднятое и прославленное им же, народом. Вот что пишет он: "Без короткого хотя бы возврата в ту атмосферу, в которой зарождался и создавался "Тихий Дон", нельзя осознать достаточно полно причины столь могучего и неожиданного на поверхностный взгляд явления. "Тихий Дон", надо полагать, появился и как протест народной души, как выражение истинной сути социальных и нравственных исканий.
      Многие и многие поколения современных наших русских (да и не только русских!) писателей обязаны Шолохову, и прежде всего "Тихому Дону", выразившему стремление к широте, к нестандартности, к смелости. Это еще один ярко горящий факел, освещающий не только исторические глубины, но и проникающий в отдаленное будущее, это опорный столб, соединяющий две разные эпохи в истории человечества в его духовной, нравственной устремленности к новым рубежам. В зыбком тумане всепоглощающего времени такие вершины редки, и все же они есть, а значит, есть и ориентиры, выстраданные человечеством тысячелетиями борьбы, значит, есть и возможность дальнейшего движения. Жизнь русского народа выдвинула из своих глубин явление такого масштаба, как Шолохов, само по себе знаменательно... Приход вслед за Толстым, Достоевским в скором времени в непредсказуемую русскую действительность нового эпического художника несет на себе печать благословения, печать неисчерпаемой и неукротимой народной души, в которой революция пробудила не могла не пробудить - новые силы. Есть несколько основных признаков всенародного значения художника, не зависящих от скоропреходящих, временных факторов. Это, во-первых, возведение в имя, всенародное награждение именем, и такое право принадлежит одному только народу, и никому больше.(...) Эпос появляется только там, где народ нравственно здоров, молод и где присутствуют прогрессивные социальные движения, и "Тихий Дон", исторически продолжая развитие великого русского реализма, еще раз принес в мир размах, удаль и непередаваемый полынный запах былин. Народ тотчас высоко поднял "Тихий Дон" как охранительное знамя неумирающих традиций своей духовности, традиций, воплощенных в вечных творениях".2 Истина глаголет устами Проскурина и тогда, когда он пишет, что шолоховские герои еще одно свидетельство молодости русского характера, его еще нераскрывшихся возможностей.
      Следует сказать, что вслед за Шолоховым у Проскурина присутствует не только национальное, но и родовое начало, по сути утраченное литературой ХХ столетия. В период родовых отношений, присущих разным стадиям развития общественного сознания, сформировалось представление о коллективной личности как органической части целого, рода. Русская культура надолго сохранила принцип отображения родового самосознания. Разумеется, время постоянно вносит коррективы в законы творчества. Речь идет в частности о том, что внимание художников ХIХ - ХХ веков к человеческой личности, акцентирование на ее неповторимости привело к созданию великих творений, но вряд ли стоит абсолютизировать такой подход
      Реальное историческое развитие свидетельствует о том, что субъективистская иллюзия действительности, ставшая господствующей в ближайшие после Ренесанса годы, утратила свою истинность для переживших революции и войны ХIХ и ХХ веков. И от этих иллюзий - как верно замечено нас прежде всего "освобождает... теория, отнюдь не отрицающая значение отдельной человеческой личности, но в то же время видящая подлинную основу исторического развития вовсе не в отдельной изолированной личности, а прежде всего в коллективе"3. Ибо общественные, родовые сущностные силы человека суть "силы общения". По мнению Герцена, личность человека "противопоставляя себя природе, борясь с естественной непосредственностью, развертывает в себе родовое..." Индивидуальное и родовое Герцен рассматривал как подвижное единство отдельного и всеобщего. По мере развития в личность человек все ближе подходит к их взаимообогащению равновесию, ибо "хорошо все то, что развивает слитно родовое и индивидуальное значение человека..."4

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51